А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Люди могут оказаться благородными, полагая, что они выше нас.
Я не был настолько силен, чтоб иметь право проявить нетерпение, ни настолько слаб, чтоб найти причину для гнева. Я использовал других, позволяя им чувствовать себя более сильными. У меня была опора и был указатель, зачем мне быть мелочным?
Он помог мне, я получил позволение войти в крепость и разыскать могилу. Хасан пошел со мной. Слуги с пустым табутом и лопатами нас сопровождали.
На крепостное кладбище нас отвел то ли солдат, то ли надзиратель, то ли могильщик, трудно было определить профессию этого молчаливого человека, не привыкшего к разговору, не привыкшего смотреть людям в глаза, испуганно любопытного, сердито услужливого, словно бы он вел непрерывную борьбу между желанием помочь нам и нас выгнать.
– Здесь, – кивнул он на пустую площадку над крепостью, с опухолями свежих холмиков и ранами осыпавшихся могил, густо заросшую ежевикой и бурьяном.
– Ты знаешь, где могила?
Он исподлобья молча посмотрел на нас. Это могло означать:
– Как не знать, я сам его и закапывал! И точно так же:
– Откуда мне знать? Посмотри, сколько их здесь без камня и без имени.
Он шел между могилами, разбросанными безо всякого порядка, наскоро вырытыми, без всякого благоговения, словно бы рыли бурты под овощи. Останавливался иногда, смотрел секунду на слежавшуюся землю и качал головой:
– Никола. Хайдук. Или:
– Бечир. Мешин внук. Возле других он только молчал.
– Где Харун?
– Здесь.
Я пошел один между засыпанными ямами, чтоб найти мертвого брата. Может быть, я почувствую его по нахлынувшему волнению, по печали, но какому-нибудь знаку, может быть, меня предупредит шум крови, или слеза, или дрожь, или неведомый голос, не всегда же мы подчинены бессилию своих органов чувств. Неужели таинство единоутробия не сможет дать свой глас?
– Харун! – беззвучно призывал я, ожидая ответа от самого себя. Но ответа не было, ни знака никакого, ни волнения, ни даже печали. Я походил на глину, таинство оставалось безмолвным. Меня поглощало лишь чувство горькой опустошенности, спокойствия, которое не было моим, наполнял какой-то отдаленный смысл, более важный, чем все то, что знают живые.
Один среди могил, я позабыл о ненависти. Она вернулась ко мне, когда я пришел назад к людям. Они стояли над одной из ям, такой же, как и все другие.
– Эта? – спросил Хасан. – Точно?
– Мне безразлично, несите кого угодно. Здесь.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю. Его закопали в старую могилу.
И в самом деле, слуги нашли два костяка, собрали один в пустой табут, накрыли чабуртией и пошли вниз по склону.
Кого мы несем? – думал я с ужасом. Убийцу, палача, жертву? Чьи кости мы потревожили? Погубленных много, не одного лишь Харуна зарыли в чужую могилу.
Мы шли вслед за слугами, что несли на плечах табут с чьими-то костями, накрытыми зеленым сукном.
Хасан коснулся моего локтя, словно пробуждая от сна.
– Успокойся.
– Почему?
– Взгляд у тебя странный.
– Печальный?
– Хотелось бы, чтоб печальный.
– На кладбище я ждал, что какой-то голос оповестит меня, когда мы найдем могилу Харуна.
– Ты слишком много требуешь от себя. Достаточно того, что ты скорбишь.
Мысль его осталась для меня неясной, но переспрашивать я не стал. Я опасался, как бы он не угадал, что происходит во мне. Не без причины возвращал он меня к скорби.
В чаршии, на улицах люди подходили к нам, я чувствовал, что все больше ног идет вслед за нами, все более глухо звучал их шаг, все гуще становилась людская масса, я не ожидал увидеть их столько, я сделал это для себя, не для них, но вот мое уходило от меня, переходя к ним. Я не поворачивался, чтоб увидеть их, но, взволнованный, чувствовал, как, подобно волне, меня подхватывает толпа, я рос вместе с ней, становился более значимым и более сильным, она была то же, что и я, умноженный. Они оплакивали, осуждали, ненавидели своим присутствием, молча.
В этих проводах – оправдание моей ненависти.
Хасан что-то тихо сказал.
– Что?
– Молчи. Ничего не говори над могилой.
Я кивнул головой. Я не буду говорить. Иное дело было тогда, в мечети. Они сопутствовали мне, когда я возвращался от ворот смерти, и мы, я и они, не знали, что должно случиться. Теперь мы знаем. Они не ждут от меня слов, но ждут осуждения, все созрело в них, и все они знают. Хорошо, что я это сделал, мы не похороним этого бывшего человека, чтоб оправдать его, невинного, мы сделаем больше: мы рассеем его кости как память о несправедливости. И пусть вырастет что хочет и что бог даст.
Так моя ненависть стала более благородной и более глубокой.
Перед мечетью табут под зеленой чабуртией поставили на камень. Я совершил омовение, встал перед гробом и начал читать молитвы. А потом спросил, не по обязанности, как бывало всегда до сих пор, но с вызовом и ликованием:
– Скажите, люди, каким был усопший?
– Хорошим! – уверенно ответила мне сотня голосов.
– Прощаете ли ему все, что он сделал?
– Прощаем.
– Ручаетесь ли за него перед господом?
– Ручаемся.
Никогда до сих пор свидетельство за умершего человека перед тем, как ему уйти навечно, не было более искренним и вызывающим. Я мог бы спрашивать их десять раз, они отвечали бы громче. Может быть, мы стали бы кричать с угрозой, неистово, с пеной на губах.
Потом покойника несли на плечах, перенимая табут друг у друга, оказывая ему почести во имя доброго дела и упрямства.
Мы похоронили его у стены текии, в том месте, где улица раскрывалась городу. Чтоб он находился между мною и людьми, щит и предостережение.
Я не забыл, некогда мусульман хоронили в общих могилах, как равных между собой и после смерти. Отдельно стали хоронить лишь тогда, когда они стали неравными в жизни. Я тоже отделил брата, чтоб он не смешался с другими. Он погиб, потому что воспротивился, – пусть воюет и мертвым.
Оставшись в одиночестве, когда люди разошлись, бросив по горсти земли в могилу, я опустился на колени возле вздувшегося холмика, чьего-то вечного убежища в память о Харуне, – Харун! – шептал я в землю-дом, в холмик-сторож. – Харун, брат, теперь мы больше, чем братья, ты породил меня сегодняшнего, дабы я стал памятью; я породил тебя, дабы ты стал символом. Ты будешь встречать меня утром и вечером, каждый день, я буду больше думать о тебе, чем при твоей жизни. И пусть все позабудут, ибо память людская коротка, я не забуду ни тебя, ни их, я клянусь этой и той жизнью, брат Харун.
На улице меня поджидал Али-ходжа, он уважал мой разговор с тенью усопшего. Мне хотелось бы избежать встречи с ним, особенно сейчас, после похорон, но я не мог уклониться. К счастью, он был серьезен и любезен, хотя выглядел странно по обыкновению. Он выразил мне соболезнование и пожелал терпения мне и всем людям из-за утраты, а она принадлежит всем, хотя это и приобретение, поскольку мертвые могут быть полезнее живых, а такие, какие нам нужны, не стареют, не ругаются, у них нет своего мнения, они молча соглашаются быть солдатами и не изменят до тех пор, пока их не призовут под другое знамя.
– Разве ты видишь меня? – спросил я. – Разве ты узнал меня?
– Я вижу и узнаю тебя. Кто не знает шейха Нуруддина!
Он не презирает меня, я для него больше не пустое место.
На что он надеется, признавая, что я существую?
Хасан и ювелир Синануддин заплатили за то, чтоб на могиле поставили памятник из прочного камня и окружили ее красивой железной оградой.
Возвращаясь в первую пятницу после похорон с молитвы, я увидел во мраке, что на могиле Харуна горит свеча. В стороне кто-то стоял.
Я подошел ближе и узнал муллу Юсуфа, он молился.
– Это ты зажег свечу?
– Нет. Она горела, когда я пришел.
Ее поставили и зажгли чьи-то руки во имя успокоения и памяти об убиенном.
С тех пор в канун каждого праздника горели свечи на камне.
Я останавливался и смотрел на крохотные трепетные огоньки, взволнованный, сперва тронутый, потом гордый. Это мой брат, его чистая душа горит огоньками, это его плоть приводит неизвестных людей, чтоб они зажигали нежное пламя, памятуя о нем.
Он сделался любовью городка после смерти. При жизни его мало кто знал.
Для меня это было кровавое воспоминание. При жизни он был мне всего лишь братом.
13
Доброе слово – что прекрасное дерево, корни его уходят глубоко в землю, а ветви неба касаются.
Верность памяти брата вернула мне дружбу Хасана. Может быть, в его словах и поступках и были какие-то скрытые намерения, желание остановить меня на том пути, который он предвидел, или я обманывался, возможно, моя внушаемость видела то, чего нет. Но так или иначе, в его дружбе я мог не сомневаться.
Он в моей – также. Я полюбил его, я был уверен в этом потому, что он стал мне необходим, что во мне не было ни тени упрека, как бы он поступил и что бы ни сказал, ибо все принадлежащее ему стало для меня важным. Должно быть, любовь – единственная вещь в мире, которую не нужно объяснять и для которой не нужно искать причин. И тем не менее я это делаю хотя бы лишь потому, чтобы еще раз вспомнить о человеке, который принес столько радости в мою жизнь.
Я привязался к нему (удачное слово: привязался, как в бурю на корабле, как в ущелье), ибо он был рожден для того, чтоб быть другом людям, и он избрал именно меня и продолжал непрерывно, снова и снова приводить в восторг тем, что таким другом может быть именно он, столь пустой и насмешливый на первый взгляд человек.
Я всегда считал, что друг – это человек, который сам тоже ищет опоры, половинка, которая ищет другую, неуверенный в себе, немного назойливый, в меру докучный, но тем не менее дорогой, поскольку он уже чуть поблек, как собственная жена. А он, Хасан, цельный, всегда свежий и всегда другой, умный, дерзкий, беспокойный, уверенный во всем, что он предпринимает. Я ничего не мог добавить к нему, ни отнять у него, и без меня и со мною он был то, что он есть, и я не был ему нужен. И в то же время я не чувствовал себя ниже. Я спросил его однажды, как вышло, что именно меня он одарил своей дружбой. Дружба не выбирает, ответил он, она возникает кто знает из-за чего, как любовь. Да и не тебя я одарил, а самого себя. Я уважаю людей, которые и в беде остаются благородными.
Я был благодарен ему за это признание и верил в его правдивость.
Однако его дружба была еще более драгоценной для меня и вследствие той ненависти, которая укрепилась во мне. Не знаю, конечно, она могла бы жить и одна, но так было лучше. С одной стороны, я черный, с другой – белый. Таков я, разделенный, но целый. Любовь и ненависть не смешивались, не мешали друг другу, не могли убить друг друга. Обе они были мне необходимы.
Я входил в жизнь Хасана по праву дружбы и по его доброй воле, но если я надеялся или опасался, что все в нем станет мне ясно и знакомо, то я обманывался. Не потому, что он что-то скрывал от меня, но потому, что он был глубоким и темным колодцем, дно которого нелегко разглядеть. И не потому, что именно он таков, но потому, что таковы люди, тем более неуловимые, чем лучше мы их познаем.
Он перевел отца в свой дом, окружил его вниманием, несколько странным, радостным, чуть беззаботным, словно бы вовсе не тревожился о болезни старика, он вел себя с ним так, словно тот был здоров, обо всем рассказывал, о чаршии, о людях, о делах, женитьбах, замужествах, даже о девушках, которые с каждым годом становятся все краше, вероятно, еще и оттого, что он сам стареет, но, если так, тогда жаль, что отец их не видит, они показались бы ему райскими гуриями. Старик якобы хмурился, но заметно было, что ему приятно, ему надоело уступать до сих пор болезни и готовиться к смерти.
– В присутствии детей и стариков люди всегда говорят сплошные глупости, – сердито сказал он, думая, видимо, о большом угрюмом доме, где он лежал прежде. – Только вот этот мой своенравный сын поступает со мной как с человеком, потому что, к счастью, он меня не уважает.
Хасан смеялся и платил ему той же монетой, словно перед ним находился другой, здоровый человек.
– С каких это пор я тебя не уважаю?
– Давно уже.
– С тех пор как я покинул Стамбул и вернулся сюда? С тех пор как я стал бродягой, гуртовщиком? Ты несправедлив, отец. Я маленький человек с обыкновенным умом, скромными способностями, дети в школе никогда бы не стали брать пример с меня.
– Ты способнее многих на высоких местах.
– Это не трудно, отец, на высоких местах много глупцов. Да и что бы я делал с высоким местом и место со мною? А так я удовлетворен. Но давай оставим этот разговор, нам никогда не удавалось закончить его. Давай лучше я попрошу у тебя совета. Я веду дела с одним человеком, неприятным, много о себе думающем, глупым, бесчестным, неотесанным, он смотрит на меня свысока, я вижу, что он презирает меня, только что не требует, чтоб я целовал ему туфли, и недостаточно ему того, что я молчу о том, как он глуп и непорядочен, он злится, что я не кричу повсюду о его уме и благородстве, а самое скверное, что он сам уверовал в это. Скажи, пожалуйста, что делать?
– Чего ты меня спрашиваешь? Пошли его к дьяволу, вот и все дела!
– Я послал его к дьяволу, отец, тогда, в Стамбуле, – смеялся Хасан, – и вернулся сюда, чтоб стать гуртовщиком.
Они любили друг друга странной, причудливой любовью, тем не менее по-настоящему, нежно, словно хотели возместить время, когда их разделяло собственное упрямство.
Старик требовал, чтобы Хасан женился («Не могу прежде тебя», – смеялся Хасан), расстался со своим делом и покончил с долгими путешествиями, чтоб он не покидал его. Он лукавил, притворяясь, будто тяжелее более, чем на самом деле, и смертный час может прийти в любую минуту, и тогда ему было бы легче, если плоть его плоти окажется рядом с ним, чтоб душа без мучений покинула тело.
– Кто знает, кому суждено первому, – отвечал Хасан. Однако он смирился с лишениями, которых требует любовь, без особого, правда, восторга, особенно из-за поездок; осень, пора пускаться в путь, он привык уходить вместе с аистами. Ласточки улетели, скоро закричат в вышине дикие гуси, следуя по своим дорогам, а ему придется смотреть в небо вслед их клиньям и думать о прелестях бродяжничества, ради одной любви лишившись другой.
В доме его произошли важные перемены. Фазлия, муж черноокой красавицы Зейны, той, что жила с молодым парнем, превратился в верную няньку старика. Оказалось, что его здоровенные руки способны к самым нежным движениям и самой тонкой неге. Хасан в комнате отца оставлял деньги, так как знал малого и опасался, как бы его приверженность не усохла.
Опасную связь парень решительно оборвал. Ее внешняя твердость уступила легче, чем могла себе представить самая насмешливая выдумка. Стойкую крепость предали вечные изменники любви.
Несколько оправившись, так что смерть больше не казалась слишком близкой, отец не согласился отдать в вакуф все имущество, однако доля вакуфа тем не менее была велика, и, помимо мутевели (один честный и разумный человек, писарь в суде, согласился принять предложенного мутевелийского воробья вместо неверного кадийского голубя; тогда-то мне стало ясно, кто сообщил Хасану о несчастье с Харуном), надо было найти помощника. Хасан позвал своего слугу в комнату и предложил ему видную и хорошо оплачиваемую должность, с тем что он никогда больше не появится в этом доме, кроме как по личному к нему делу, и что нигде и никогда он не станет встречаться с Зейной, разве что случайно, но и в том случае безо всяких бесед. Если он согласится и останется верен слову, то пусть радуется выдавшейся возможности; если же он согласится, но обманет, то скатертью ему дорожка.
Хасан готовился к сопротивлению, к жалобам, рассчитывал даже кое в чем уступить, пусть все идет по-прежнему, так как сам уже стал раскаиваться в том, что поставил его перед жестоким выбором. Однако парень согласился немедленно. Он был сметливый и ловкий. Хасану стало тошно.
Потом он позвал женщину, чтоб поговорить с ней, но малый сам успел все обделать, сказав, что, к сожалению, они не смогут больше встречаться, он уходит на поиски своей судьбы, а у нее своя уже есть, пусть не поминает его лихом, а он о жизни в этом доме будет вспоминать только добром, но вот бог хочет, чтоб так было.
Надо присмотреть за ним, с отвращением думал Хасан.
Зейна молча стояла возле двери, сквозь смуглую кожу ее проступила бледность, нижняя губа ее дрожала, как у ребенка, руки беспомощно свисали вдоль полных бедер, вяло прячась в складках шаровар.
Так она и осталась стоять, когда парень вышел из комнаты. Так она продолжала стоять, когда Хасан подошел к ней и повесил на шею нитку оставшегося от матери жемчуга.
– Получше присматривай за отцом, – произнес он, не желая откровенно платить за печаль и оставляя ее чистой перед мужем.
Две недели она ходила по дому и по двору с жемчугом на шее, вздыхала и ждала, глядела в небо и на ворота. Потом перестала вздыхать и снова стала смеяться. Перегорело или спрятала.
Муж горевал дольше.
– Пусто без него, а он, неблагодарный, о нас позабыл, – с укоризной говорил он спустя много времени после ухода парня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45