А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я увидела, что посредине лежал кто-то на брошенном в снег полушубке и от него шёл лёгкий пар. Рядом на снегу стоял фонарь «летучая мышь».
Андрей Фёдорович подошёл к лежащему человеку, опустился на колени и сказал:
– Давайте сюда, Лида. – Это он в первый раз назвал меня по имени, раньше он даже по фамилии меня не называл.
Я подошла. Человек на полушубке лежал неподвижно. Одежда его – гимнастёрка и брюки – была твёрдая и вся в морщинах и складках. Шапки на нём не было, и волосы стали белыми. Брови и ресницы тоже побелели. Шагах в пятидесяти я увидела на льду тёмное отверстие. Там бурлила вода.
– Смирнов, ножницы! – приказал Андрей Фёдорович.
Смирнов вытащил из санитарной сумки ножницы и сунул их мне.
– Режьте гимнастёрку! – скомандовал Андрей Фёдорович.
Я сбросила рукавицы. Металл больно обжёг мне руку. Я схватила полу гимнастёрки и попыталась разрезать её, но в окоченевших пальцах не было силы.
– Дайте сюда, – сказал Андрей Фёдорович и вырвал ножницы, содрав у меня с пальцев прилипшую к металлу кожу.
Мне хотелось плакать от боли и бессилия.
Андрей Фёдорович разрезал гимнастёрку тоже с трудом. Потом он разорвал фуфайку вместе с нижней рубашкой и, схватив пригоршню снега, стал растирать кожу.
– Наденьте рукавицы и растирайте грудь, – приказал мне Андрей Фёдорович.
Я схватила рукавицы и стала поспешно растирать грудь обмороженного.
– Не так, – тихо сказал Андрей Фёдорович. – Вас же учили, как надо растирать! Трите спокойно, снизу вверх, постепенно усиливая нажим. И не суетитесь, а то устанете. Водка есть у кого-нибудь? – спросил Андрей Фёдорович.
Но водки ни у кого не оказалось. Люди, окружающие нас, стояли молча и внимательно следили за моими движениями. Смирнов и Андрей Фёдорович растирали руки обмороженного, стараясь восстановить кровообращение. Но его кожа была по-прежнему белой.
Я не знала, что мне делать. Я растирала грудь обмороженного из последних сил. Мне казалось, что вот из-за того, что я плохо это делаю, из-за того, что у меня не хватает сил, этот человек сейчас умрёт. Потом я подумала, что, может быть, он уже умер и мы растираем труп. Время от времени я поглядывала в сторону, па полынью, в которой бурлила и дымилась чёрная вода. И на секунду мне становилось страшно от сознания, что всюду, куда бы я ни пошла, на многие километры подо мной будет такая же чёрная, бурлящая вода.
– В тепло его надо, – заметил кто-то из окружавших нас людей.
– Много ты понимаешь, – проворчал Смирнов, растиравший руки обмороженного.
– А куда в тепло? – отозвался кто-то. – К тебе за пазуху, что ли?
И снова все замолчали. Я чувствовала, что теряю последние силы. Я всматривалась в кожу человека, стараясь рассмотреть хоть лёгкие признаки покраснения, но кожа была по-прежнему белой. Тогда я шёпотом спросила Андрея Фёдоровича:
– А может быть, он уже… экзецировал?
Я сказала не «умер», а «экзецировал», потому что в госпитале, где я стажировалась, так всегда говорили при посторонних.
– Трите! – крикнул мне в ответ Андрей Фёдорович.
И я продолжала растирать. Я не помню, сколько времени это продолжалось: час, два или три. Только вдруг я заметила, как кожа под моими рукавицами краснеет. Я даже пригнулась вся к груди обмороженного, чтобы рассмотреть, так ли это. Кожа краснела.
– Андрей Фёдорович! – воскликнула я и подняла руки. – Смотрите, краснеет!
– Да трите же, чёрт побери! – ещё громче закричал Андрей Фёдорович.
Я почувствовала, что у меня прибавилось силы. Теперь я могла растирать ещё час, а может быть, и два. Сейчас, уже и не пригибаясь, можно было видеть, что кожа принимает розовую окраску. Постепенно стало розоветь и лицо обмороженного. Покрытые инеем ресницы, брови и волосы от этого стали казаться ещё белее.
И сразу люди, угрюмо молчавшие, оживились.
– Да он и в воде-то минуты две пробыл! – заметил кто-то. – Я как услышал – лёд-то «хрясь» и крик: «Ребята, тону!» – и сразу сюда…
– Когда ты сюда-то прибежал, – возразили ему, – он уж на льду лежал. Его уж вытащили давно.
И ещё кто-то добавил:
– Минуты две! Мало ему две минуты! Давай я тебя на полминуты в прорубь спущу. С часами буду стоять… как в аптеке…
– Два полушубка сюда! – крикнул Андрей Фёдорович.
На снег полетело несколько полушубков. Мы содрали с обмороженного остатки оледеневшей одежды и закутали его в полушубки.
– Теперь, – сказал Андрей Фёдорович, – в палатку его и как-нибудь согрейте воды. Его надо горячим поить.
Потом он обратился ко мне:
– Вы со Смирновым идите домой. Устраивайтесь там. Я побуду с больным.
– Я тоже, – вырвалось у меня.
– Ну, пожалуйста, без героизма, – возразил Андрей Фёдорович. – На ногах не стоите.
Я поднялась со снега и пошла вслед за Смирновым мимо расступившихся людей.
Так всё это было.
…Потом я мысленно перенеслась в свою палатку. И мне почему-то представилось, что стало там холодно и сиротливо. Андрей Фёдорович и Смирнов сидят у потухшей печки, в щели палатки дует холодный ветер со снежной пылью. И вдруг мне захотелось сделать то, что всегда страшно хотелось, когда приходилось ехать в поезде по бесконечной снежной равнине: выпрыгнуть из вагона и бежать в сторону от него, туда, где ничего не видно на горизонте, куда жутко идти, бросив тёплый, освещённый поезд, и всё же очень манит идти. Так и сейчас мне захотелось выпрыгнуть из машины и идти туда, в сторону наших палаток.
Вот бы удивились наши! «Здравствуйте, это я! Давайте затопим печку!» Что сказал бы Андрей Фёдорович! А всё же как жалко, что поспешный отъезд помешал мне сказать ему что-нибудь на прощание… А может быть, так лучше.
…Наша машина неслась вперёд, цепи позвякивали на колёсах. И вдруг меня охватило острое чувство радости от сознания, что я возвращаюсь в Ленинград. Я обрадовалась, что из этой снежной пустыни возвращаюсь в город, в родной город. Мне даже представилось, что вот сейчас я приеду домой, в тёплую комнату, сниму с себя все эти тряпки, штаны, валенки и буду долго-долго умываться тёплой водой, а на стуле уже лежит выглаженное платье, бельё, всё чистое… Но нет, не представилось мне это. Я только подумала об этом, а представилось другое: холодная тёмная комната и крохотное замёрзшее тельце девочки моей…
– Вот что, синьора, – прозвучал вдруг над моим ухом бас. – Так закоченеть можно. Встаньте-ка.
Я встала. А мой сосед вытащил из кучи брезента полог, закинул его на верх кабины и сказал:
– Ну, теперь садитесь.
Я села, и он накрыл нас обоих брезентом. Мы оказались в темноте, но зато были защищены от ветра.
– Мы с вами, собственно, не знакомы, – пробасил мой сосед. – Моя фамилия Ольшанский, корреспондент центральных газет, Совинформбюро и радио. Рукавицу не сниму, холодно. Вы, насколько я помню, медсестра? Или, может быть, врач?
– Медсестра, – ответила я.
– Очень хорошо! – сказал Ольшанский. – Ленинградка?
– Да.
– А скажите, у вас есть семья в городе?
– Послушайте, зачем вам это? – спросила я.
Мне стало не по себе: он заговорил о семье именно в тот момент, когда я подумала о дочке.
– Не обижайтесь, – сказал Ольшанский, и мне показалось, что голос его стал мягче. – Видите ли, все мы работаем. Я должен написать очерк о Ладоге. Бой над трассой у меня есть. Это раз. Но мне ещё надо людей Ладоги. Понимаете: типичных людей. А иначе никто не напечатает. Так что вы не обижайтесь. Вот мы доедем до госпиталя, и я запишу что-нибудь о вас. А то сейчас карандаш держать нельзя… А коллега мой, наверно, мировой материал соберёт! Он к вам в санчасть пошёл. Значит, вы не встретились?
– Нет, – сказала я. Потом у меня вырвалось помимо воли: – Я тоже знала одного журналиста.
– Из Москвы? – деловито осведомился Ольшанский.
– Да. Савин.
– Серь-ё-зно? – невозмутимо протянул Ольшанский. – Так ведь если бы вы подождали в вашей санчасти ещё с полчаса, то встретили бы его собственной персоной!
Первое мгновение я молчала точно пришибленная. Он произнёс эти слова таким безразличным, таким обыденным тоном, что всё их огромное значение не сразу дошло до меня. Потом я откинула брезент и бросилась к борту машины.
– Да постойте! – крикнул Ольшанский и ухватил меня за полу ватника. – Куда вы? Что случилось?
Тут только я сообразила, что ничего не могу сделать. Из-за раненого лётчика я не могла ни оставить машину, ни повернуть её обратно. Острый ветер хлестал меня по лицу. Ольшанский всё ещё держал полу моего ватника.
– Что случилось? – повторил он.
– Ничего, – сказала я и снова села на брезент.
Мне не хотелось ничего рассказывать этому человеку. А то он ещё и это использует как «материал». Но, помолчав несколько минут, я поняла, что всё равно должна буду заговорить. У меня на языке были десятки вопросов, и только он, этот сидящий рядом со мной человек, мог на них ответить.
Я спросила:
– И давно он здесь?
– Коллега? – повернулся ко мне Ольшанский. – Да, по-моему, с месяц. Или даже больше. Я сам приехал недавно.
Месяц! Месяц или даже больше… Я старалась не смотреть на Ольшанского, мне казалось, будто всё, что я думаю сейчас, отражается на моём лице. Месяц! Месяц! И до сих пор не отыскал меня! Но тут же подумала, что не так-то легко меня отыскать. Нарвская, завод, Ладога… Потом подумала: не ко мне ли он пошёл туда, в палатку? Я не знала, как спросить об этом Ольшанского. Сказала:
– А зачем он пошёл туда, к нам?
Мне хотелось, чтобы ответ прозвучал не сразу. Но Ольшанский спокойно ответил:
– Ну, ясно зачем! За материалом. И чтобы насчеёт лётчика сказать.
У меня кружилась голова. Человек, мыслями о котором я жила всё это время, которого я считала то погибшим, то воскресшим, – здесь, в нескольких десятках километров от меня, и с каждой минутой я удаляюсь от него!
Мне хотелось расспросить Ольшанского: не слышал ли он от Саши чего-нибудь обо мне, искал ли он меня, долго ли здесь пробудет? Но вместо этого я спросила:
– Ну, как он выглядит?
Я произнесла эти слова деланно равнодушным тоном. И Ольшанский отвечал на вопросы как-то нехотя, точно не желая отвечать или не чувствуя, как я ловлю каждое его слово.
Он ответил:
– Как выглядит? Да обычно, по-моему. Я, правда, давно не видел его до этой встречи и не могу сравнивать… А скажите, есть у вас среди медиков настоящие герои? Вы понимаете, что мне нужно? Чтобы можно было сделать корреспонденцию «Люди ледовой трассы». Может быть, кто-нибудь из ленинградских врачей или студентов?
Я ничего не ответила. Думала: «Что мне делать?» Сначала я решила, что, как только сдам лётчика в госпиталь, вернусь обратно. Возвращаться придётся на попутной машине, – эта должна задержаться в Ленинграде на сутки. Но потом я сообразила, что если даже и попаду на попутную машину, то доберусь до санчасти только к утру. Я могу не застать его, даже наверное не застану, и мы опять потеряем друг друга.
– А вот скажите, – не унимался Ольшанский, – не знаете ли вы случая, когда кто-нибудь, ну из шофёров, скажем, вёз груз в Ленинград и с ним что-нибудь случилось? Не с грузом, а с шофёром. Ну, обморозился или осколком ранило. Его, допустим, привезли к вам в санчасть, а он хочет ехать дальше, потому что везёт продовольствие для Ленинграда. Или что-нибудь похожее. Не вспомните?
Я решилась.
– Товарищ Ольшанский, – сказала я. – Я вспомню десятки таких случаев. Их очень много было на Ладоге. Но сейчас у меня к вам просьба, большая просьба: помогите мне отыскать вашего товарища. Нам очень нужно встретиться. Ведь вы знаете, где он остановился, куда он вернётся с Ладоги.
Ольшанский повернул ко мне лицо. Бросился в глаза с горбинкой нос и длинный подбородок. Он сказал:
– Романическая история? А?
Я ответила как можно спокойнее:
– Мы очень давно знакомы. Уже много лет. А во время блокады потеряли друг друга. Скажите, где он сейчас живёт?
– Где он живёт? – переспросил Ольшанский.
Его голос прозвучал неуверенно. И вдруг я подумала, что это он не случайно мучает меня. Не случайно делает вид, что пропускает мимо ушей все мои вопросы. Наверно, к этому есть причины… Мне захотелось заплакать.
А Ольшанский вдруг сказал:
– Конечно, я знаю, где он живёт. В «Астории». Знаете такой отель?
Я почувствовала, что моё сердце забилось спокойнее.
– В «Астории»? – переспросила я. – Конечно, знаю. Но разве там живут сейчас?
– Только избранные, – иронически ответил Ольшанский.
– И он вернётся с Ладоги туда?
– Куда же ему ещё возвращаться? – сказал Ольшанский.
У меня уже созрел план: сейчас я сдам своего лётчика в госпиталь и поеду прямо в «Асторию». Его, конечно, ещё там нет, но я подожду. Всякая мысль о том, что мы снова можем разминуться, пугала меня.
Стало совсем темно. Мы ехали, наверно, часа два. Вдали уже виднелись огоньки. Они всегда были видны, несмотря на маскировку. Это был берег, начало трассы, там днём и ночью царило оживление.
Подъезжая к контрольно-пропускному пункту, Семён затормозил, но регулировщик, подняв фонарь и увидев красный крест на переднем стекле нашей машины, махнул жёлтым флажком. Шлагбаум медленно поднялся, и мы двинулись дальше.
Мы приближались к городу. Два месяца тому назад я уехала из Ленинграда, когда он стал неузнаваемым, тёмным и страшным. По рассказам шофёров я знала, что там и сейчас по-прежнему страшно и голодно. Но мне почему-то казалось, что я возвращаюсь в другой Ленинград, в такой, каким знала его всю жизнь.
«Я увижу Сашу! Я увижу Сашу!» – пело всё во мне…
Госпиталь помещался в большом сером здании на окраине города. Мы проехали по захламлённому двору и остановились у подъезда.
Я выпрыгнула из машины. Вдвоём с Ольшанским мы помогли лётчику вылезть из кабины. Сейчас он мне показался ещё грузнее, чем тогда, на льду. Он тяжело дышал.
– Как нога? – спросила я. – Болит?
– Нет, – ответил он.
Мы вошли в сортировочную. В большой холодной комнате горела коптилка. За столом сидела женщина в белом халате. При нашем появлении она встала, усадила лётчика на скамью у стены и вместе со мной снова подошла к столу.
Пока я заполняла карточку на раненого, пришли санитары с носилками и унесли его. Я списала с удостоверения лётчика его имя, отчество и фамилию. Звали его Пётр Григорьевич Антонов. Ему было двадцать три года. Я попросила Ольшанского рассказать об обстоятельствах ранения и кто сделал перевязку. Когда Ольшанский назвал фамилию Саши и я записала её на карточку, мне стало вдруг так хорошо, как давно уже не было.
– Вы, видимо, прямо с Ладоги? Ну, как там? – спросила регистраторша в белом халате. – Идёт хлеб?
Я заметила, что она с трудом выговаривает слова и что на лице её проступило много кровяных жилок.
– Идёт, – ответила я, – много хлеба идёт.
– Мы сейчас двести граммов получаем, – как-то задумчиво произнесла женщина.
– Хлеб будет, – повторила я. – Машины прямо одна за другой идут. Днём и ночью.
– Это хорошо, – так же задумчиво произнесла женщина.
Наконец я заполнила все графы карточки.
– Ну вот, – сказала я, – всё в порядке. До свидания! – Я положила на стол удостоверение лётчика. – Всего вам хорошего!
– Значит, хлеб идёт? – спросила женщина, будто она не слышала всего того, что я ей сказала.
– Да, – повторила я, – днём и ночью.
Я уже пошла к двери, но в эту минуту в комнату вошёл санитар.
– Какая тут барышня лётчика привезла? – спросил он. – Раненый её к себе требует. Говорит, чтобы обязательно к нему зашла.
Задержка! А я так мечтала поскорее добраться до «Астории». Но отказаться было нельзя.
Санитар помог мне надеть халат. Мы прошли по длинному тёмному коридору. Я заметила, что санитар шёл медленно и нетвёрдо.
Мне странно было находиться в здании, в каменных стенах. За два месяца я привыкла к палатке и бескрайним снегам. Я вспомнила, что ушла, не попрощавшись с моим спутником – корреспондентом. Всё-таки я должна ему быть благодарна. Сам того не сознавая, он принёс мне огромную радость.
В большой, едва освещённой комнате стояло много кроватей. Здесь было чуть теплее, чем в коридоре. Мой лётчик лежал у стены, недалеко от входа. Я сразу заметила его, как вошла. Он лежал под двумя байковыми одеялами, большой и грузный. Казалось, что кровать ему мала. За время блокады я отвыкла от таких больших и грузных людей.
Я постаралась подавить в себе досаду, не показать, что спешу, и спросила раненого как можно приветливее:
– Ну, как дела, Антонов?
Он повернул ко мне голову. У него было бледное лицо и крупинки пота выступали на лбу. Должно быть, ему было очень больно при зондировании и перевязке.
Лётчик попросил:
– Вы сядьте.
Он сказал только два слова, но меня поразил его тон. В нём не было ничего от того раздражения и грубости, которые меня так обозлили на льду. Лётчик произнёс эти слова тихо и мягко, почти умоляюще. Я уже привыкла к тому, что человек, попадая в обстановку госпиталя, часто меняется до неузнаваемости, и всё же меня поразил его тон.
Я села на кровать. Лётчик вытащил из-под одеяла руку. Рукав больничной пижамы едва доходил ему до локтя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19