А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И прежде всего подумала о Марусе. Я представила себе, как она спит, – тихо, лицом вверх, высунув из-под одеяла свою худую ножку в шерстяном чулке.
Ирина отстала немного и пошла рядом со мной. Некоторое время мы молчали, а потом она спросила:
– Ну, как ты живёшь, Лидуша? За это время мы с тобой ни разу не поговорили как следует.
Она взяла меня под руку…
Было уже совсем поздно, когда мы подходили к нашему дому. На противоположной стороне, на ступеньках подъезда, сидела какая-то женщина, опустив голову. Я перешла через дорогу, чтобы узнать, что с ней. Но оказалось, что эта женщина – разведчица районного штаба МПВО и на ней лежит обязанность во время обстрела и бомбёжки сообщать в штаб, куда упал снаряд или бомба. Мы познакомились. Её звали Серафима Николаевна Орлова, и я пригласила её заходить к нам.
Когда я поднималась по лестнице, меня охватила тревога. Я отсутствовала не больше трёх-четырёх часов, но мне казалось, что прошли долгие дни с тех пор, как я оставила детей. И опять я поймала себя на мысли о том, что больше всего беспокоюсь о Марусе. Я торопилась именно к её постели.
Когда мы вошли в комнату, там был полумрак. Горела только одна коптилка, и я не могла разобрать, здесь Анна Васильевна и Сиверский или нет.
Я подошла к Марусиной постели. Девочка спала. Прислушалась к её дыханию – оно было ровным и спокойным. Возле печки, на стуле, положив голову на спинку, спал Сиверский. Печка почти погасла, поленья в ней едва тлели. Анны Васильевны в комнате не было.
Я не стала будить Антона Ивановича, послала девушек за дровами, а сама начала обход.
Все дети спали. Я подходила к постели каждого ребёнка, слушала, как он дышит. Иногда мне чудилось, что я вовсе не слышу дыхания, и тогда мне казалось, что и моё сердце сейчас остановится. Но потом я наклонялась к самому личику ребёнка и убеждалась, что он дышит, пусть слабо, почти неслышно, но всё-таки дышит. За эту неделю в нашем стационаре вообще не было ни одного смертного случая.
На последней кровати лежал Колька. Он не спал, а лежал с открытыми глазами, и на маленьких тонких губах его застыла едва заметная усмешка.
Я постояла немного у его постели, хотела что-то сказать, но так и не произнесла ни одного слова.
Вошли Катя и Валя с охапками дров. Сиверский всё ещё спал.
Мы растопили печку, а потом расселись около неё на чурбачках. Делать было уже нечего, и можно было идти спать, но перед сном нам хотелось посидеть вот так у печки. Мы смотрели на быстро растущее пламя, и Катя вдруг сказала тихо, ни к кому не обращаясь:
– А я его адрес записала.
Где-то совсем недалеко разорвался снаряд. Я бросилась из комнаты. Сбегая по лестнице, услышала второй разрыв и грохот обвала. На улице никого не было. Третий разрыв прогремел совсем рядом, будто за моей спиной. Вдоль улицы бежала какая-то женщина. Это была Орлова, разведчица штаба МПВО. Она крикнула мне:
– Рядом, здесь где-то!
Забыв обо всём, я побежала за ней.
Едва завернув за угол, мы увидели дом, в который попал снаряд. Дом точно дымился. Клубы каменной пыли ещё не осели, и нельзя было разглядеть, глубока ли пробоина в стене. Около дома уже толпились люди; из пробоины донёсся пронзительный женский крик. И в этот момент я услышала далёкий звук выстрела, точно удар по барабану, потом почувствовала, что поднимаюсь в воздух.
Последнее моё ощущение – острая боль в виске.
«…Сашенька, родной, пишу тебе это письмо в госпитале… Я всё думала: сообщать ли тебе, что я сюда угодила? Но теперь я совершенно здорова и, очевидно, дня через два выпишусь, поэтому и решила написать. А вообще мне повезло: на том месте, где я стояла и куда упал снаряд, было ещё много народу и много убитых и тяжелораненых. Меня же только контузило…»
…Сегодня во время утреннего обхода врач сказал мне, что я могу выписываться. Со мной не было никаких вещей, поэтому на сборы ушло немного времени. Я дождаться не могла, когда окончатся все формальности с выпиской, и, когда получила наконец разрешение уйти, обрадовалась так, будто из заключения вырвалась на свободу.
Госпиталь помещался во дворе, и двор был очень большим. Я скорей хотела попасть на улицу и шла очень быстро. Погода стояла просто чудная. Небо было весенне-голубым, и снег вокруг был пропитан водой. Старичок вахтёр, стоявший у госпитальных ворот, почему-то улыбнулся, когда я проходила мимо него, и сказал:
– А на улице-то что делается, мать моя!
Я решила, что слова его относятся к погоде, и ответила:
– Весна, дедушка, весна!
Распахнула калитку, вышла на улицу, зажмурив глаза от бившего мне прямо в лицо солнца, прошла несколько шагов и остановилась в недоумении. Вдоль всей улицы, насколько хватало глаз, я видела людей с лопатами и ломами в руках, скалывающих лёд и убирающих снег. Я просто не понимала, что это такое делается. Мне пришло в голову, что очистка на этой улице производится для каких-то особых целей. Я дошла до угла, но, повернув, увидела и на этой улице людей с ломами и лопатами в руках.
У меня закружилась голова. Я не могла понять, какая сила заставила этих голодных, измученных людей выйти на улицы. Я видела перед собой оживший Ленинград. Присмотрелась к работающим: здесь были и пожилые, и молодые, и совсем ещё дети. Я стояла, прислонившись к стене, не в силах поверить, что всё это: и солнце, такое радостное и, казалось, давно забывшее Ленинград, и, главное, эти люди, и гранитный, асфальтовый, торцовый город, появляющийся из-под снега и льда, – всё это правда, всё это на самом деле. И мне почудилось, что если бы я в эту минуту узнала, что мы победили, победили окончательно, то чувство, которое я испытала бы при этом, было бы похоже на то, которое овладело мною сейчас. Мне не хотелось спрашивать, кто организовал эту гигантскую работу, не хотелось ничего узнавать. Я поняла, что наступил перелом, что окончательная и полная победа – это только вопрос времени и нашего мужества. Потом я услышала чей-то голос:
– Ну, отдохнула, и будет. Бери-ка лопатку.
Я обернулась и увидела совершенно незнакомую мне женщину.
У стены стояли составленные пирамидкой, как винтовки, лопаты. И я тоже принялась за работу.
Я работала недолго, потому что от слабости опять закружилась голова, и та же самая женщина, которая велела мне взять лопату, узнав, что я только что вышла из больницы, отправила меня домой…
Это была весна, настоящая весна, первая весна блокады. Как мы ждали её! Как мечтали, сидя у остывшей печки, о тепле, о солнце! Все мы думали, что дожить до весны – значит победить блокаду. И вот весна наступила. Я смотрела на расчищенный асфальт мостовой, на тротуары и всё-таки не могла поверить, что пелена снега, плотно окутавшая и дома, и троллейбусы, и трамваи, почти исчезла. Я шла по Литейному. Около домов на скамьях, на ступеньках, на стульях, вынесенных из квартир, сидели люди, завёрнутые в одеяла, в салопы и шубы, подставив солнечным лучам свои исхудалые лица. И я подумала:
«Это ведь всё те же самые люди. Вчера они, наверно, весь день трудились, очищая город, сейчас сидят, с виду беспомощные и расслабленные; а начнись обстрел – они оставят свои скамеечки и пойдут из последних сил разгребать обвалившиеся дома и спасать погибающих. Интересно, – мелькнуло у меня в голове, – живёт ли сейчас в Ленинграде какой-нибудь историк, который всё наблюдает, записывает, обдумывает и после войны напишет книгу о поведении советского человека?»
И вдруг я остолбенела: из-за угла показался трамвай. Я остановилась, не веря своим глазам. Трамвай – один вагон – спокойно выехал на Литейный и покатил по направлению к Невскому.
И на всём протяжении Литейного, насколько хватало глаз, вставали со своих скамеечек и стульев люди и махали руками навстречу трамваю. И вожатый непрерывно звонил в ответ. Все смотрели вслед уходящему трамваю, пока он не исчез в конце залитого солнцем проспекта.
…Первым, кто встретил меня, когда я вернулась в детдом, был Коля. Он стоял на лестнице, у перил, в толстых чулках и длинном ватнике. Увидев меня, он смутился, засопел и стал тереть нос рукавом.
Мне было так странно, так неожиданно видеть Колю на ногах, что я даже не сразу узнала его.
– А я вас из окошка увидел, – сказал Коля.
И я почувствовала такую нежность к нему, что схватила его на руки. Он уткнулся в моё плечо. И так, держа его на руках, я вошла в комнату.
Издали доносились шум, смех и пение. А когда я вошла в комнату, то увидела, что всюду – на кроватях, на полу и на подоконнике – сидят дети, и Сиверский показывает им фокусы.
Когда мы с Колей появились в дверях, дети бросились ко мне, карабкаясь на плечи, и я еле удержалась на ногах.
Маруси среди ребят не было.
– У неё нашёлся родственник, который получил разрешение вывезти девочку на самолёте, и теперь она на Большой земле, – рассказала мне Анна Васильевна. – Да и всем-то скоро ехать придётся, – добавила она.
И я узнала, что уже есть решение Москвы об эвакуации детских домов из Ленинграда и что, как только откроется навигация на Ладоге, наш детдом будет эвакуирован.
– Поедете? – спросила меня Анна Васильевна.
Я покачала головой. Разве я могла уехать из Ленинграда?
– Останусь, – ответила я.
– А я поеду, – просто и убеждённо сказала Анна Васильевна. – Надо помочь детям…
Вот я и снова одна. Мне никогда не казалось, что эта девочка Маруся заменит мне Любу. Но с ней мне было как-то теплее. Я не задумывалась о будущем, потому что тогда мне стало бы ясно, что рано или поздно мне придётся расстаться с Марусей. Теперь это совершилось. Но, странное дело, сейчас я восприняла эту разлуку совсем не так, как если бы это случилось хоть месяц назад. Я целиком находилась под впечатлением только что виденного мною оживающего, залитого солнцем города и в предчувствии чего-то значительного и радостного. Я вспомнила, как зимой стояла на Литейном и, смотря вдаль через осколок жёлтого стекла, мечтала о солнечном мире. А сейчас мне уже казалось, что я вижу этот мир наяву…
– Как хорошо, что вы пришли именно сегодня! У нас вечером гость, – объявила Валя, – Костя Линьков.
Фамилия «Линьков» показалась мне смутно знакомой, но я никак не могла вспомнить, где я её слышала.
– Да это наш соученик, мы с Валей о нём рассказывали, когда свою школу вспоминали. Он теперь партизан, – пояснила Катя. – Валя встретила его на улице, среди партизан, сопровождавших подводы с подарками для ленинградцев…
Линьков пришёл под вечер. Это был парнишка лет шестнадцати, низкорослый, отчего казалось, что лет ему ещё меньше, в полушубке, подпоясанном ремнём, на котором висел огромный пистолет в новенькой жёлтой кобуре. На кубанке Линькова была прикреплена наискось красная ленточка.
Показавшись в дверях, он остановился и сказал, улыбаясь:
– Ну, принимайте гостя!
Валя и Катя бросились к Линькову, но, подбежав, остановились, точно стесняясь обнять и поцеловать его, а он протянул им руку и проговорил спокойно:
– Выросли, выросли, девчата! И блокада вас не берёт!
Девочки представили мне гостя.
– Это, значит, и есть ваш командир? – спросил Линьков, смотря мне прямо в глаза.
Но я почувствовала себя так же, как тогда, на заводе, перед Никанором Семёновичем. Когда Линьков появился в дверях, он показался мне совсем ребёнком и немного смешным из-за своей огромной трофейной кобуры. Но теперь, когда он стоял передо мной и смотрел мне прямо в глаза, он перестал казаться мальчиком.
– Ну, здравствуйте! – Линьков пожал мне руку крепко, по-мужски.
Дети поднялись на своих койках и во все глаза смотрели на Линькова. На их лицах было радостное оживление.
– Здорово, орлы! – обратился Линьков к ребятам. – Чего ж вы тут полёживаете? У нас такие, как вы, в разведку ходят.
В его тоне звучали одновременно и снисходительность взрослого человека, разговаривающего с малышами, и задор мальчишки.
– Куда ходят? – спросил вдруг Коля.
– В разведку, – повторил Линьков.
– И наганы дают? – тихо осведомился Коля.
– А нам никто не даёт, – ответил Линьков. – Мы сами берём у фрицев.
Скоро все мы, и взрослые и дети, оказались в одном кружке у печки. На улице поднялся ветер, и Валя никак не могла растопить печку: её задувало.
– Дай-ка я, – предложил Линьков.
Затем он как-то по-особенному уложил дрова, и через минуту язычок пламени облизывал поленья.
– Здорово это у вас получилось, – удивился Сиверский.
– На том стоим, – ответил Линьков.
– Расскажите что-нибудь про партизан, – попросил Коля.
Его поддержали все ребята:
– Расскажите! Расскажите!
Тогда Линьков начал рассказывать. Мы услышали историю о том, как он попал в партизаны. Очень просто, без тени рисовки, рассказал он, как работал на оборонительных рубежах вместе с комсомольцами шефствовавшего над школой завода, как внезапно они были отрезаны от города вражеским авиационным десантом и разбежались по деревням и как впоследствии ему, Линькову, удалось встретиться с партизанами и вступить в отряд.
Затем он начал рассказывать про жизнь отряда. Мне показалось, что Линьков долго и терпеливо ждал минуты, когда он встретится со своими старыми друзьями и расскажет им о своей жизни. Он скоро увлёкся и забыл о своих слушателях, больших и маленьких. Лицо его, освещённое пламенем пылающей печки, казалось одухотворённым. Мы слушали, не сводя с него глаз.
И вдруг, пожалуй, первый раз за всё время, я подумала о том, что все мы живём в необычном мире. Я вспомнила, что, когда об этом говорил мне Саша, я не понимала его. Я думала, что это ему, внезапно с Большой земли попавшему в Ленинград, кажется, что он перенёсся в «четвёртое измерение», а нам, пережившим и видевшим здесь всё, не может это казаться. Но сейчас, слушая Линькова, я представила себе Ленинград в виде большого острова, отрезанного от остальной суши чёрным, разъярённым морем, и кругом ещё маленькие островки, на которых живут партизаны, и подумала, что действительно мы живём в страшное и незабываемое время.
Я так задумалась, что даже вздрогнула, когда услышала слова Линькова.
– И я вместе с новенькими партизанами дал партизанскую клятву, – говорил Линьков, – и тогда стал уже настоящим партизаном…
С треском выскочила из печки головёшка; он взял её рукой и не спеша бросил в печь. Я заметила, что у Линькова большая, совсем недетская рука. И я спросила:
– Скажите, что это за клятва? Что в ней говорится?
– Это клятва, которую дают все ленинградские партизаны перед вступлением в отряд, – спокойно ответил Линьков.
– Ты знаешь её наизусть? – тихо спросила Катя.
– Да, я знаю её наизусть.
И когда я уже думала, что Линьков не произнесёт больше ни слова, он встал и сказал:
– Вся клятва длинная, только там её все вместе говорят, поэтому не собьёшься.
Он сделал небольшую паузу и, смотря на пылающие дрова, произнёс:
– «…Я клянусь до последнего дыхания быть верным своей родине, не выпускать из своих рук оружия, пока последний фашистский захватчик не будет уничтожен на земле моих отцов и дедов…»
Я смотрела на пылающее лицо Линькова, и мне казалось, что он уже не видит нас, что не нам читает он партизанскую клятву.
– «…Я клянусь всеми силами, всем своим умением и помыслами беззаветно и мужественно помогать Красной Армии освободить город Ленина от вражеской блокады…»
Голос его окреп и теперь заполнял всю комнату. Десятки ребячьих глаз смотрели на Линькова точно заворожённые.
– «…Я клянусь, что умру в жестоком бою с врагом, но не отдам тебя, родной Ленинград, на поругание фашизму…»
Я поймала себя на том, что и мои губы шевелятся, повторяя слова за Линьковым, и мне показалось, что и Сиверский, и Анна Васильевна, и девушки повторяют их.
– «…Если же по своему малодушию, трусости или злому умыслу я нарушу эту свою клятву и предам интересы трудящихся города Ленина и моей отчизны, да будет тогда возмездием за это всеобщая ненависть и презрение народа, проклятие моих родных и позорная смерть от рук товарищей».
Линьков замолчал, но не сел, а продолжал стоять, озарённый красноватым пламенем раскалённой печи, а слова клятвы, которые я повторяла про себя, сами собой перешли в другие слова. «Я клянусь, – говорила я про себя, – что буду правдивым и честным человеком, что я верну к жизни этих детей…»
…Линьков ушёл поздно вечером, и с его уходом мне показалось, что комната наша опустела и чего-то в ней не хватает.
В ту ночь я долго не могла заснуть.
…И вот наступил этот день. Сегодня мы должны отправить детей на Большую землю. С утра в нашем детдоме было шумно и суетливо. Отъезд назначен на четыре часа. Но чем ближе подходило время разлуки, тем тише становилось в нашей комнате. Я почувствовала большую грусть от сознания, что никогда не увижу больше этих ставших родными детских лиц и навряд ли когда-нибудь мы, взрослые, соберёмся по-прежнему у печки и будем радоваться, глядя на выздоравливающих детей. В эти минуты я особенно остро почувствовала, как все мы пятеро крепко связаны и как трудно нам расставаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19