А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Я вошел в здание.
Стены пахли свежей краской. Пустые комнаты казались необыкновенно громадными. Невысокие потолки в темноте теряли очертания.
Шорох доносился снизу.
Держась за перила, я медленно переступал со ступеньки на ступеньку. Третий этаж, второй, первый. Никого нет. Я прислушался. Мне показалось — затихавший шорох убежал куда-то в сторону и медленным тягучим движением пополз вниз.
Это не воровской шорох — странный, необычный…
Впервые в жизни небывалая таинственность остановила меня…
Вперед, товарищ Морозов, вперед, вниз.
Мой слух не ослаб — шум доносился из подвала, из отделения, где помещались котлы для парового отопления.
Не скрывая своих шагов, я быстро затопал покоробленными ботинками вниз, в подвал, — каменные ступеньки глухо повторяли дробь моих каблуков, и ясное эхо отвечало из-под сводов четвертого этажа.
Вот и котельное отделение, вот и мерцающий тусклый свет. Перед стеною стоит на коленях черный мрачный человек и держит над полом руку с зажженной спичкой.
Это не было похоже на воровство. Скорее всего, можно было подумать, что черный человек ищет клад. Но какие клады могут быть в только что отстроенном доме? Не клад ищет черный человек. Ясно: он хочет сжечь моего красавца. Он — некрасивый, мрачный, черный — завидует красоте, светлости и белизне нашего детища.
Некогда было раздумывать. Последовавшее за этой мыслью действие я не могу хорошо припомнить…
Я бросился на черного человека, дернул его руку, держащую зажженную спичку, и повалил на спину. Метнулась вверх зажженная спичка, взвилась в воздухе, потухла и, упав, слабо зашипела — так зудит пойманная в руку муха.
При тусклом бредовом свете крохотного карманного фонарика я тяжело ударил черного человека по лицу, еще, еще, еще. Неизвестный втянул голову в плечи, вскрикнул, и я его узнал.
Это был Гертнер, и я выпустил его из своих рук, он наверняка слабее меня. Я знаю: прикажи я ему, вставшему и дрожащему, снова лечь, он не посмеет не выполнить приказания.
Я провел ладонью по полу и поднес руку к лицу — пресный запах керосина подтвердил вспыхнувшее подозрение.
— Наверх! — приказал я Гертнеру, и мы — Гертнер впереди, я сзади — с мигающим фонариком начали спокойно подниматься по лестнице.
Мы поднимались все выше и выше, дошли до площадки четвертого этажа и, не обменявшись ни одним словом, свернули на маленькую лесенку, ведшую на чердак и плоскую крышу.
Выйдя на крышу, мы очутились в пустыне. Внизу теплилась разнообразная жизнь — одинокие прохожие, цоканье лошадиных копыт, бесчисленные огни… И все же, стоя на крыше незаселенного дома, мы находились в пустыне. Только восточный ветер изредка вмешивался в наш разговор, относя в сторону отдельные слова.
Я стоял на самом краю крыши. Гертнер слабым движением мог легко меня столкнуть, но я его не боялся.
Гертнер вытянулся во весь свой длинный рост, судорожно, как от мороза, поводил плечами и понуро глядел поверх меня.
Я спросил:
— Павел Александрович, вы это зачем?
Лицо Гертнера перекосилось, он поднес руку к глазу, и только тогда я заметил, как сильно его ударил — из щеки сочилась кровь.
— Морозов, ты знаешь, с какой любовью строили мы этот дом, — ответил он мне. — Как я болел за каждую мелочь. И мне, — ты знаешь, Морозов, я много сил, много желаний отдал этому дому, — не нашлось в нем приюта.
Мне показалось, он всхлипнул. А может быть, и нет, — возможно, ветер отнес в сторону какое-нибудь слово.
— …Мне — нет, — так пусть и никто не получит! — продолжил он в последнем порыве.
Что я мог возразить? Я напомнил ему о себе.
Отвернувшись, Гертнер безнадежно промолвил:
— Но ведь вы… Вы сильнее…
Возможно, я поступил невыдержанно: по правилам Гертнера следовало отправить в тюрьму, но я его отпустил… Я знал: истерический порыв мелкого человека исчез бесследно, он многажды будет раскаиваться. Тысячи неисчислимых мелочей превращают жизнь слабеньких людей в немощное страдание. Такие люди — наступает момент — идут в наших рядах, но вот дорога становится круче, ему становится жаль себя, жаль сил, отданных шедшим рядом соседям, и маленький человек срывается и падает вниз.
Я отпустил Гертнера и в одиночестве долго наблюдал очищавшееся от ночных облаков утреннее небо.
* * *
Непрестанное кружение нашей планеты проходит для типографии бесследно: ни одного движения вперед. Мир крутится вокруг солнца, мы же сами вокруг себя. День — ночь, ночь — день полны мучительного однообразия: ночь — тайна, неизвестность, мрак, день — слякотный день, сырость, туман, мразь. Белка в колесе исполнена мечтательного однообразия, она стремится назад. Нам путь назад заказан, вперед не идем, прыгаем на месте и плюем под ноги, авось проплюем землю и провалимся.
— "Ночка темна — я боюся…" — звенит веселый голос Снегирева.
Беспечный голос: ночка темная в голове у парня.
Сегодня у нас заседание, неофициальное заседание, свои люди: побалагурить сошлись.
Удобнейшая комната — завком: всегда пусто. Председатель — человек занятой, в завкоме ему сидеть некогда, и потому тог, кто слаб, приводи баб, покупай вино, выбивай дно и веселись в пустом помещении до потери сознания.
Наша семья дружная, все говорить любители, особенно коли разговор предполагается по душам.
Климов достает грязный, засморканный платок, протирает глаза, приглаживает усы и спрашивает:
— По какому случаю и кем собраны?
Ответа он не получает. Все заняты досужими пересудами, никто не обращает внимания на его вопрос.
Мы терпеливо ждем прихода Жоржика Бороховича.
Но вот и они — спевшаяся и спившаяся тройка — Жоржик, Витька Костарев и Жаренов.
— Желательно посовещаться, — обращается к нам Костарев, — о порядках в типографии.
— Еще бы не желательно, — поддакивает Андриевич.
Жоржик и Жаренов стоят обнявшись, от обоих попахивает водкой — должно быть, хлебнули для смелости.
— Да кто нас сюда собирал? — интересуется Архипка.
— Мы, — веско произнес Витька, указывая пальцем на свою грудь. — Мы — инициативная группа, решившая оживить производство.
— Инициативная группа? Так, так, — неодобрительно бормочет про себя Климов.
Жаренов протягивает руку вперед, другую засовывает в карман пиджака и начинает громить типографию:
— Невозможно становится, совсем невозможно. Разве у нас коммунисты есть? Нет их…
Жаренов растерянно обводит глазами присутствующих, точно ищет между ними коммунистов.
— Например, Косач партийный. Разве с него что спросится? Он человек маленький. За все про все будет отвечать администрация. Отвечать-то она будет, а пока нам — маленьким людям — прикажете в гроб ложиться? Продукты дорожают, ни к чему не приступись, никаких денег не хватит, надо требовать прибавку. Прибавки, и больше нам не о чем разговаривать…
Жоржик перебил Жаренова:
— Вообще мы больше не можем. Ни завком, ни ячейка нам ходу не дают… Новый порядок в типографии надо установить. Никакого начальства! Выберем сами себе заведующего, и пошла писать губерния. Что выручим — наше, убыток наш, прибыль наша…
До чего договорились ребята! Откуда мысли такие в голову лезут? Вот я вас, сукиных детей!…
— Это вы-то — Жаренов с Жоржиком — хозяева будете? — спрашиваю я разговорщиков. — Хозяева: один пьяница, а другой «жоржик».
— Как ты сказал? — гневно закричал на меня Борохович.
Со стула нетерпеливо вскочил Алексей Алексеевич Костомаров — метранпаж и честный партиец — и закричал:
— Кого, ребята, слушаете? Жаренов из партии выгнан? Выгнан. За хорошее партийный билет не отнимут. Мало Жаренов хамил, что ли? А вы его слушаете. И Жоржику не сегодня завтра лететь из комсомола. Слушатели! Они вам Советскую власть предложат свалить, вы тоже слушать будете?
— Зачем слушать, и мы говорить начнем, — отозвался Андриевич.
Климов размахнулся, стукнул кулаком по стене, провел пятерней под носом и обругал Андриевича:
— Тут, брат, не говорить: бить надо.
Жаренов замахал рукой:
— Потише!
— Нет, не тише! Нынче спешить надо! — закричал Климов еще громче.
— Какой нашелся!
— Заворачивай, заворачивай в сторону!
— Вот в морду тебе и заверну!
— А это видели?
Борохович сложил из трех пальцев комбинацию.
А Мишка Якушин схватил со стола линейку да как бахнет Бороховича по руке.
Жоржик взвыл.
Его попробовал перекричать Костомаров.
— Не слушайте бузотеров, ребята! Они наговорят себе на голову… Пошли по домам!…
— Требуем прибавки! — завопил Жаренов. — Кто со мной?
К нему пододвинулись Жоржик и Костарев — встали они втроем в углу и вызывающе посмотрели на нас.
Костомаров усмехнулся и внятно произнес:
— Бузбюро. Как есть бузбюро.
— Бюро? Где? — вдруг послышался голос нашего тихого предзавкома Шипулина.
Он стоял на пороге, держа в руке разбухший порыжевший портфель.
— Какое бюро? — еще раз просительно обратился он к ребятам.
— Бузотерское, — насмешливо объяснил ему Климов.
— Шутите? — вежливо и робко усмехнулся Шипулин, подошел к столу и начал копаться в ворохе выцветших бумажек.
— С какой стати шутить? Это ты только шутками занимаешься, — ответил Костомаров.
— То есть как шутками? — обиделся Шипулин.
— А так, — объяснил ему Костомаров. — Делом ты не занимаешься.
Костомаров говорил правду. Шипулин был человек тихни, недалекий, неприметный. Уважением среди рабочих не пользовался и держался на своем месте только благодаря Кукушке, у которого находился в полном подчинении.
— Как тебе не грешно, — беззлобно обратился Шипулин к Костомарову. — Ведь я занят круглые сутки.
— Да чем ты занят — заседаниями? — засмеялся Костомаров. — В понедельник у тебя было что?
— В понедельник? — задумался Шипулин. — Бюро кассы взаимопомощи, правление клуба, ячейка Осоавиахима, партийное собрание…
— Во вторник?
— Во вторник? Культурно-бытовая комиссия, комиссия по работе с отпускниками, делегатское собрание…
— В среду?
— Кружок текущей политики, завком, культкомиссия, производственная комиссия да еще открытое партийное собрание…
— А в четверг?
— Библиотечная комиссия, редколлегия стенгазеты и производственное собрание…
— В пятницу?
— В пятницу? В пятницу пустяки. Собрание уполномоченных по профлинии, заседание в культотделе да собрание рабочей молодежи.
— Суббота?
— Только бюро ячейки и шефское общество, даже в баню успел сходить.
— А в воскресенье что делал?
— На собраниях был. Утром собрание уполномоченных кооперации, а вечером собрание членов клуба… Да ты не думай, я на художественную часть не остался — ушел домой газеты читать.
— Какие газеты? — спросил Костомаров.
— За неделю газеты, по будням времени нет, — скромно ответил Шипулин.
Этот разговор шел при всех, и я не знал, то ли смеяться над подковырками Костомарова, то ли жалеть Шипулина.
Помаленечку все разошлись.
Ко мне с Климовым подошел Якушин.
— В клуб не пойдете? — пригласил он нас.
— А для чего идти-то? Не видали мы, как цыганочку пляшут? — сурово отозвался Климов.
— Уж мы лучше в пивнушку, — согласился с ним я.
На лестнице нам встретилась прежняя тройка — Жаренов, Жоржик и Витька.
— Пошли против своего… — злобно упрекнул нас Жаренов.
Климов резко обернулся, смерил взглядом всю троицу и докончил:
— Своего дерьма!
* * *
Лампочка скупо мигала под потолком. Глухая черная ночь обволакивала типографию.
Лестницы падают вниз, лестницы несутся вверх — типография живет.
Ночь. Идут годы. Часы отсчитывают секунды, годы проваливаются в прошлое. Еще одна ночь у реала.
Последняя ночь.
Недалеко от меня Климов: завтра, сосед, мы пожмем друг другу руки — простимся. Сзади меня Андриевич беседует с Якушиным: им попался трудный набор — таблицы. Тискает сегодня Архипка. Не придется тебе, брат, прописные мне подавать. Дежурный метранпаж Костомаров безучастно следит за версткой.
Мне холодно. Впервые на работе мои плечи пронизывает озноб.
И тишина. Почему тишина? Почему никто не звонит? Или мы растеряли все слова?
Последняя ночь. Завтра расчет, прощанье, пенсия: грызня со старухой, жилищное строительство, увиливание Валентины от стариковских расспросов… Скука!
Я бросил верстатку, вышел на лестницу, поглядел вниз, в пролет. Бездонный квадратный мрак не обещал жизни.
Я рванул дверь наборной, она широко распахнулась, звякнуло выпавшее стекло.
Мои сверстники и ученики, склонившиеся над кассами в грязных синих халатах, напоминали слабых синих воробьев, жадно клевавших тяжелые свинцовые буквы.
— Стой! — закричал я хриплым голосом. — Бросай работу!
— О чем разговор, Морозов? — удивленно поворачиваясь, спросил Костомаров.
— О смерти, — рассудительно ответил я.
Наборщики подошли ко мне. Я знал: скажи одно слово неправильно — меня засмеют. Надо было рубить так, чтобы каждый почувствовал на губах вкус крови.
— Вас губят, ребята, — начал я. — Вас губят, и я могу это доказать. Четыре десятка лет простоял я у реала и за все эти годы ни разу не обманул своего брата по работе…
— Что тебе нужно? — грубо крикнул Якушин.
— Мне нужно, чтобы меня слышала типография. Вас, ребята, хотят пустить по миру, а типографию уничтожить. Хотят уничтожить типографию… Я могу это доказать.
— Так говори, Морозов, говори до конца, я принимаю на себя ответственность за прогул, — раздельно произнес Костомаров глухим голосом.
— Нет! Пусть меня слышат все. Вся типография! Идем в ротационное! — крикнул я, выскочил за дверь и побежал вниз по лестнице.
За мной бежала только неслышная моя тень, кривляясь на стене с непонятными ужимками.
Минута прошла — я бежал один. Вдруг лестница наполнилась грохотом — наборное отделение, выкрикивая ругательства, догоняло меня.
Я уверен — такой поступок был возможен только в нашей типографии: расхлябанность, отсутствие дисциплины, попустительство администрации привели к тому, что целый цех разом бросил работу и побежал слушать старого сумасброда.
В ротационном отделении нас встретил густой заливистый храп.
Под столами, на ролях, в кучах срыва валяются люди.
Нельзя швыряться людьми. Работа в ротационном отделении начинается в три часа ночи, и семьдесят рабочих, приехавших с последним трамваем, досыпают два часа у машин.
— Приятели, вставай! Типография пропадает! — истошным голосом вопит Андриевич.
— Что пропадает?
— Где?
Печатники поднимаются и удивленно смотрят на наборщиков.
— Морозов скажет! — кричит Якушин. — Айда, Петрович, за котельщиками!
Вдвоем с Мишкой мы несемся в котельную. Там плеск — воды по колено и ругань.
— Ребята, наверх, в ротационную! — орет в дверях Мишка.
Мы поворачиваемся и торопимся обратно.
Ого! Да здесь собралась половина типографии. Мы поговорим, и кому-то станет жарко.
Слабый свет пробегает по лицам мигающими тенями — тревога, беспокойство, усталость, — спокойных лиц нет.
Климов поднимает грязную волосатую руку, угрожающе помахивает ею в воздухе и кричит:
— Слово предоставляется товарищу Владимиру Петровичу Морозову.
Я чувствую на себе пристальный горящий взгляд. Вглядываюсь. Костомаров смотрит на меня жесткими, настороженными глазами, потом складывает руки рупором у рта и кричит:
— Не проштрафись, старина!
И я заговорил.
— Эй, долго вы намерены прятать свои носы в воротники?
— Какие носы? Не мели чепухи!
— Типографию собираются прикрывать. Не слышали, голубчики, такой шутки?
Тревожные вопросы посыпались и забарабанили по мне, точно я тряс урожайную яблоню.
— Кто закрывает?
— Почему?
— Довели!
Вода в котле закипела. Надо осторожно приподнять крышку и дать улетучиться лишнему пару.
— Про сокращение слышали?
Все молчали.
— Пусть будет вам ведомо: сокращение — только начало. Типография умирает. Эй, наборщики, набор хорош?
— К ядреной матери! — дружным ревом ответили они.
— Эй, печатники, печать хороша?
— К ядреной матери! — согласились они с наборщиками.
— Фальцовщики! Переплетчики! Котельщики! Граверы! — поочередно окликал я рабочих, и все они отзывались о своей работе последними словами.
— Типография приносит убыток. Дело дней — прикрыть лавочку и прогнать всех на биржу… Не прячьте носы в воротники, высовывайте их наружу, дышите, дышите ими. Чувствуете? Пахнет безработицей. Сейчас пыль, завтра голод.
Похожий на раздраженного гусака, вытянул Жаренов свою шею и зашипел:
— Прижали самого — заговорил по-нашему.
— Нет, дурак, не по-вашему, — спокойно возразил я ему. — Не обо мне разговор. Я завтра же получу пенсию и заживу барином, а вот каково будет тебе.
Я почесал затылок и начал рубить сплеча:
— Неумелое хозяйствование разрушает типографию. В ротационном — Ермаковка, в котельной — половодье, в наборной — дискуссионный клуб… Вентиляция превосходная: до ноября естественным путем помещение проветривалось — добрая половина стекол в окнах была выбита. Мы, конечно, возроптали. Тогда окна наглухо застеклили, и теперь мы задыхаемся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11