А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Я встал.
— Верна, сынок, — сказал я.
Мне нелегко было это сказать. Всегда лучше обмануть человека и заставить его поверить в хорошее. Но тут все было слишком очевидно. Никаких советов от меня ему не требовалось. Да и какие советы можно тут было дать? Я видел: в нем еще теплится искорка сомнения, и я расчетливо, как прижигают змеиный укус, грубо потушил тлевшее сомненье. Я сказал:
— Да, она тебя обманывала. Надо все кончить. Не уступай только ребенка.
Затем я нахлобучил на голову фуражку и пошел к дверям. Следовало оставить Ивана одного. О боли можно рассказать другу — я горжусь, что оказался другом своему сыну, — но перебаливать боль можно только наедине с самим собою.
На пороге я остановился и, посмотрев на убитого любовью человека, решительно произнес:
— Так любить нельзя.
* * *
Мне нечего записывать. Я перелистываю страницы и вижу, как повторяюсь. Маленькие скверные происшествия, изо дня в день собираясь на помятой бумаге, тревожат сердце, которое после каждого происшествия начинает биться все сильнее.
Каждое утро, прежде чем приступить к верстке, приходится бегать по наборной: разыскиваешь набор, текст, перетаскиваешь все к месту верстки, то и дело переставляешь доски с набором с места на место, ищешь шрифты для заголовков — так продолжаете" целый день, так продолжается все дни, так продолжается все последние недели.
Когда Климов вздумал спросить Клевцова, что он собирается предпринять для улучшения типографии, директор коротко возразил:
— Всего тебе знать не к чему, за типографию отвечаю я.
Брак и порча стали у нас обычным явлением. Заказы портят все, кому не лень, — портят печать, портят линовку и переплет, пределов брака не установлено, никакой борьбы с производственной распущенностью не ведется.
Вчера в печатном отделении Уткин подрался с Нестеренко. Понятно, скучно стоять у станка! Нестеренко швырнул Уткина за машину. Машине ничего, но плечо повреждено — парень выбыл с производства на полтора месяца.
Сегодня Лапкин, линовщик, испортил заказ. У кого хватит смелости признать свою ошибку? Пошел Лапкин к мастеру, пробурчал что-то о заказе, получил новую бумагу… Заказ был испорчен вторично.
Без неприятностей не проходит ни одного дня.
Я прихожу домой раздраженный.
Вот уже несколько вечеров подряд Анна Николаевна обращается ко мне с одним и тем же вопросом:
— Болен ты, что ли, Владимир Петрович? Выпей малинки!…
И каждый раз, расшнуровывая ботинки, я сумрачно отвечаю:
— Тут дело не в малине.
* * *
Непонятны мне были новые картины: составлены они большею частью из загадочных разноцветных кубиков, перечерчены резкими искривленными линиями, и долго в них надо всматриваться, прежде чем уловишь тайный смысл художества. Сегодня я понял, что картина сейчас строится, как наш новый дом.
Мне пришлось пробыть на стройке целый день — члены правления нашего жилищного кооператива поочередно дежурят на строительстве. Мы ничего не понимаем в строительном деле, мы не умеем набирать строки кирпичей, расшпонивать их известкой, перевязывать гранки стен стальными обручами и сверстывать стены, лестницы и крыши, но хозяйский глаз следит за работой внимательней и надежней.
Бродя по лесам, иногда отходя от стройки на много шагов, минуя штабели кирпича, я наслаждался силою и красочной мягкостью оранжевых, серых, коричневых, белых геометрических фигур — кубы, квадраты, треугольники стремительно налетали друг на друга, исчезали, поглощаемые новыми, внезапно появлявшимися еще большими фигурами, а те, в свою очередь, исчезали, незаметно вовлеченные в еще большие величины. Дом строился.
Дом строился и напоминал мне оттиски многих изготовленных нашей цинкографией непонятных картин.
Моя работа на стройке заключалась в просмотре счетов — я торговался из-за каждой копейки, я решительно предложил не оплачивать рабочий день появившемуся к вечеру технику Ничепоруку, я выгнал вон купчишку, разговаривавшего с инженером о кровельном железе, и за железом послал в государственный магазин. Но в общем у меня оставалось много времени для праздных размышлений.
Сумерки наступили плавно и урочно.
На лесах, перед выходом на улицу, меня обогнал нервный, торопливый наш прораб. Он на ходу пожал мою руку.
На улице у калитки я остановился и еще раз одобрительно взглянул на дом.
Издали, в тон моим мыслям, раздался крик:
— А ведь домище-то растет!
Я обернулся: из глубины темнеющего переулка, перерезывая тянувшиеся по мостовой отсветы однообразных фонарей, шел Гертнер, размахивая поднятой шляпой.
— Жена заждалась, Владимир Петрович, — весело обратился он ко мне вместо приветствия.
— Ничего, подождет, — усмехнулся я. — Зато домик-то какой, Павел Александрович!
— А какой? — прищуриваясь, усмехнулся Гертнер.
А я ответил:
— Родной.
* * *
Рано утром — я только что успел встать — ко мне прибежал сын.
Анна Николаевна, взглянув на Ивана, всплеснула руками и ахнула:
— Батюшки мои! Ванечка, что с тобой? На тебе лица нет!
— Ну-ну! — остановил я ее. — Не видишь, что человек заработался. Не приставай.
Старуха набросилась на меня. Мне некогда было с ней препираться: меня беспокоил сын. С Иваном делалось что-то неладное: глаза ввалились, сухие губы нервно дрожали, руки беспорядочно теребили носовой платок Мне было жалко сына, но он раздражал меня: так распуститься из-за бабы!
Чай мне был не в чай. Иван ничего не захотел ни есть, ни пить — Анна Николаевна приставала зря. Досталось же от нее, конечно, мне — это я спешил как угорелый и не хотел заставить сына съесть поджаристую хрустящую оладью. Я спешил, но спешил потому, что видел, как нетерпеливо ждет меня Иван. Я сам предпочел бы ничего не есть, но вредная старуха тогда обязательно что-нибудь заподозрила бы.
Московские улицы тянулись пустыми и длинными дорогами, утренняя свежесть готова была убежать вслед за первым трамваем, невидимое солнце чертило бульварные дорожки широкими радостными полосами.
Мы шли по бульвару. Иван то замедлял шаг, то принимался бежать, и мне трудно было идти с ним вровень.
Изредка встречался сонный торопящийся прохожий, и только один садовый сторож, подбиравший разбросанные на земле папиросные коробки, все время маячил перед нашими глазами. На самом краю бульвара Иван остановился. Я думал — он хочет сесть, и опустился на исписанную надоевшими именами скамейку. Но сам он не сел, а остановившись, наклонил ко мне лицо.
— Я не могу так, я не могу так! — с истерической дрожью в голосе зашептал он. — Я люблю ее, но не мог бы теперь ее видеть.
Тут он заметно выпрямился и, сжав кулаки, заорал на меня, точно со мной обманывала его Нина Борисовна:
— Этого я не прощу! Никогда, никогда!…
И потом быстро забормотал, не доканчивая фраз, путаясь в собственных мыслях:
— Понимаешь, я начинаю сопоставлять отдельные факты, начинаю проверять нашу жизнь, и каждая мелочь, не имевшая раньше значения, говорит мне об ее измене. Каждый новый день приносит новые случайности, образующие тяжелую цепь улик. Каждый день ко мне приходят наши общие знакомые, узнавшие о нашем разрыве, и начинают жалеть меня… Понимаешь ли ты: жалеть! Ночью меня преследуют страшные сны. Я не знаю ее любовников — одни называют одних, другие — других, но она снится мне в чужих объятиях… Я не знаю, что мне делать. Мне очень трудно, но я слишком здоровый человек, слишком люблю работу, чтобы добровольно уйти из жизни. Тебе говорю я все это не в поисках утешения, не нуждаясь в поддержке… Перед тобою, отцом, своим, моим верным, и чистым душою отцом, хвалюсь я такой же сильной, как у тебя, душою. Я люблю ее, и любовь моя даст мне силы оттолкнуться от нее, забыть ее и начать новую жизнь так, как будто я не знал ее никогда.
Над нашими головами слабый городской ветерок шелестел бледными и пыльными листьями бульварного деревца.
Иван нежно посмотрел на меня и хорошо пожал мою руку.
— Спасибо, что выслушал меня, — сказал он. — А теперь пойду на работу.
Какой у меля сын! Как я его люблю! Молодчина, сынок, перемелется — мука будет. Никакой боли мы с тобой не поддадимся.
* * *
Стройка подходит к концу. Осталось доделать самую малость — двери на петли надеть, рамы вставить, застеклить, стены покрасить. Но комнаты, комнаты, в которых будем жить мы, уже готовы.
Начали проводить обследование — кому живется хуже. Вместе с Глязером я обошел не одну квартиру и поистине могу сказать: всем хуже.
Были в доме на Мещанской. За розовыми облупленными стенами живет несколько членов нашего кооператива.
По крутой и покрытой скользкой грязью лестнице поднялись на четвертый этаж. Квартиры, робко прячущиеся под крышей и неприветливо встречающие случайных посетителей, стыдятся собственной тесноты и темноты. Право, нежилые чердаки выглядят уютнее, спокойнее, внушительнее.
Мы зашли к товарищу Павлищенко — чахлой, но веселой нашей фальцовщице. Вместе с нами пришел дождь. Мелкой дробью застучал он в окно, и вдруг на мой красный насмешливый нос упала с потолка капля — настоящая дождевая капля. Я поднял голову к потолку: по сероватому квадрату расплывалось мрачное сырое пятно, в углу по стене робко пробиралась к полу тоненькая струйка воды.
Глязер посмотрел вслед моему указательному пальцу, покачал головой и недружелюбно обратился к Павлищенко:
— На новую квартиру надеетесь? Скверно. Почему не обращались к коменданту?
Павлищенко печально улыбнулась.
— Как же не обращалась? — тихо произнесла она. — Несколько раз, бывало, придешь к нему и скажешь: «Вот посмотри, на улице дождик — и у нас дождик». А он скажет: «Что же? Дождик пройдет, и у вас стенки высохнут». Мы собирались у коменданта по нескольку человек. Говорили ему: «Так нельзя, здесь живут работницы с детьми». Он на это отвечал: «А как же раньше жили?…» И напрасно было повторять, что раньше одно, а теперь другое…
Мы обошли с Глязером семей пятнадцать и везде встречали то же: людям тяжело, сырость и темень убивают человеческую бодрость.
Делить комнаты собрались все.
Разговор пошел крупный, серьезный: площади не хватало. Началась грызня. Каждый надеялся получить к осени сухой и теплый угол. Площади не хватало, и не мне одному предстояло зимовать в старом опротивевшем подвале.
Перед самим собой хвалиться нечего: я мог бы получить квартиру — пай внесен полностью, подвал мой никуда не годится, работал в кооперативе на совесть. Однако я отказался. Встал и прямо заявил:
— От получения площади отказываюсь. В первую очередь дадим комнаты бабам с маленькими ребятами. Да есть и бездетные, живущие еще похуже меня.
Отказался — и тут же поспорил с Гертнером.
Он стоял у стенки, заложив руки за спину. Услыхав мой отказ, он быстро подвинулся вперед, посмотрел на меня умными глазами и громко заметил:
— Незачем, Владимир Петрович, благодеяния оказывать. Живете вы скверно и на получение квартиры имеете все права.
— Нет, Павел Александрович, — ответил я ему, — кроме прав, я имею еще сознательность. Потому-то я и сам от квартиры отказываюсь, и вам то же, Павел Александрович, советую.
— И мне советуете? — настороженно спросил Гертнер, поднимаясь на цыпочках. — Почему же?
— Да потому, Павел Александрович, что вы человек одинокий, комната у вас маленькая, но для одного сойдет, и еще зиму вы переждать вполне сможете.
— Конечно, конечно, — поспешил согласиться со мной Гертнер. — Но, я думаю, можно принять во внимание мою работу в кооперативе — я потратил столько сил…
— Все мы тратим много сил, Павел Александрович, — перебил я его. — Но ведь не только для себя тратим мы свои силы.
Тут ему крыть было нечем. Он не мигая смотрел на меня несколько секунд, затем опустил веки и невнятно сказал:
— Да, да…
И потом до конца собрания Гертнер не проронил ни слова.
Представленный нашим правлением план распределения жилой площади общим собранием был утвержден. Ну, не совсем таким, каким он был представлен: мне квартиры не дали, Гертнеру не дали, но утвержден…
Я уходил удовлетворенный. Дом вырос, вслед за ним вырастут новые, и наши ребята, в мелочной жизни часто бывавшие лентяями, гордецами, завистниками, скупцами, чревоугодниками, распутниками и скандалистами, оказались хорошими, выдержанными ребятами, принесшими много пользы нашей деловой стройке.
На пороге меня задержал Петька Ермаков с каким-то клубным делом, но ему не удалось даже начать разговора. Ко мне подошел Гертнер, грубо отстранил Ермакова, подтолкнул меня к выходу, взял под руку и, наклонившись к моему уху, сдержанным голосом начал сетовать на неправильное решение собрания.
Я сделал ошибку: мне надо было утешить его, успокоить, а я вместо этого принялся ретиво защищать собрание.
— Но я же имел право получить квартиру… Так мечтал о своем угле, столько времени и сил отдал дому… — с отчаянием пробормотал Гертнер.
— Чепуха! — резко остановил я Гертнера. — Да и нечего, Павел Александрович, попусту говорить. Если вы думали только о собственном благополучии, так шли бы к частнику…
— Ах, так! — злобно отозвался Гертнер и свернул от меня в темный переулок, разрывавший ленту неровного асфальтового тротуара.
Я посмотрел на линию домовых фонарей, слабо мерцавших над глухими воротами, и торопливые шаги удалявшегося Гертнера пробудили во мне жалость.
Я крикнул ему на прощанье:
— Эй, Павел Александрович, не заблудись!
Дома меня ждала Анна Николаевна, хитро щурившая покрасневшие глаза.
— Скоро будем новоселье справлять? — спросила старуха.
Я вляпался.
— Видишь ли, в следующем доме квартиры будут лучше, и нам следует подождать, — соврал я жене.
Но сердитый ответ разоблачил мою отговорку.
— Опять врешь! — заворчала она. — Ведь, пока ты дотащился домой, ко мне ваша Голосовская успела зайти… Слышали, слышали, как от квартиры изволил отказаться… Эх ты, благодетель!
— Не бубни! — полушутя-полусерьезно цыкнул я на старуху. — Через год мы выстроим еще один дом.
Старуха не перестала браниться: она верила в постройку нового дома, но сильно сомневалась в моей охоте получить новую квартиру.
* * *
А теперь готов реветь я.
После нашей встречи с сыном я работал особенно бодро. На следующий день в типографии развернул газету и спокойно, точно этого ожидал — а ведь я не ожидал этого, не мог ожидать, — прочел извещение о смерти Ивана Владимировича Морозова.
Через полчаса после нашей встречи Иван попал под трамвай.
Я не пошел на похороны. Там было место оркестру, делегации рабочих, товарищам по работе, но не мне — его отцу и его другу. Мне он был нужен живой.
Стороною я слышал: Нина Борисовна бегает по Москве и кричит, что Иван кончил жизнь самоубийством. Многие склонны этому верить. Видевшие его в последние дни покачивают головами, соболезнуют и жалеют молодого и ответственного, бросившегося под трамвай.
Ложь! Под трамвай он попал случайно. Это говорю я, а старик Морозов никогда не врет. Иван никогда бы не лишил себя жизни. Мы не из таких.
* * *
Мальчишки победили меня.
У нас в типографии комсомольцы ретивы не в меру. Нет ни одного человеческого чувства, которое они не постарались бы переделать по-своему. Ладно, веди широкую общественную работу, зови нас участвовать в шахматном турнире, заставляй играть на балалайке в музыкальном кружке, но зачем еще трогать нашего бога? Оставьте его в покое. Бога нет? Нет. Прекрасно. Так чего же вы о нем столько кричите?
Комсомольцы в типографии организовали ячейку безбожников. Пожалуйста. Я не могу помешать им делать глупости. Но уж сам принимать в них участия не буду. И вот… Однако, старик, по порядку, по порядку.
Какой хитрец мой добрый, старый Тит Ливий. Я догадывался, что он неспроста переменил имя. Правильно. Мошенник переменил имя неспроста. Да и кто бы стал его менять так, за здорово живешь, на шестом десятке!
Несколько дней назад мы встретились с ним в обычное воскресенье. Пришли мы в пивную почти одновременно. Не успел я захлопнуть за собой дверь, как увидел рослую дьяконову фигуру, медленно раскачивающуюся в клубах сизого табачного дыма.
— Ливий! — воскликнул я, привлекая к себе общее внимание. — Друг!
Дьякон повернул ко мне рассерженное лицо и прокричал:
— Сукин ты сын! Довольно тебе надо мной насмехаться. Я даже тебе не Ливий, а Иван.
— Нет, дорогой, — настойчиво возразил я ему, проталкиваясь к свободному столику, поближе к эстраде, — Ивана у меня нет. Его сожгли в крематории. Так и знай: второй Иван мне не нужен, я его не приму.
— Можешь не принимать, — пренебрежительно заметил дьякон, грозя разрушить стул многопудовой тяжестью. — Но Иванов на свете много, и я один из них.
Черт возьми! Ведь он прав. Иванов на свете много, и больное кипенье моего сердца начало остывать.
— Ин Дмитриевич, — все-таки комкая его настоящее имя, пожаловался я своему Ливию, — у меня умер сын.
Конечно, дьякон ответил традиционной фразой:
— Все там будем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11