А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Я отрицательно покачал головой:
— Там — нет, и здесь — нет.
Дьякон хитро подмигнул, он был со мною согласен: никакого «там» нет.
— И, главное, Ливий, — забывая его просьбу, продолжал жаловаться я, — меня раздражают люди. Они смеют говорить, что мой Иван ушел из жизни по своей воле. Здоровый, сильный человек ушел из жизни по доброй воле! Я же знаю, как он любил жизнь!
— Знаешь? — серьезно спросил дьякон, внимательно смотря мне в глаз.
Я не отвел своих глаз.
— На чужие слова плюнь! — ласково доконал дьякон мою жалобу и, вспомнив что-то свое, взмахнул рукой и сорвал с головы кепку.
Я не верил своим глазам: голова Ливия блестела, точно один из многих бильярдных шаров, так часто загоняемых дьяконом в лузы.
— Голубчик, — скрывая свое удивление, сказал я ему, — после всех этих историй с переменой имени и бритьем головы я серьезно начинаю думать, что голова твоя действительно превратилась в бильярдный шар.
Дьякон захохотал, отрицательно покачивая головой.
— Так что же? — допытывался я. — Или православные иерархи перешли в католичество? Было бы любопытно посмотреть, как наши попы покажут церковным кликушам свежие тонзуры. Я думаю, кликуши поднимут бунт. Где же они будут тогда искать вшей?
Дьякон смеялся, но, заметив мое усиливающееся раздражение, вдруг нахмурился и с легкой грустью протянул мне свою пятерню.
— Прощай! — сказал дьякон, не поднимаясь с места.
— Хорошо, — недовольно ответил я, сердясь на упрямо скрывающего что-то от меня дьякона. — Надеюсь, в следующее воскресенье ты будешь откровеннее.
— Следующего воскресенья не будет, — совсем грустно пробурчал Тит Ливий.
— Дьякон, голубчик, ты совсем одурел. Честное слово, ты совсем одурел. Следующее воскресенье будет через шесть дней, и так будет повторяться, когда во всем мире будет социализм, когда косточки наши пойдут на удобрение хлебородных полей.
— Но у нас с тобой следующего воскресенья не будет, — упрямо возразил дьякон.
— Ливий, не говори чепухи, — внушительно приказал я ему. — Это невозможно. С тобой творится неладное. Мы не заразились холерой, нас не приговорили к расстрелу, и мы слишком маленькие люди, чтобы белогвардейцы пытались бросить в нас бомбу. Следующее воскресенье будет и у меня и у тебя.
Дьякон глубокомысленно согласился:
— Да, следующее воскресенье будет и у меня и у тебя, но его не будет у нас двоих вместе.
Я не понимал ничего. Кто-нибудь из нас рехнулся. В чем дело? О чем он говорит? Нет, я отказываюсь догадываться.
А дьякон еще заунывнее добавил:
— Ты потерял приятеля. Ты видишь меня в последний раз.
Ах, так вот в чем дело. Мне стало ясным все. Дьякон на меня за что-то обиделся, обиделся серьезно, и решил больше не встречаться со мной. Пустяки, я сейчас с ним помирюсь, даже извинюсь, если это будет нужно, и снова все обойдется.
Но дьякон предупредил меня.
— Завтра я уезжаю в Нарымский край, — раздельно произнес Ливий.
Ага, так вот оно в чем дело! Я всегда говорил — церковь не доводит людей до добра.
— Дурак! — не мог я не обругать дьякона. — Зачем ты ввязался в политику? Чем была плоха для тебя наша власть? Предоставь контрреволюцию идиотам и негодяям.
Нет, я не могу описать выражения дьяконовских глаз — мы оба воззрились друг на друга, как влюбленные лягушки.
— Что с тобой? — протянул опешивший Ливий.
— Дурак, дурак! — продолжал я усовещать дьякона. — Рассказал бы мне про свои политические шашни, и я сумел бы вызволить тебя из беды. Честное слово, никуда бы ты не поехал. Нет, нет, я не зарекаюсь! Пожалуй, я сообщил бы о заговоре куда следует. Но для тебя я потребовал бы пощады. А теперь пеняй на себя. Тебя высылают, и поделом.
Дьякон понял. Господи, как он зарычал, заблеял, завизжал! Такую какофонию я слышал впервые в жизни. Я уверен: будь в пивной немного попросторнее, дьякон начал бы кататься по полу. Еще немного, и с ним начались бы корчи.
Я разозлился опять: человека ссылают в Нарым, а он хохочет. Вероятно, высылка сильно потрясла моего друга, и он потерял рассудок. Наконец дьякон схватил меня за плечи и завопил:
— Я уезжаю в Нарым по доброй воле.
— Врешь! — закричал я. — В Нарым по доброй воле не едут.
— Едут! — еще громче завопил дьякон. — Я еду. Мне надоело махать вонючим кадилом. Надоело смотреть на гнусавых старух, жирных лавочников и рахитичных девочек. Не хочу! Я тоже желаю работать. Понимаешь, Владимир Петрович, работать хочется. Но в Москве бывшему дьякону работы не достать. Хорошо. Ты думаешь, я стал плакать? Я пришел и спросил: а где же можно достать бывшему дьякону работу? Меня спрашивают: «Бухгалтерию знаете?» Говорю: «Знаю». — «Тогда, — говорят, — не хотите ли в Нарымский край ехать, там для факторий Госторга счетоводы требуются, но уж очень там холодно, и охотников находится мало, однако жалованье платят большое». Я недолго думал. «Плевать мне на жалованье», — говорю. — На мне столько жира, что никаким морозом меня не пробрать. «Полтора месяца, спрашиваю, на устройство домашних дел дадите?» Дали. Я подписал договор и полтора месяца, как приготовишка таблицу умножения, всякие дебеты и кредиты изучал. Выучил и завтра еду в Нарым.
Голубчик, дьякон… Нет; какой же ты дьякон! Тит Ливий, дай я тебя поцелую!
Нашего полку прибыло. Вот каковы мы — старики. Где-нибудь там, за границей, человек всю жизнь копеечки собирает и на старости лет на проценты живет. Здесь у нас таких нет. Нас всю жизнь трепали всякие неприятности, не каждый день мы обедали, не всегда могли согреть руки, но ничего, мы не раскиселились, мы еще молодым покажем, как надо работать. И везде в нашей стране старики таковы — сверху донизу, от наркома и до меня.
— Тит Ливий, как ты меня обрадовал, — говорю я, а сам и смеюсь, и жму ему руку: не зря я с ним каждое воскресенье за одним столом встречался.
Вот расстаемся мы и, должно быть, да уж какое там должно быть, наверное, никогда не встретимся, а обоим нам радостно.
— Так вот зачем ты Ливия на Ивана переменил? — говорю я дьякону.
— Посуди сам, — отвечает он: — приедет счетовод Иван Дмитриевич Успенский, и никому до него никакого дела — только работай хорошо. А приехал бы Ливий — сейчас же расспросы: какое странное имя, а не из духовного ли вы сословия…
— Что же, прийти мне завтра на вокзал тебя проводить? — предложил я ему.
— Не стоит, — внимательно и ласково отказался дьякон. — Придет жена и реветь будет. Пусть уж наедине со мной наревется, без свидетелей. Ведь ей, кроме денег, от меня больше ничего не видать.
Терпеть не могу, когда мужчины целуются, но с Ливием мы расцеловались. Адресов мы друг другу не давали. За всю свою жизнь я пары писем не написал и писать ленив. Да и что в письмах скажешь? И без писем мы будем знать, что каждый из нас доволен своею жизнью, много работает и хорошо ест.
Я всегда готов сказать, что мы, старики, лучше молодых, и все-таки мальчишки победили меня.
Среди людей, посещающих церкви, есть здоровые люди. Да чем, к примеру, Анна Николаевна не здоровый человек? Нельзя их дарить попам.
Сегодня я пришел к комсомольцам и, нарочно хмурясь, спросил:
— А у кого тут в активные безбожники можно записаться?
* * *
Запахло земляникой, запахло сырой зеленой лужайкой, и в наших глазах мелькнуло воспоминание о синих-синих васильках. На нашей коричневой двери, скрипучей и злой в своем убожестве, на нашей двери, похожей на девяностолетнюю старуху, появилось объявление. Я не люблю бездушных, холодных огрызков бумаги, измусоленных сереньким крошащимся графитом, я не люблю часов, посвященных ненужной болтовне. Сегодняшнее объявление цвело: зеленый, красный и синий карандаши прошлись по бумаге и сделали свое дело — они привлекли внимание.
Тра-ля-ля! Разумеется, извещение о собрании. Но до чего они докатились! Открытое партийное собрание, на которое приглашаются беспартийные рабочие, созывается в обеденный перерыв. Разумеется, в обеденный перерыв! Эти собрания так интересны, там разбираются такие животрепещущие вопросы, что никакой болван не согласится сидеть на них после работы. А в обеденный перерыв — пожалуйста, в обеденный перерыв я свободен.
— Пойдем, Климов, сходим, — позвал я своего приятеля, и мы двинулись.
Мы успели захватить конец Кукушкиной речи о производственной дисциплине, о прогулах, о необходимости улучшить, наладить, укрепить… Обычная речь: на тебе грош, но меня не трожь.
— …Товарищи, все должны участвовать в новом строительстве. Товарищи, мы должны бороться за свое пролетарское государство. Товарищи, совместными усилиями исправим недостатки, учтем успехи. Итак, товарищи, за строительство.
Так кончил Кукушка свою речь.
Климов выступил шага на два вперед и вежливо спросил:
— Извиняюсь, сегодня беспартийных приглашали? Что от них требуется?
— Как что? — воскликнула Кукушка. — Вся масса рабочих должна участвовать в нашем строительстве. Мы ждем от беспартийных товарищеской критики, деловых указаний.
Тогда Климов со своего места закричал:
— Когда о том разговор, позвольте сделать товарищеское указание. Не так давно к нам привезли около двухсот ролей бумаги… Сложили ее на заднем дворе… Ночью, товарищ Кукушкин, супротив партийных директив, пошел снег, затем пошел дождь, ну и половины бумаги как не бывало. Выбросили ее, товарищ Кукушкин. Некоторые роли промокли до самой что ни на есть катушки и целиком пошли в срыв…
— Что вы хотите сказать этим, товарищ Климов? — оборвал его Кукушка.
— Интересно мне знать, — ласково разъяснил Климов, — кто за это дело отвечать будет и что для сохранения бумаги директором предпринято?
— Хорошо, я отвечу, — сухо произнес Кукушка. — Я отвечу всем сразу, а пока, товарищи, выступайте.
— А мне можно? — несмело спросила Голосовская.
— Слово имеет товарищ Голосовская, — сейчас же сказал Кукушка. — Три минуты. Пожалуйста, начинай.
— Скажите, — начала Голосовская, — на каком основании касса взаимопомощи мне в помощи отказала? Мне деньги были вот как нужны, — она провела ладонью по горлу, — а мне отказали… И как отказали, дорогие вы мои товарищи. Говорят, тебе отказано потому, что мы месяц назад видели, как ты пирожное в буфете ела. Ты, мол, человек состоятельный — пирожные ешь. Вот и весь сказ. И пришлось мне по добрым людям ходить и по трешке деньги собирать. В следующий раз, если в кассу идти придется, лицо краской вымазать надо и мылом неделю не мыться, авось поможет…
— А я выступать не буду, — начал свою речь котельщик Парфенов, — не буду. Вот не заставите, не буду. Почему нас только сейчас позвали? Мало собраний у ячейки было? Хоть бы раз вы беспартийных рабочих пригласили… Нет, братцы, так не годится. Всех работников надо одинаково уважать… Потому я и выступать не буду.
— Да ты и так нюхательного табака Кукушке в обе ноздри наложил, — закричал я Парфенову и громко захохотал, нарочно захохотал, чтобы Кукушке обиднее было.
Действительно, Кукушка строго так, как петух на одной ноге, когда курицу обхаживает, поднялся и говорит:
— Ваш смех вовсе неуместен, товарищ Морозов. И за истечением перерыва объявляю себе заключительное слово. Все упомянутые недостатки произошли вследствие объективных причин, и нами будут приняты меры к изживанию такого состояния. Этим, я полагаю, разъясняю спрошенное недоумение и объявляю открытое собрание закрытым.
* * *
К черту! К дьяволу! Я знаю свои права! Теперь дураков нет!
Странно даже подумать: к работе относятся так, точно все решительно и бесповоротно сговорились угробить типографию. Работа ведется из рук вон плохо. Каждый занят личными делами, каждый то и дело бегает в завком, и каждому ровным счетом наплевать на выполняемое дело.
На собрании рабочих Кукушка помянул уже слово «консервация». Помянул неспроста. Если дошло до таких речей на собрании, значит, где-то такие речи велись еще много дней назад.
Нашу типографию хотят законсервировать. И мы точно беспомощные селедки ждем своей участи.
Каждый беспечен, будучи уверенным, что он найдет себе работу. Будьте спокойны, голубчики, каждый из вас найдет себе работу — ходить в Рахмановский переулок на биржу труда.
Любому из нас дело только до себя: где моя верстатка, кто ее стянул, — так, так и так! — но не хватает верстаток, плевать, моя у меня в руках.
Думая так, каждый из нас завтра же останется без верстатки. Приятели, подумайте о завтрашнем дне.
И, наконец, что мы оставим нашим детям? Уверенность, что у них были обыкновенные недалекие отцы?
Выходит, что вчера, дрожа на холоде из-за восьмушки хлеба и гоняясь, как лошадь, в поисках жратвы, я мог бороться за лучшую жизнь, а теперь, имея французские — они делаются в Москве, душистые — как они возбуждающе пахнут, поджаристые — как они хрустят на зубах — булки, мы работаем так, точно хотим завтра же их потерять.
Пока что у нас сокращают восемьдесят человек. Восемьдесят и из них двадцать наборщиков. И я попал в число двадцати. Разумеется, меня не сокращают, посмели бы меня сократить! Слишком долго и хорошо я работаю. Мне известно, что администрация за меня, директор определенно не хотел меня потерять, но заартачился завком, и — это редкий, очень редкий случай — директору пришлось пойти на уступку. Обо мне решили так: Морозов проработал четыре с половиной десятка лет на производстве, Морозову гарантирована пенсия, конечно, Морозов еще работает так, что за ним не угонится ни один молодой наборщик, но, сохраняя хлеб одному из двадцати сокращаемых, Морозова следует перевести на пенсию — и тогда придется сократить только девятнадцать.
Я на это не согласен. Я жалостливый человек, но, когда дело идет о моей работе, я становлюсь жесток. Работы своей не уступлю никому. Они сами говорят, что предприятию меня жалко терять, что работаю я чуть ли не лучше всех, и вот меня из-за вредной ненужной жалости увольняют ради сохранения хлеба не умеющему работать человеку. Из всех сокращаемых наиболее способный зарабатывает в месяц рублей сто, я же один двести — ведь деньги-то платят не задаром. Особенно хорош завком. Потому что я проработал четыре с половиной десятка лет, потому что я, как они выражаются, сознательный передовой рабочий, у меня надо отнять мое главное, мое единственное — труд… Нет, работы своей я не отдам, за работу свою буду грызться, и каждому, кто станет мне на дороге, перегрызу горло — иногда и мною овладевает злость.
* * *
Блеклым, сизым цветком увядала ночь. Мне не спалось. Я ворочался с боку на бок.
Я не люблю без толку валяться в постели — или спи, или вставай. Осторожно встав, я тихо оделся, стараясь никого не разбудить, и вышел на улицу. Легкие двери без скрипа — недаром я аккуратно смазывал петли керосином — захлопнулись за моей спиной.
Предутренние сумерки ласково окутывали сонные улицы. Тумана не было, в прозрачном сумраке дома казались ровнее, тротуары чище, небо прекраснее.
Славно думать в предутренние часы о своей жизни!
Но куда это я иду? Куда понесла меня нелегкая в этакую рань? Ну, ну! Нечего притворяться, будто ты не знаешь, куда направлен твой путь. Ты идешь к своему дому, в котором тебе не придется жить. Тем не менее этот дом — мой дом, я его строил, я давал на него деньги, я ругался с десятниками. Ерунда! Нет квартиры в этом доме — найдется в следующем. Пока же я хочу посмотреть на нашего первенца.
Вот и он. Неплохой домик выстроило наше товарищество. Он невысок — четыре его этажа не рвутся безнадежными мечтателями в небо, но они растянулись далеко вширь и прочно стоят на земле, белизной и прямизной стен радуя людей.
Он готов к приему хозяев, осталось доделать самую малость — кое-где застеклить рамы и побелить потолки. Людям, получившим квартиры, уже не терпится поскорее вбить в стены гвозди и навешать на них картинок и вешалок. Нам, строившим этот дом, они не дают покоя. «Скорее, скорее», — ежедневно слышим мы назойливые настояния.
Леса еще не сняты — точно грязные пеленки, окутывают они наше здоровое детище.
Так и есть: Игнатьич сладко спал, закутавшись в овчинный тулуп. Не в первый раз он вместо зоркой охраны нового здания отдавал оплаченное ночное бдение слабому старческому сну. Однажды за время его сна с постройки увезли тысячу кирпичей, в другой раз утащили несколько балок, и только заступничество седых членов правления оставило Игнатьича на работе. Господи, я опять хвалюсь: ведь седых-то у нас в правлении — да, да, только один я. Молчу.
Я не стал будить Игнатьича. Раз я здесь, он может спать спокойно. Мне не спится, и сторожить может кто-нибудь один.
Прикрыв за собой калитку, я тихо вступил на леса. Доски легко покачивались над ногами, слабый ветер обвевал меня сладким запахом свежего теса.
И вдруг я услышал шорох, доносившийся из глубины дома.
Так и есть. Игнатьич не уследил. В помещение забрался маленький жулик и небось при помощи тупой железной стамески крадет дверные ручки, в поте лица своего старательно и неумело отвинчивая упрямые винты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11