А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Лязг железа в кузнице как будто проникал в мою кровь и приносил мне больше пользы, чем все лекарства. Я так привык к этому шуму, что музыка молотов, бьющих по наковальне, стала для меня необходимой, она напоминала мне о жизни. В бедной комнате, которую так оживляло шипенье мехов, ко мне вернулось душевное равновесие. Ток-ток, ток-ток, — доносилось снизу, словно веселый маятник отбивал часы моей работы. А когда кузнецу приходилось особенно трудно, он трудился с какой-то яростью, раскаленное железо звякало под ударами взбешенного молота, — тогда и у меня начинали гореть руки, я заражался вдохновением моего кузнеца, и мне казалось, что силой пера я смог бы перековать весь шар земной.
К вечеру, когда кузница умолкала, наступало затишье и в моем мозгу. Я спускался вниз, и при виде груды побежденного и еще дымящегося металла мне становилось стыдно за свой легкий труд.
А как был великолепен кузнец во время работы! Обнаженный до пояса, с выпуклыми от напряжения мускулами, он был похож на одно из тех великих творений Микеланджело, которые так прекрасны в своем могучем порыве. Глядя на него, я видел ту новую скульптурную линию, которую наши ваятели мучительно ищут в мертвом мраморе Древней Греции. Он представлялся мне героем, взращенным трудом, неутомимым сыном нашего века, выковывающим на своей наковальне орудие анализа, создающим в огне и грохоте железа общество завтрашнего дня. Он словно играл своим огромным молотом. Когда ему хотелось позабавиться, он брал «девчурку» и со всего размаха колотил ею по наковальне.
Кузница, вся зарумянившаяся от жаркого дыхания горна, наполнялась раскатами грома. И мне казалось, что я слышу вздохи всего трудящегося народа.
Вот в этой-то самой заваленной плугами кузнице я навсегда исцелился от недуга сомнения и лени.
БЕЗРАБОТИЦА
I
Когда рабочие входят утром в мастерскую, там холодно, на всем лежит печать запустения. В одном конце большой комнаты стоит, как человек, беспомощно опустивший тощие руки, немая машина; колеса ее неподвижны, от нее веет тоской, а ведь обычно она своим стуком, своим могучим дыханием сотрясала весь дом, была сердцем, огромным сердцем производства.
Хозяин появляется из своего скромного кабинета и уныло говорит, обращаясь к рабочим:
— Нет нынче работы, ребята... Заказов нет, со всех сторон их отменяют, товар остается у меня на руках. Я рассчитывал на декабрь месяц, когда в прошлые годы было столько работы, а сейчас самые солидные фирмы терпят крах... Приходится останавливать дело.
Рабочие переглядываются, в глазах у них страх перед необходимостью вернуться домой ни с чем, страх перед грядущим голодом. Хозяин видит все это и тихо продолжает:
— Клянусь, я не эгоист... Мое положение тоже не сладкое, быть может, горше вашего. За неделю я потерял пятьдесят тысяч франков. Я сегодня приостанавливаю работу, чтобы пропасть не разверзлась еще шире; срок платежа пятнадцатого, а у меня ни единого су... Как видите, я с вами разговариваю по-дружески, ничего не утаивая. Может быть, завтра опишут мое имущество. А разве мы в этом виноваты? Мы боролись до конца. Я хотел бы помочь вам пережить тяжелое время; но все кончено, я — банкрот, и мне нечем поделиться с вами.
Он протягивает им руку. Рабочие молча пожимают ее. И несколько минут, сжав кулаки, смотрят на бесполезные теперь инструменты. В другие дни с утра пилы распевали, молотки отбивали такт, а сейчас все как будто покрылось уже прахом разорения. Это значит, что двадцать, тридцать семей следующую неделю будут голодать. Несколько женщин, работниц фабрики, едва удерживают слезы. Мужчины держатся бодрее, они говорят, что в Париже с голоду не умрешь.
А когда хозяин возвращается к себе и они видят, как сгорбилась за неделю его спина под бременем банкротства, которое, возможно, еще серьезнее, чем он изобразил, все они уходят один за другим из помещения, и сердце их сжимается от холода, словно они только что покинули комнату, где лежит покойник. Да, покойник — это труд, это умолкшая машина, чей мрачный скелет маячит во тьме.
II
И вот рабочий — на улице, на мостовой. Неделю он скитался в тщетных поисках работы. Он ходил от двери к двери, предлагая свои руки, предлагая всего себя, готовый взяться за любой труд, самый неприятный, самый тяжелый, самый изнурительный. Перед ним закрывались все двери.
Тогда рабочий предложил свой труд за полцены. Двери остались запертыми. Он готов был работать почти бесплатно, но никому он не был нужен. Безработица, проклятая безработица, словно похоронный звон, отдается в мансардах бедняков. Паника остановила всякое производство, а трусливые богачи попрятались.
Проходит неделя — и все кончено. Рабочий сделал последнюю попытку и медленно возвращается вечером домой с пустыми руками, истерзанный нищетой. Идет дождь, в Париже уныло и грязно. Рабочий бредет, не замечая ливня, ощущая только голод, замедляя шаги, чтобы не так скоро прийти. Он перегнулся через перила над Сеной; вздувшаяся река шумно течет, брызги белой пены разбиваются о быки моста. Рабочий перегнулся еще ниже, он слышит злобный зов бурлящего под его ногами потока. Но, спохватившись, укоряет себя в трусости и идет дальше.
Дождь перестал. Витрины ювелирных магазинов ярко освещены. Если раздавить стекло, можно схватить пригоршню драгоценностей и на годы обеспечить себя хлебом. Загораются огни в ресторанах, за белыми муслиновыми занавесками рабочий видит людей, которые едят. Он ускоряет шаги, спешит в предместье, идет мимо закусочных, мимо колбасных, булочных, идет по прожорливому Парижу, насыщающему в этот час свое чрево.
Утром, когда он уходил, жена и маленькая дочка заплакали, и он обещал принести им хлеба. Он не решается при дневном свете сказать им, что солгал, — он ждет, когда стемнеет. Шагая по улице, он спрашивает себя, как войти в комнату, как обмануть их, чтобы они потерпели еще. Нет, они больше не могут голодать. Сам-то он попробует, но жена и малышка слишком слабы.
Внезапно ему приходит в голову мысль попросить милостыню. Но всякий раз, когда мимо него проходит какая-нибудь дама или мужчина и он ужо готовится протянуть руку, — рука деревенеет и слова застревают в горле. Он стоит как вкопанный, а приличные господа при виде искаженного голодом лица отворачиваются, думая, что он пьян.
III
Жена рабочего спустилась на улицу и стоит у порога; дочка наверху заснула. Женщина худа, как скелет, на ней ситцевое платье. Она дрожит от ледяного ветра.
Дома больше ничего нет; она все отнесла в ломбард. Достаточно недели безработицы, чтобы в доме стало пусто. Накануне она продала тряпичнику последнюю горсть волоса из матраца; так, по клочкам, она продала весь волос, остался один холщовый мешок. Им она завесила от ветра окно, потому что девочка сильно кашляет.
Она тоже искала работы, ничего не сказав об этом мужу. Но безработица еще больше ударила по женскому труду, чем по мужскому. На площадке лестницы, куда выходит ее комната, она слышит всю ночь рыдания несчастных женщин. Одну из них она видела на панели, другая — умерла с голоду; третья — исчезла.
К счастью, у нее хороший муж, непьющий. Им жилось бы неплохо, если бы не мертвый сезон, поглощающий все сбережения. Кредит ее иссяк: она задолжала в булочной, бакалейной, овощной — ей нельзя даже показываться поблизости от этих лавок. Днем она ходила к своей сестре, чтобы занять у нее двадцать су; но там она наткнулась на такую нищету, что, не сказав ни слова, разрыдалась, и обе сестры долго плакали. А уходя, она даже обещала принести кусок хлеба сестре, если муж вернется домой не с пустыми руками.
Муж все не возвращается. Идет дождь, она прячется за дверью; тяжелые капли плюхаются у ее ног, легкое платье пронизывает дождевая пыль. Минутами ее охватывает нетерпение, она выходит, не обращая внимания на ливень, направляется в конец улицы, чтобы издали увидеть того, кого поджидает. Она промокла до нитки; вернувшись, она выжимает волосы и снова терпеливо ждет, зябко вздрагивая.
Ее толкают прохожие. Она сжимается в комок, чтобы никому не мешать. Мужчины глядят на нее в упор; иногда она чувствует на своей шее их горячее дыхание. Весь этот коварный Париж, с его грязными улицами, ярким светом, грохотом колес будто хочет схватить ее и бросить в омут. Она голодна, она — достояние всех. Напротив — булочная, и она думает о малютке, которая спит наверху.
Когда наконец показывается ее муж, крадясь вдоль домов, как преступник, она бросается к нему, тревожно глядит на него.
— Ну? — шепчет она.
Он молчит, опустив голову. Тогда, мертвенно-бледная, она первой поднимается по лестнице.
IV
Девочка не спит. Она проснулась и мечтает, глядя на догорающую свечку. Трудно описать, какое страшное, раздирающее душу выражение лица у этой семилетней девочки, уже увядшей и серьезной, как взрослая.
Она сидит на краю сундука, который служит ей постелью. Озябшие босые ноги беспомощно свисают; болезненными, вялыми, как у куклы, ручонками она придерживает на груди тряпье, которым накрывается. Девочка чувствует, что там, внутри у нее, жжет, там какой-то огонь, и она хочет его погасить. Она мечтает.
У нее никогда не было игрушек. В школу она не ходит, потому что нет башмаков. Девочка помнит, когда она была совсем маленькой, мать водила ее гулять на солнышко. Но это было давно. Они перебрались на другую квартиру, и с тех пор ей кажется, что в доме все время гуляет холодный ветер. Больше она уже не знала никакой радости, она всегда голодна.
Все это очень сложно, она не может этого постигнуть. Значит, всем хочется есть? Девочка старалась привыкнуть к голоду, но не могла. Она решила, что слишком мала; вот когда вырастет, то поймет. Мама, верно, знает что-то, но это держат в тайне от детей. Если бы осмелиться спросить у мамы: зачем детей родят на свет и заставляют голодать?
А как некрасиво у них в комнате! Девочка смотрит на окошко, где развевается холст от матраца, на голые стены, на сломанную мебель, на всю эту постыдную нищету чердака, на которую безработица налагает мрачную печать безнадежности. Девочке кажется, будто теплые комнаты, наполненные красивыми блестящими вещицами, приснились ей во сне, и она наивно закрывает глаза, чтобы снова увидеть все это; прищурив глаза, смотрит она на пламя свечи, перед ней возникает какой-то другой, сияющий золотом мир, и ей хочется туда войти. Но ветер вздувает холст на окошке, в комнату проникает такой сквозняк, что у девочки начинается приступ кашля. Глаза ее полны слез.
Раньше, когда ее оставляли одну, она боялась; теперь ей все равно. Со вчерашнего дня они ничего не ели, и девочка думает, что мать ушла за хлебом. Эта мысль радует ее; она нарежет хлеб маленькими кусочками и медленно будет класть в рот один кусок за другим; она будет играть с хлебом.
Вошла мать, отец запер дверь. Девочка с удивлением смотрит на их руки. Они молчат, и, обождав немного, она певучим голосом начинает повторять:
— Я хочу есть, я хочу есть!
Отец, зажав голову кулаками, сотрясается в темном углу от глухих, беззвучных рыданий; он полностью сокрушен. Мать, удерживая слезы, укладывает малютку; накрывает ее всем тряпьем, какое имеется в комнате, уговаривает быть умницей и заснуть. Но у девочки от холода зуб на зуб не попадает, она чувствует, как в груди у нее все сильнее разгорается жар, — и вдруг она смелеет. Повиснув у матери на шее, она тихо спрашивает:
— Скажи, мама, почему мы всегда голодны?
ДЕРЕВУШКА
I
Где она, эта деревушка? За каким пригорком прячутся ее белые домики? Теснятся ли они вокруг церкви, что внизу, в ложбине, или весело выстроились вдоль проезжей дороги? А быть может, словно шаловливые козочки, карабкаются по склонам холма, громоздясь друг над другом, и красные их кровли утопают в зелени.
Ласкает ли слух ее название? Приятно ли оно для уст француза или это тяжеловесное немецкое слово с бесконечными согласными, звучащее будто хриплое карканье ворона?
Живут ли в деревушке пахари иль виноградари?, Нивы иль виноградники покрывают край? Чем в этот час заняты ее жители, работают в поле на солнцепеке? Л возвращаясь вечером домой, останавливаются ли они на тропинке, чтобы порадоваться плодам своего труда и поблагодарить бога за урожайный год?
II
Я легко представляю ее себе на холме. Она скромно притаилась среди деревьев, и хижины ее кажутся издали разбросанными по поляне замшелыми валунами. Но среди ветвей вьется дымок, а по тропке, сбегающей по склону, дети везут тачку. И теперь смотришь на нее с завистью, а уходя, уносишь с собой воспоминание об этом нечаянно увиденном гнездышке.
Нет, скорее деревушка мерещится мне в укромном уголке долины, на берегу речки. Она так мала, что густая листва тополей скрывает ее от посторонних глаз. Ее хижины, подобно стыдливым купальщицам, прячутся в прибрежном ивняке. Зеленая лужайка служит ей ковром; со всех сторон, словно огромный сад, опоясана она живой изгородью. Пройдешь мимо и не заметишь ее. Звонкие голоса женщин, стирающих белье на речке, кажутся щебетом малиновок. Ни струйки дыма вокруг. Деревушка безмятежно спит в своем зеленом алькове.
Никому из нас она не знакома. Соседний город, пожалуй, и не подозревает о ее существовании, она столь непримечательна, что ни один географ не заинтересовался ею. Никому до нее нет дела. Ее имя не пробуждает воспоминаний. Среди городов со звучными названиями — она незнакомка, которая застенчиво держится в стороне; она не знает ни славы побед, ни позора поражений.
И, верно, поэтому так ласково улыбается деревушка. Крестьяне там живут в мирном уединении; мальчишки возятся на песке у воды, женщины прядут в тени деревьев. Она счастлива в своей безвестности, она благоденствует. Как далека она от суеты и грязи больших городов! Она довольствуется отпущенным на ее долю солнечным светом, она радуется своей уединенности, густой листве тополей, скрывающих ее от всего света.
III
Но завтра, быть может, весь мир узнает о существовании этой деревушки.
О, горе! Река обагрится кровью, пушки скосят густую листву тополей, развороченные хижины обнажат немое людское горе, — деревушка прославится.
Не слышно больше пения женщин, стирающих белье, мальчишки не играют на берегу, нет больше обильного урожая, ни тишины, ни счастливой безвестности. В истории появится новое название — победа или поражение, — новая кровавая страница, новый уголок в стране, политый кровью наших сынов.
Деревушка улыбается, мирно дремлет, она не ведает, что завтра будет рыдать, что ее именем будет названа бойня и это имя прозвучит в Европе, как предсмертный хрип. Она останется па земле кровавым пятном. Ее, такую веселую, такую приветливую, окружат зловещие тени. Люди, бледнея, пройдут мимо ее развалин, как бледнеют они, проходя мимо стен морга. Ее будут проклинать.
Если имя ее Аустерлиц или Маджента, оно отзовется у нас в сердце громом труб. А если Ватерлоо, оно прозвучит в нашей памяти, словно зловещая дробь увитого черным крепом барабана, который возглавляет траурный кортеж на похоронах нации.
Как пожалеет тогда деревушка о своих пустынных берегах, о простодушных крестьянах, об укромном уголке вдали от людей, уголке, куда дорогу знали лишь весенние ласточки. Оскверненная, опозоренная деревушка, над которой кружат стаи воронья, а тучная земля издает запах тлена, будет жить в веках как разбойничье гнездо, как страшное место, где два народа перерезали друг другу глотку.
Деревушка, прелестное мирное гнездышко, станет погостом, братской могилой, на которую безутешные матери не придут возлагать венки.
у околицы унылой деревеньки, разрушенные стены которой еще хранят следы страшного прошлого. Ватерлоо была всего лишь простой фермой, Маджента едва насчитывала пятьдесят домов. Смертоносный вихрь пронесся над этими крошечными селениями, от их названий, вчера еще невинных, теперь разит кровью и порохом, и, произнося их, человечество будет вечно содрогаться.
Задумчиво смотрел я на карту театра войны. Я мысленно следовал по берегам Рейна, я вопрошал долины и горы. Слева или справа от реки была эта деревушка? Где искать ее — вблизи крепости или вдали, среди безлюдных просторов?
И, закрыв глаза, я попытался вообразить себе эту мирную сельскую тишину, завесу густой листвы тополей, выстроившихся перед белыми домиками, лужайку и проносящихся над ней ласточек, песни женщин у реки, — этот девственный уголок, что вскоре осквернит война, трубы которой громогласно возвестят на весь мир о совершенном злодеянии.
Где же она, эта деревушка?
IV
Франция рассеяла по всему свету свои кладбища. Во всех концах Европы мы могли бы преклонить колена и вознести к небу молитву. Наши кладбища зовутся не только Пер-Лашез, Монмартр, Монпарнас; они носят названия всех наших побед и поражений. И нет на земле ни одного уголка, от Китая до Мексики, от снегов России до песков Египта, где бы ни покоился сраженный француз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16