А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

музыка уже независимо придет к людям, сидящим в зале, хотя все здесь зависит от безраздельной власти дирижера, его права требовать послушания. Довольно жеста, чтобы установить его власть. Рука, обращенная к ударным, чтобы они готовились возвестить о вступлении в ад; к виолончели, чтобы она снизила тон до любовного шепота; к скрипке, чтобы та изобразила внезапный испуг; к рожку, чтобы резким диссонансом прозвучал призыв к мужеству…
Ему захотелось закрыть глаза и ощутить течение музыки как течение огромной реки, чьи воды могли бы унести его далеко отсюда, от конкретных обстоятельств, из этого концертного зала, из вечернего Лондона времен войны, когда с неба непрерывным дождем сыплются немецкие бомбы, а грозная красота музыки мсье Берлиоза одерживает победу над фельдмаршалом Герингом и самим фюрером, словно говоря ему: ужас, который ты сеешь, ужасен, он лишен величия, это жалкий ужас, потому что ты не понимаешь и никогда не сможешь понять, что жизнь, смерть и грех подвластны лишь нашей собственной бессмертной душе, а не твоей жестокой преходящей силе… Фауст подобен маске незнакомца на лице человека, который сначала и не подозревает, что на нем маска, но потом смиряется с ней. И это его триумф. Фауст вступает на территорию дьявола, будто возвращаясь в прошлое, в забытый миф, в первобытный страх, чьим творцом был не бог, не дьявол, а сам человек; Фауст одерживает победу над Мефистофелем потому, что он смог обуздать свой страх – земной, приземленный, заземленный – и, несмотря на все совершенные ошибки, осознать свое место на этой земле людей.
Маэстро захотел закрыть глаза и как следует осмыслить все, о чем он думал, сказать все самому себе, чтобы слиться, превратиться в одно целое с Берлиозом, с оркестром, с хором, с великой и непревзойденной музыкой, воспевающей демоническую силу человека в тот момент, когда человек обнаруживает, что Дьявол не имеет конкретного воплощения – Хас, хас, Мефистофель! – это гидра, которая живет в каждом из нас – хоп, хоп, хоп. Атлан-Феррара хотел даже отречься – или, по крайней мере, поверить, что отрекается – от той абсолютной власти, которая превращала его, молодого, но уже знаменитого европейского дирижера Габриэля Атлан-Феррара, в безусловного диктатора для целой группы людей; власть эта не тешила тщеславие или гордыню, это было бы позором для дирижера, а избавляла его от греха Люцифера: в своем театре Атлан-Феррара был маленьким Богом, отрекающимся от своей власти ради искусства, которое принадлежало не ему – или не только ему, – но прежде всего создателю, Гектору Берлиозу; он же, Атлан-Феррара, был как бы проводом, всего лишь проводником, интерпретатором Берлиоза, но, в любом случае, олицетворял власть над всеми подчиненными ему интерпретаторами. Над хором, солистами, оркестром.
Пределом этой власти была публика. Артист полностью зависит от аудитории. Невежественной, пошлой, рассеянной или проницательной, знающей, умной, но нетерпимой к любым новшествам, подобно той публике, которая не приняла Вторую симфонию Бетховена, заклейменную одним известным венским критиком той поры как «грубое животное, которое в ярости хлещет задранным хвостом, пока не наступает долгожданный finale…» И другой знаменитый критик, на этот раз французский, не он ли написал в La Revue de Deux Mondes, что «Фауст» Берлиоза – «искаженный набор вульгарных и странных звуков, созданный композитором, явно не способным писать для человеческого голоса»? Вот уж недаром, вздохнул Атлан-Феррара, нигде в мире нет памятника литературному или музыкальному критику…
Все время вынужденный балансировать между творением композитора и творчеством дирижера, Габриэль Атлан-Феррара мечтал слиться с диссонирующей красотой кантаты Гектора Берлиоза, этого ада, столь желанного, но и столь пугающего. Единственным условием сохранения этого неустойчивого равновесия – и, следовательно, душевного спокойствия руководителя оркестра – было полное согласие. Особенно в «Осуждении Фауста» хор должен звучать как единый голос, тем самым неотвратимо подводя героя к утере индивидуальности и его осуждению.
Но в тот вечер во время войны в Лондоне что-то мешало Габриэлю Атлан-Феррара закрыть глаза и дирижировать музыкой Берлиоза в такт каденциям, классическим и в то же время романтическим, изысканным и в то же время необузданным. Что же?
Эта женщина.
Эта певица, которая как бы возвышалась над хором, преклонившим колена перед распятием, Sancta Maria, Sancta Magdalena, ora pro nobis, да, она, как и все, стояла на коленях, но при этом казалась выше всех, величавая, другой породы; ее голос выбивался из хора, голос, такой же черный, как ее глаза, он был подобен удару током, как грива ее рыжих волос, он вздымался волной, отвлекал, нервировал и завораживал, он нарушал гармонию ансамбля, потому что все вместе – апельсиново-солнечный нимб вокруг ее лица, бархатисто-лунный голос – заставляло воспринимать ее как что-то отдельное, особенное, волнующее, что разрушало хрупкое равновесие, столь заботливо оберегаемое дирижером Атлан-Феррара в ту ночь, когда бомбы Люфтваффе превратили в огненный ад старинный центр Лондона.
Он никогда не пользовался дирижерской палочкой. Маэстро прервал репетицию, яростно ударив правым кулаком по левой руке. Удар был таким сильным, что все застыли в оцепенении, и в полной тишине продолжал звучать лишь один страстный голос, не дерзкий, но настойчивый, принадлежащий певице, которая стояла на коленях, но в то же время возвышалась над всеми в центре сцены, перед алтарем Девы Марии.
Голос, выводящий Ora pro nobis, был хрустально чистым и высоким; казалось, жест, призванный заставить ее умолкнуть, – удар кулака маэстро – лишь раззадорил ее: статная, пылкая, с перламутровой кожей, огненно-рыжими волосами и сумрачным взглядом, певица не подчинялась, она позволила себе ослушаться и его, и композитора, потому что Берлиоз тоже никогда бы не допустил, чтобы одинокий – самовлюбленный – голос оторвался от хора.
Посреди тишины, воцарившейся в зале, вдруг стал слышен грохот бомбежки там, снаружи, – с самого лета продолжались fire bombing, но охваченный огнем город, подобно фениксу, вновь и вновь возрождался из пепла; и стало ясно, что все происходящее – не случайность, не акт терроризма, а внешняя агрессия, огненный дождь, в безумной скачке вонзающий шпоры в воздух, как в финальном акте «Фауста»; все создавало впечатление будто небесный ураган явился отголоском бурлящего землетрясения в недрах самого города: он возник по вине земли, не неба…
В тишине, внезапно разорванной грохотом падающих бомб, Атлан-Феррара почувствовал, как его охватывает бездумная ярость; он не связывал свой гнев с тем, что делалось на улице или происходило в зале, причина была одна – нарушение хрупкого музыкального равновесия, с таким трудом достигнутого баланса посреди хаоса, и виноват был этот голос, высокий и проникновенный, одинокий и прекрасный, «черный», как бархат, и «красный», как огонь; он оторвался от хора и заявил о себе, претендуя на главную роль в произведении, которое не принадлежало этой женщине – не потому, что оно принадлежало лишь Берлиозу или дирижеру, нет, оно принадлежало всем, – однако сладкозвучный голос этой женщины недвусмысленно возражал: «Это моя музыка».
– Это не Пуччини, да и вы не Тоска, эй, вы, как-вас-там! – закричал маэстро. – Вы что о себе думаете? Я похож на идиота? Или вы ненормальная, что меня не понимаете? Tonnere de Dieu!
Но, произнося эти слова, Габриэль Атлан-Феррара отдавал себе отчет в том, что концертный зал – это его территория, и успех выступления зависит от способности дирижера своей энергией и волей поддерживать дисциплину и послушание ансамбля. Женщина с огненно-красными волосами и бархатным голосом бросала ему вызов, эта женщина была влюблена в свой голос, наслаждалась им и сама им управляла; она делала со своим голосом то же, что дирижер со всем ансамблем: подчиняла его себе. Это был вызов. Она словно говорила ему с едва ощутимой ноткой превосходства: в любом другом месте, кто ты? Кто ты, когда сходишь со сцены? И маэстро, ведя с ней мысленный диалог, спрашивал: как ты осмеливаешься выставлять напоказ свою красоту и свой голос? Почему ты нас так не уважаешь? Кто ты?
Маэстро Атлан-Феррара закрыл глаза. Он почувствовал, что его охватывает непреодолимое желание. Это был естественный, первобытный порыв ненавидеть и презирать женщину, которая нарушила плавное течение музыки, торжественный обряд, самый важный в опере Берлиоза. Но в то же время его зачаровывал услышанный голос. Маэстро закрыл глаза в надежде раствориться в волшебном мире музыки, но в действительности, сам того не зная, хотел лишь выделить из хора этот мятежный и непокорный женский голос. И еще не понимал, испытывая все эти чувства, что бессознательно стремится подчинить себе голос этой женщины, овладеть им.
– Нельзя так самовольничать, mademoiselle! – закричал он, воспользовавшись своим правом кричать, когда захочется; его голос перекрывал грохот взрывов там, на улице. – Это как свистеть в церкви во время причастия!
– Я думала, что так будет лучше, – сказала она своим обычным голосом, и маэстро подумал, что говорит она еще красивее, чем поет. – Разнообразие не исключает единообразия, как сказал классик.
– В вашем случае исключает, – отрезал он.
– А вот это ваши проблемы, – ответила она.
Атлан-Феррара поборол искушение тут же выгнать ее. Это было бы проявлением слабости, а не силы. Это бы походило на обычную месть, на детскую вспышку гнева. Или на что-то похуже…
«Отвергнутая любовь», – сказал про себя Габриэль Атлан-Феррара, улыбнулся, пожал плечами и опустил руки, как бы признавая свое поражение; вокруг зазвучал смех и аплодисменты оркестра, солистов и хора.
– Rien a faire! – вздохнул он.
В своей уборной, раздевшись до пояса и утирая полотенцем пот с шеи, лица, груди и подмышек, Габриэль взглянул на себя в зеркало и, поддавшись тщеславию, подумал, как он молод, чуть-чуть за тридцать, один из самых молодых дирижеров оркестра в мире. На мгновение он залюбовался своим орлиным профилем, гривой волнистых черных волос, бесконечно чувственным рисунком губ. Кожа смуглая, как у цыган, что, конечно же, полностью объяснялось его средиземноморским и центрально-европейским происхождением. Сейчас он наденет черный свитер с высоким воротником и темные бархатные брюки, накинет поверх испанский плащ с серебряной застежкой у горла, как у старинного идальго, и беспечно выйдет на улицу; он сам себе напоминал сверкающую беззаботную антилопу, резвящуюся на доисторических лужайках…
Но когда он смотрелся в зеркало и любовался отражением, поддаваясь собственному неотразимому обаянию, ему представлялось, что на гладкой поверхности он видит не себя, тщеславного и высокомерного, а образ женщины, этой женщины, совершенно особой женщины, которая осмелилась громогласно заявить о своей индивидуальности в самом сердце музыкальной вселенной Гектора Берлиоза и Габриэля Атлан-Феррара.
Стерпеть такое было невозможно. По крайней мере, очень трудно. Маэстро смирился с этим. Ему хотелось опять увидеть ее. Эта мысль повергала его в тоску, она преследовала его, когда он шел по улицам ночного Лондона времен германского блицкрига, это была не первая война, но первый ужас вечной битвы человека-волка с человеком; пробираясь между людьми, стоящими в очереди в бомбоубежище, среди воя сирен, Габриэль говорил себе, что эта бесконечная вереница простуженных клерков, изможденных работниц, матерей с младенцами, стариков, вцепившихся в свои термосы, детей, с трудом тащивших теплые одеяла, все эти усталые люди с покрасневшими глазами и серыми от бессонницы лицами, были исключительны, уникальны, они не были иллюстрацией к какой-то абстрактной «истории войны», а принадлежали к безусловной реальности именно этой войны. Что значила его жизнь в городе, где за одну ночь могли погибнуть полторы тысячи человек? Что значила его жизнь в Лондоне, где в разбитых окнах разбомбленных магазинов висели объявления BUSINESS AS USUAL? Что значила его жизнь, когда он выходил из здания театра на Боу-стрит, забаррикадированного мешками с песком? Он был лишь патетической фигурой, в ужасе мечущейся под ледяным дождем осколков от взорвавшейся витрины, как испуганный конь, шарахающийся от языков пламени, багровым ореолом освещавшего затаившийся город.
Он направлялся в гостиницу «Риджент Палас» на Пиккадилли, где его ждала мягкая постель; может, там он сможет выкинуть из головы разговоры, которые он слышал, пока пробирался через толпу.
– Не трать шиллинг на газовый счетчик.
– Китайцы все на одно лицо, как ты их различаешь?
– Давай спать вместе, все же лучше.
– Ладно, только кто ты? Вчера мне пришлось со своим мясником.
– Ну, мы, англичане, со школьной скамьи привыкли к телесным наказаниям.
– Слава богу, хоть дети за городом!
– Не радуйся так, уже бомбили Саутгемптон, Бристоль, Ливерпуль.
– А в Ливерпуле не было даже воздушной обороны. Никакого понятия о долге!
– В этой войне, как всегда, виноваты евреи.
– Бомбили Палату общин, Вестминстерское аббатство, Тауэр, тебя не удивляет, что твой дом еще стоит?
– Мы умеем терпеть, дружище, умеем терпеть.
– И умеем помогать друг другу, дружище. Особенно теперь.
– Особенно теперь.
– Добрый вечер, господин Атлан, – поздоровался с ним музыкант из оркестра, первая скрипка, который был замотан в простыню, вряд ли способную защитить его от ночного холода. Он был похож на призрак, сбежавший из оратории «Фауст».
Габриэль с достоинством кивнул, но в этот момент почувствовал крайне недостойную, срочную нужду: ему невыносимо захотелось помочиться. Он остановил такси, чтобы быстрее добраться до гостиницы. Таксист дружелюбно улыбнулся:
– Во-первых, мистер, я уже ничего не могу понять в этом городе. Во-вторых, на улицах полно битого стекла, а новые шины на каждом углу не валяются. Мне очень жаль, мистер. Там, куда вам надо, камня на камне не осталось.
Маэстро свернул в первый переулок из тех, что образуют запутанный лабиринт между Брюэрс-ярд и Сент-Мартинс-лейн; казалось, они навсегда пропитались запахом жареной картошки, приготовленной на свином сале, баранины и тухлых яиц. Это было дыхание города, угрюмое и тоскливое.
Он расстегнул брюки, вытащил член и, облегченно вздохнув, стал мочиться.
Раздавшийся рядом мелодичный смех заставил его обернуться. Он похолодел.
Женщина смотрела на него с нежностью, немного лукаво и очень внимательно. Она стояла у входа в переулок и смеялась.
– Sancta Maria, ora pro nobis! – вдруг вскричала она, и голос ее выражал безмерный ужас, который испытываешь, когда за тобой гонится дикий зверь, по лицу бьют крылья ночных птиц, уши раздирает грохот копыт, а конница несется по небесам, истекающим кровью…
Ей стало страшно. Без сомнения, в Лондоне, с его подземными бомбоубежищами, чувствуешь себя значительно спокойнее, чем под открытым небом.
– Почему же тогда детей отправляют за город? – спросил ее Габриэль, который, несмотря на холод и ветер, на большой скорости вел свой желтый, с низким капотом MG.
Женщина не жаловалась. Она повязала на голову шелковый шарф, чтобы ее рыжие волосы, разметавшись, не стегали лицо, как черные птицы из оперы Берлиоза. Маэстро мог говорить, что хочет, но, покинув столицу и двигаясь к морю, разве не приближались они к Франции, к оккупированной Гитлером Европе?
– Вспомни «Похищенное письмо» Эдгара По. Лучший способ спрятаться – это быть на виду. Если о нас станут беспокоиться и начнут искать, им никогда не найти нас в том месте, которое первым приходит на ум.
Она не поверила дирижеру оркестра, который управлял двухместным кабриолетом так же энергично, беспечно и сосредоточенно, как он руководил музыкальным ансамблем; так, словно хотел заявить всему свету, что он тоже человек вполне практичный, а не просто какой-то «long-haired musician», как тогда их называли в англо-американском мире: синоним рассеянности, граничащей с идиотизмом.
Женщина забыла о скорости, о шоссе, о страхе и пыталась понять, где они едут; ее охватило чувство полноты бытия, и она готова была признать правоту слов Габриэля Атлан-Феррара – «Когда город умирает, природа продолжает жить». Всей душой она наслаждалась видом садов вдоль дороги и лесов, запахом прошлогодних листьев, облачками тумана на вечнозеленых деревьях… Ее вдруг посетила мысль, что поток жизни, словно полноводная река без конца и края, вечно и неодолимо продолжает свое движение, не обращая никакого внимания на преступные безумства по отношению к природе, на которые способен только человек…
– Ты слышишь сов?
– Нет, мотор слишком шумит.
Габриэль засмеялся:
– Хорошего музыканта отличает умение слышать одновременно разные звуки и обращать внимание на каждый из них.
Пусть она хорошенько послушает голоса сов, ведь они не только ночные стражи полей, но и усердные труженики.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15