А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


CXLI. А я и не знал, чему мне прежде всего удивляться, то ли этому человеку, приноровившемуся к воле и желаниям императора, то ли самодержцу, настроившемуся на его лад; каждый из них был покорен и послушен другому, и что бы только ни пожелал самодержец, делал лицедей, а что ни делал лицедей, было желанно императору. Самодержец большей частью понимал, что тот лицедействует, но охотно давал себя обманывать, а фигляр и рад был глумиться над неразумием царя, одну за другой придумывал забавы и ублажал простодушного Константина.
CXLII. Царь и на мгновение не желал оставаться без своего любимца, а тому наскучили его обязанности и понравилось свободное времяпрепровождение. Как-то раз негодяй потерял свою лошадь, на которой ездил во время игры в мяч, и вот он поднялся неожиданно среди ночи (он спал рядом с царем) и в волнении не в силах был сдержать переполнявшей его радости. Император не выразил никакого неудовольствия тем, что его разбудили, спросил, что с ним случилось и что он так ликует. А тот обвил руками шею Константина, покрыл поцелуями его лицо и сказал: «О царь, потерянный конь нашелся, на нем разъезжает какой-то евнух, старик, весь в морщинах; если пожелаешь, я сейчас отправлюсь верхом и доставлю его тебе вместе с лошадью». В ответ царь весело рассмеялся и сказал: «Я отпускаю тебя, только поскорей возвращайся, обрадованный находкой». Тот сразу ушел, чтобы, как он и собирался, предаться удовольствиям; явился он уже вечером после пирушки, тяжело дыша, еле переводя дух и таща за собой какого-то евнуха: «Вот человек, угнавший моего коня, но он не отдает его и клянется, что вообще не крал». Старик при этом делал вид, будто плачет и не знает, чем ответить на клевету, царь же едва мог удержаться от хохота.
CXLIII. Константин утешил любимца другой лошадью, лучше прежней, а евнуху осушил притворные слезы такими подарками, которые тому и во сне не снились. А был евнух из числа тех, кто особенно потворствовал лицедею, ну, а лицедей давно хотел сподобить его царских милостей, но не знал, как просить самодержца за безвестного человека, и придумал комедию со сном, сделав царя жертвой этого лжеца; мнимого сновидения и тупости души. И самое страшное, что все мы понимали его лицедейство, порицать же это притворство – куда там! Мы попались в ловушку обмана и царского неразумия и должны были смеяться тогда, когда следовало бы плакать. Если бы я пообещал писать не о серьезных вещах, а о пустяках и мелочах, я бы вставил в свое произведение немало других подобных историй, однако из всех них достаточно и одной, рассказ же мой пусть развивается по порядку.
CXLIV. Этот человек не только проник в мужские покои, но подчинил себе и женскую половину и завоевал расположение обеих цариц; к тому же он нес несусветную чепуху, утверждал, что он сам родился от старшей, клялся и божился, что принесла ребенка и младшая, и так вот случились роды; он якобы вспоминал, каким образом появился на свет, приплетал сюда родовые муки и предавался бесстыдным воспоминаниям о материнской груди. Но особенно забавно рассказывал он про роды Феодоры, о том, что она ему сказала, забеременев, и как разрешилась от бремени. И вот глупость обеих женщин, попавших на удочку лицедея, открыла ему все двери от тайных входов, и нельзя уже было сосчитать, сколько всего перепадало ему как с мужской, так и с женской половины дворца.
CXLV. Какое-то время его забавы тем и ограничивались. Когда же царица покинула наш мир (о чем я собираюсь сейчас рассказать), глупец принялся творить всякие мерзости, ставшие началом больших бед. Предваряя дальнейший рассказ, остановлюсь на некоторых из этих событий. В то время самодержец находился в связи с некоей девицей, дочерью малочисленного народа, которая жила у нас на правах заложницы; особым ничем она не отличалась, но император очень ценил в ней царскую кровь и удостаивал высших почестей. К ней-то и воспылал страстью сей лицедей. Отвечала ли она на чувства влюбленного, сказать определенно не могу, но вроде бы и его любовь не оставалась без взаимности. Но если она вела себя в любви целомудренно, то он в одном только этом не умел лицедействовать, бесстыдно пялил глаза на девицу, часто навещал ее и весь пылал любовью. Не в силах ни обуздать страсти, ни сделать царицу своей возлюбленной, он забрал себе в голову нечто совершенно невероятное и чудовищное: то ли по советам дурных людей, то ли сам по себе решил овладеть ромейским престолом. План казался ему легко осуществимым; он не только рассчитывал без труда убить самодержца (у него были ключи от самых потаенных дверей, и все открывалось и затворялось по его желанию), но еще и возомнил, будто того же желают и многие другие: ведь при нем кормилось немало льстецов, а один человек из его окружения, имевший на него огромное влияние, был начальником наемных отрядов.
CXLVI. Сначала он держал в тайне свои желания и ни перед кем планов не раскрывал, но любовное чувство переполняло его, не давало ему покоя, и, решившись действовать, он раскрыл в конце концов свои намерения перед многими людьми. Тут-то его и уличили, причем взяли даже не за час, а за какие-то мгновенья до совершения злодеяния. Дело было так. С наступлением вечера, когда царь, как обычно, заснул, он принялся точить смертоносный меч. В это время к императору явился с сообщением некий человек, с которым негодяй поделился своим замыслом; он пробрался за занавес и сказал, тяжело дыша и не переводя дыхания: «Царь, твой любезнейший друг (он назвал его по имени) собирается убить тебя, тебе грозит смерть, остерегайся!» Так он сказал; царь же, не зная что и подумать, не мог поверить услышанному. Тем временем злоумышленник, узнав о случившемся, бросил меч, вошел в расположенную поблизости церковь и припал к святому алтарю. Он рассказал о своем замысле и о всех хитростях, на которые пустился ради его осуществления, сообщил о своих планах и о том, что собирался вот-вот убить самодержца.
CXLVII. Царь же не бога, спасшего его, возблагодарил, а на доносчика, уличившего его друга, разгневался и обвинение предварил защитой. Поскольку скрыть обнаруженный заговор было уже нельзя, царь устроил на следующий день сцену разбирательства, велел ввести уличенного якобы для суда, но, увидев его со связанными руками разве что не возопил от этого необычайного и невероятного зрелища и с глазами, полными слез, сказал: «Развяжите этого человека, его вид смягчает мою душу». И когда те, кому было приказано, освободили его от оков, царь, осторожно побуждая обвиняемого к защите и сразу снимая с него всякую вину, сказал: «Нрав у тебя честнейший, твоя простота и честность мне известны. Но скажи, кто внушил тебе это несуразное намерение? Кто помутил твою бесхитростную душу, кто помрачил твой невинный ум? И еще скажи мне, какое из благ, у меня имеющихся, ты хочешь? Какое из них тебя привлекает? Ты не встретишь отказа ни в чем, чего сильно пожелаешь».
CXLVIII. Так говорил самодержец, и слезы потоком текли из его вспухших глаз. На первый вопрос обвиняемый не обратил никакого внимания, будто вовсе его и не слышал, а после второго, где речь шла о его желаниях и любви, разыграл дивную сцену: расцеловал руки самодержца, положил голову ему на колени и сказал: «Усади меня на царский трон, увенчай жемчужной короной, пожалуй мне и ожерелье (он показал на украшение вокруг его шеи) и имя мое включи в царские славословия. Этого я и раньше хотел, и сейчас таково самое мое большое желание».
CXLIX. От подобных слов самодержец пришел в восторг и просто засиял от радости, ибо как раз и желал освободить своего любимца от ответственности за нелепое покушение под тем предлогом, что столь простодушный человек не может не быть свободен от наказаний и подозрений. «Я надену на твою голову корону, – сказал он, – облачу тебя в пурпурное платье, только верни мне свою душу, уйми бурю, рассей тьму своих глаз, взгляни на меня обычным взглядом и дай насладиться сладостным светом твоих очей». Тут уж развеселились даже люди серьезные, и судьи, не задав ни единого вопроса, рассмеялись и разошлись в середине комедии. А царь, будто он сам был уличен, но выиграл процесс в суде, принес богу благодарственные жертвы, восславил его за спасение и устроил по такому случаю пиршество роскошней обычного; хозяином и распорядителем был на нем сам самодержец, а почетным гостем – комедиант и злоумышленник.
CL. Так как царица Феодора и его сестра Евпрепия, подобно богиням у Поэта, «возмущенно роптали», выражали недовольство и бранили царя за простодушие, Константин, стыдясь их, все-таки приговорил преступника к изгнанию, но не выслал его в какое-нибудь отдаленное место, а определил для проживания один из островов перед самим городом, причем велел ему там мыться в банях и вкушать все радости. Не прошло, однако, и десяти дней, как царь торжественно вызвал его назад и даровал ему еще большую свободу и милость. Это повествование умолчало о многих еще больших нелепостях, о которых автору было бы стыдно писать, а читателю тягостно узнавать. Поскольку мой рассказ до конца не доведен и для своего завершения нуждается в добавлениях, я приведу здесь другую историю, по смыслу необходимую для повествования, а затем вернусь назад и доскажу то, чего не успел.
CLI. Царица Зоя была слишком стара для общения с мужем, а в царе бушевали страсти, и, так как его севаста уже умерла, он, разглагольствуя о любви, парил среди фантазий и странных видений. От природы помешанный на любовных делах, он не умел удовлетворять страсть простым общением, но постоянно приходил в волнение при первых утехах ложа и потому полюбил некую девицу, которая, как я уже говорил раньше, жила у нас как заложница из Алании. Царство это – не очень-то важное и значительное и постоянно предоставляет Ромейской державе залоги верности. Девица, дочь тамошнего царя, красотой не отличалась, заботами о себе не была избалована и украшена только двумя прелестями: белоснежной кожей и прекрасными лучистыми глазами. Тем не менее царь сразу пленился ею, забыл думать о других своих пристрастиях, у нее одной проводил время и пылал к ней любовью.
CLII. Пока царица Зоя была жива, он не очень-то проявлял свои чувства, предпочитал таиться и скрывать их, но когда Зоя умерла, он раздул пламя любви, распалил страсть и разве что не соорудил брачный чертог и не ввел туда возлюбленную, как жену. Преображение этой женщины было мгновенным и удивительным: ее голову увенчало невиданное украшение, шея засверкала золотом, руки обвили змейки золотых браслетов, на ушах повисли тяжелые жемчужины и золотая цепь с жемчугами украсила и расцветила ее пояс. И была она настоящим Протеем, меняющим свой облик.
CLIII. Хотел Константин и увенчать ее царской короной, но опасался двух вещей: закона, ограничивающего число браков, и царицы Феодоры, которая не стала бы терпеть такого бремени и не согласилась бы одновременно быть и царицей, и подданной. Поэтому-то он и не сподобил возлюбленную царских отличий, однако удостоил звания, нарек севастой, определил ей царскую стражу, распахнул настежь двери ее желаний и излил на нее текущие золотом реки, потоки изобилия и целые моря роскоши. И снова все расточалось и проматывалось: часть растрачивалась в стенах города, часть отправлялась к варварам, и впервые тогда аланская земля наводнилась богатствами из нашего Рима, ибо одни за другим непрерывно приходили и уходили груженые суда, увозя ценности, коими издавна вызывало к себе зависть Ромейское царство.
CLIV. Ромейский патриот и сын отечества, я и тогда лил слезы, видя, как пускаются на ветер все наши богатства: не меньше терзаюсь и теперь и все еще стыжусь за своего господина и царя. Ведь дважды, а то и трижды в год, когда к юной севасте приезжали из Алании слуги ее отца, самодержец публично показывая им ее, провозглашал ее своей супругой, именовал царицей, при этом и сам преподносил им подарки и своей прекрасной жене велел их одаривать.
CLV. Так вот тот самый лицедей, рассказ о котором я оборвал немного выше, и прежде был влюблен, когда не пользовался успехом (потому и учинил этот заговор) и когда им пользовался, а вернувшись из ссылки, возгорелся к ней еще большей любовью. Я хорошо это знал, но полагал, что самодержец ни о чем не догадывается: я пребывал в сомнениях, но сам царь все поставил на свои места. Как-то раз я сопровождал самодержца, когда его несли к аланке, а в свите шел и этот влюбленный. Что касается девушки, то она тогда находилась во внутренних дворцовых покоях и стояла у решетчатой перегородки. Не успел царь обнять возлюбленную, как ему в голову пришла какая-то мысль, он был занят ею, а влюбленный бросал взгляды на девушку; глядя на нее, он слегка улыбался и всячески проявлял свою страсть. Самодержец, слегка подтолкнув меня в бок, сказал: «Смотри, негодяй все еще влюблен, случившееся не послужило ему уроком». При этих словах мое лицо сразу покрылось краской, царь же прошел вперед, а тот с еще большим бесстыдством уставился на девушку. Но все его потуги оказались тщетными: самодержец, как я расскажу дальше, умер, севаста снова перешла на положение заложницы, а его страсть так и кончилась пустыми мечтаниями.
CLVI. Как и обычно в этом сочинении, я многое в своем рассказе опустил и потому снова должен вернуться к Константину. Но прежде я обращусь к Зое и, завершив повествование сообщением о смерти царицы, примусь за новый рассказ. Я толком не знаю, какой была она в юности, о том же, что мне известно с чужих слов, уже поведал выше.
Природные свойства императрицы Зои
CLVII. К старости стала Зоя уже нетверда рассудком, но не то чтобы лишилась разума или сошла с ума, а просто потеряла всякое представление о делах и была совершенно испорчена царским безвкусием. Если ее и украшали какие-то душевные добродетели, то ее нрав не сохранил их в чистоте, но, выказывая их больше, чем следует, придал им более безвкусия, нежели достоинства. Не стану говорить о ее благочестии, не хочу здесь обвинять царицу за его избыток, этой добродетелью ее никто не мог превзойти, она жила одним богом, и все происходящее возводила к его воле, за что я уже выше воздал ей должную похвалу. В остальном же была она то мягкой и расслабленной, то жесткой и строгой, причем оба состояния сочетались в одном человеке и сменяли друг друга в мгновенье ока и без всякой причины. Если кто-нибудь при ее неожиданном появлении бросался на землю, притворяясь будто, как ударом молнии, поражен ее видом (такую комедию перед ней разыгрывали многие), то она сразу одаривала его золотой повязкой, но если он при этом начинал пространно выражать свою благодарность, тут же приказывала заковать его в железные цепи. Зная, что ее отец не скупился на наказания, лишая осужденных глаз, она подвергала такой каре за малейший проступок, и если бы не вмешивался самодержец, многим людям вырвали бы глаза без всякого повода.
CLVIII. Она была щедрейшей из всех женщин, но меры в сей добродетели не знала и потому все сразу и погубила; одной рукой она еще отсчитывала деньги, а другую уже простирала к Всевышнему, чтобы снискать милость к одариваемому. Царица приходила в восторг и от сердца радовалась, если кто-нибудь подробно описывал ей доблести ее рода, а особенно дяди Василия. Достигнув семидесяти лет, она сохранила лицо без единой морщинки и цвела юной красотой, однако не могла унять дрожи в руках, и ее спина согнулась. Царица пренебрегала всякого рода украшениями, не носила ни золотошитых платьев, ни ожерелий, но не одевала и грубых одежд, а прикрывала тело легким одеянием.
CLIX. Царских забот с самодержцем она не разделяла и желала оставаться вдали от подобных занятий; да и из того, что обычно привлекает женщин – я имею в виду ткацкий станок, веретено, шерсть и пряжу, – ничто ее не трогало, и владела царицей только одна страсть, которой она отдавала себя всю: приносить жертвы богу – я говорю сейчас не о словесных мольбах, приношениях и покаяниях, а об ароматических растениях и всем том, что доставляют в наши земли из Индии и Египта.
CLX. Когда подошел к концу отмеренный ей век, и настало время умирать, ее телесная природа начала обнаруживать кое-какие признаки приближающейся смерти: аппетит угасал, все увеличивающаяся слабость возбуждала смертельную лихорадку и иссохшее и зачахшее тело предвещало близкую кончину. Царица обратила свои мысли к тюрьмам, освободила должников от платежей, избавила виновных от наказаний, отворила двери царской казны, и оттуда рекой хлынуло золото. Деньги тратились без счета и без удержу, а царица после недолгой агонии, едва изменившей ее черты, ушла из этой жизни, прожив на свете семьдесят два года.
CLXI. Закончив рассказ о царице, я вновь возвращаюсь к императору и при этом обязан сказать следующее: моим желанием было не писать историю и не стараться прослыть другом истины, а сочинить хвалу этому самодержцу, и, чтобы прославить его, у меня нашлось бы немало прекрасных слов, вполне им заслуженных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29