А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

со всех концов страны собрал он в царском дворце прославленных людей, в большинстве своем уже глубоких стариков.
XXXVI. Мне шел тогда двадцать пятый год, я занимался серьезными науками и преследовал две цели: усовершенствовать речь риторикой и очистить ум философией. Изучив незадолго до того риторику настолько, чтобы быть в состоянии выделить суть предмета и свести к ней главные и второстепенные положения речи, не трепетать перед искусством красноречия, как школьник, не следовать всем его предписаниям, а в отдельных случаях и добавлять кое-что от себя, я принялся за философию и, хорошо освоив методы умозаключений – от причины и непосредственно, от обратного и многими способами – взялся за естественные науки и с помощью срединного знания воспарил к высшей философии.
XXXVII. Если меня не сочтут докучным и дадут мне слово, добавлю к рассказу о себе, что уже само по себе должно снискать мне похвалу со стороны серьезных людей. Читающие сегодня мое сочинение, будьте свидетелями! Философию, если говорить о тех, кто причастен к ней, я застал уже умирающей и сам своими руками ее оживил, к тому же не имел никаких достойных учителей и при всех поисках не обнаружил семени мудрости ни в Элладе ни у варваров. Прослышав многое об эллинской мудрости, я сначала изучил ее в простом изложении и основных положениях (были это, так сказать, столпы и контуры знания), но, познакомившись с пустяшными писаниями по этому предмету, постарался найти и нечто большее. Я принялся читать труды некоторых толкователей этой науки и от них получил представление о пути познания, при этом один отсылал меня к другому, худший к лучшему, этот к следующему, а тот к Аристотелю и Платону. Любой из ученых, даже живших до этих философов, с удовольствием занял бы место вслед за ними.
XXXVIII. После них я, как бы замыкая круг, подошел к Плотину, Порфирию и Ямвлиху, а затем продолжил путь и, как в великой гавани, бросил якорь у бесподобного Прокла, у которого почерпнул всю мудрость и искусство точного мышления. Намереваясь затем подняться к первой философии и приобщиться к чистому знанию, я обратился к рассмотрению бестелесных понятий в так называемой математике, которая занимает среднее положение между с одной стороны наукой о телесной природе и независимым от нее мышлением и с другой – самыми сущностями, которыми занимается чистая мысль, дабы затем постигнуть и нечто еще более высокое: сверхсущее и сверхмыслимое.
XXXIX. Освоив учение о числах и познакомившись с доводами геометрии, которые иногда называют доказательствами, я посвятил себя музыке и астрономии и другим близким им наукам, ни одну из них не обошел вниманием и прежде изучил каждую в отдельности, затем сочетал все вместе и, как того и требует Послезаконие, все они привели меня к одной цели; таким образом овладев ими, я принялся за более высокие материи.
XL. Я узнал от людей, достигших совершенства в философии, что существует некая мудрость, недоступная логическим доводам, познать которую может только целомудренный и вдохновенный ум, и я не обошел ее, но прочел несколько тайных книг и, как мог, насколько хватило моей натуры, усвоил их содержание. Однако доскональным знанием этой науки я сам, пожалуй, не стану хвастаться и не поверю никому, кто себе его приписывает. А вот сделать одну какую-нибудь науку чем-то вроде родного своего дома и как бы отправляться из него для исследования и размышления над другими предметами, а потом возвращаться на старое место – это уже не за пределами возможностей нашей природы.
XLI. Словесные науки, как мне известно, разделены на две части. Одну из них составляет риторика, другая принадлежит философии. Первая, не касаясь глубокомысленных предметов и лишь бурля водоворотом слов, занимается построением речи, предлагает правила раскрытия политических тем и их подразделения, украшает язык и полностью являет свою красоту в политических речах; философия же, напротив, меньше озабочена украшением речи, но исследует природу сущего и предлагает лицезрение сокровенного, и не только велеречиво воспаряет к самому небу, но и мир, какой там есть, воспевает на все лады. Но я не счел нужным следовать примеру большинства и, выбрав риторику, забыть о философии или же, напротив, занявшись философией и наслаждаясь богатством прекрасных мыслей, пренебречь цветником слов и правилами искусного деления и построения речей. Поэтому-то многие мне уже не раз и ставили в упрек, что я, сочиняя ораторскую речь, случается, не без изящества ввожу в нее какой-нибудь научный довод и, наоборот, излагая философское положение, расцвечиваю его риторическими прелестями, чтобы ум читающего не растерялся от величия мысли и не утерял нить философского рассуждения.
XLII. А поскольку выше нее есть и некая иная философия, которую составляет сокровенное содержание нашей науки (оно же двойственно, разделено по природе и времени, не говорю уже о другой двойственности, идущей от логических доказательств и от мысленного представления и боговдохновенного знания для избранных), я радел о ней больше, чем о первой, частично следуя толкованию ее у великих отцов, а частично и сам пополняя сокровищницу божественного знания. Скажу просто и без затей: если меня и можно хвалить за мои сочинения, то вовсе не из-за того, что я прочел много книг (я не ослеплен самомнением и хорошо знаю свою меру и то, сколь я уступаю стоящим выше меня риторам и философам), но потому, что имеющуюся у меня долю мудрости я почерпнул не из струящихся вод, а открыл и расчистил заваленные источники и с великими трудами извлек таящуюся на дне влагу.
XLIII. Ныне ни Афины, ни Никомидия, ни Александрия в Египте, ни Финикия, ни оба Рима (первый – худший и второй – лучший) и никакой другой город не могут похвастаться ни одной из наук, а золотые россыпи, рудоносные и среброносные жилы, да и не такие дорогие залежи лежат, спрятанные от глаз. Поэтому-то я, не обнаружив живых источников, и обратился к их подобиям и постиг образы и отражения, а собрав их в своей душе, ни для кого не пожалел того, что добыл с такими трудами, но наделял каждого и при этом не продавал своей науки за мзду, но еще и приплачивал от себя всякому желающему. Но об этом позже.
XLIV. Еще до того, как созреть плоду, цвет предвещал мне мое будущее. Царю я был незнаком, но вся его свита меня знала, и все наперебой перечисляли ему мои достоинства, не забывая при этом отметить и изящество моей речи. Скажу кое-что и по этому поводу. Природные добродетели или, наоборот, пороки даны нам от рождения – я не говорю здесь ни о добродетелях нравственных, ни о гражданских, ни о тех, что находятся над ними и приближаются к образцу и совершенству творца. Так же как одни тела появляются на свет красивыми, а другие с самого начала наделяются природой пятнами и морщинами, так и души – одни отличаются приятностью и веселостью, другие выглядят мрачными и сумрачными. Со временем первые начинают сиять прелестью, у вторых все идет вкривь и вкось и не ладится с красноречием.
XLV. Мне говорили, что речь у меня цветет всеми цветами даже в простых разговорах и источает природную прелесть без всяких на то усилий. Я бы о том и не подозревал, если бы мне много раз не напоминали об этом собеседники и не таяли от удовольствия те, кто меня слушал. Именно это достоинство и привело меня к царю, и прелесть моего языка стала для него первым освящением и окроплением моего святилища.
XLVI. Впервые введенный к нему, я не произнес ничего изысканного или затейливого, но рассказал о своем роде и о своих упражнениях в науках; что же касается императора, то как боговдохновенные люди приходят в волнение без всякого видимого повода, так и он испытал беспричинный восторг и только что не расцеловал меня – такое удовольствие доставили ему мои речи. Для других доступ к нему был ограничен, но для меня ворота его души распахнулись настежь, и постепенно он посвятил меня во все свои тайны. Не обвиняйте меня, если я немного отошел от цели своего сочинения, и не сочтите такое отступление за хвастовство: если я и рассказываю о себе, то только в связи с нитью моего повествования. Невозможно ясно рассказать об этом событии, предварительно не назвав его причины, но, решившись назвать причину, надо упомянуть и о том, что касалось меня самого. Я и делаю столь длинное предисловие, чтобы мой рассказ развивался по правилам искусства: возвращаюсь к истокам, делаю предварительные замечания и перехожу к дальнейшему. Поскольку я в этой части своей истории с такими подробностями представил самого себя, не скажу здесь никакой неправды, если же о чем умолчу, пусть это так и останется скрытым, истинность же того, что я предал гласности, будет неоспорима.
XLVII. Этот самодержец не постиг природы царства, ни того, что оно род полезного служения подданным и нуждается в душе, постоянно бдящей о благом правлении, но счел свою власть отдыхом от трудов, исполнением желаемого, ослаблением напряжения, будто он приплыл в гавань, чтобы уже не браться больше за рулевое весло, но наслаждаться благами покоя; он передал другим попечение о казне, право суда и заботы о войске, лишь малую толику дел взял на себя, а своим законным жребием счел жизнь, полную удовольствий и радостей, – такие уж свойства получил он от природы и еще больше развил их в себе, ибо царская власть была для этого хорошей почвой.
XLVIII. Как первые приступы развивающейся болезни не меняют здоровый и полный сил организм, так и тогда небрежение императора едва только ощущалось, ибо царство при смерти еще не было и доставало ему и дыхания, и силы. И продолжалось это до тех пор, пока все увеличивающееся и дошедшее до предела зло не разрушило и не привело все в смешение. Но об этом еще рано. Император, который редко думал о делах, но часто об удовольствиях и развлечениях, стал причиной многих болезней в то время еще здорового тела государства.
XLIX. В значительной мере способствовал такой его неумеренности и безмерно легкомысленный нрав императриц, удовольствия и развлечения которых пришлись Константину по душе. Участие в их забавах он именовал службой и не только ни в чем не хотел им противоречить, но и сам придумывал для них всевозможные увеселения. Впрочем, когда Константином стали руководить другие побуждения, он сразу нанес царицам обиду, хотя супруга Зоя ее не заметила, – не знаю, то ли она скрывала свою ревность, то ли из-за возраста уже не питала этого чувства.
Как и каким способом севаста Склирена была представлена царице
L. Случилось же следующее. После смерти своей второй супруги, которую он взял из славного рода Склиров, Константин, тогда еще не царь, постыдился вступать в третий брак, запрещенный ромейскими законами, но выбрал нечто еще худшее, впрочем, обычное для человека, желающего избежать огласки. Он склонил к незаконному сожительству племянницу покойной, красивую и вообще-то целомудренную, девушку; не знаю, то ли он соблазнил ее подарками, то ли обольстил любовными речами, то ли воспользовался какими-то иными средствами.
LI. Любовь так их связала, что и в злосчастии не желали они жить друг без друга. И когда будущий царь, как уже говорилось, находился в изгнании, эта женщина оставалась при нем, заботливо за ним ухаживала, отдала ему все, чем владела, утешала всеми способами и очень облегчала его страдания. Дело в том, что ее тоже согревали надежды на трон, и по сравнению с царской властью, которую она хотела с ним разделить, все остальное казалось ей чем-то второстепенным. Она рассчитывала, что после воцарения Константина они смогут заключить брак и все устроится по их желанию, ибо закон пересилит царская воля. И когда из ее надежд исполнилась только одна (я имею в виду воцарение Константина), а второй так и не суждено было свершиться, ибо всю власть взяла в свои руки императрица Зоя, она совершенно отчаялась не только в лучших надеждах на будущее, но даже в спасении, поскольку боялась царицы и считала, что та ее ненавидит.
LII. Но самодержец не забыл о ней, уже когда его возводили на престол, телесными очами смотрел на царицу, но глазами души представлял и рисовал себе черты этой женщины, обнимал Зою, но в душе лелеял образ возлюбленной. Константин не думал ни о каких препятствиях, ни о ревности царицы, не слушал увещеваний, собственную волю уважал больше любых советов, особенно исходящих от сестры Евпрепии, разумнейшей из женщин нашего времени, которая противодействовала его намерениям и подавала брату благие советы. Константин, однако, не обратил на них никакого внимания и уже при первом свидании заговорил с царицей о Склирене, причем упоминал о ней не как о супруге или будущей сожительнице, а только как о женщине, вынесшей множество бедствий, причиной которых было и ее происхождение, и она сама. Он просил вернуть Склирену в столицу и обойтись с ней подобающим образом.
LIII. Царица даже не возражала, ибо не осталось ревности в женщине, измученной многими бедами и вошедшей в возраст, которому чужды подобные чувства. И вот Склирена ждет самого страшного, а к ней вдруг являются люди, чтобы в окружении царской стражи доставить в Византий; посланцы вручили ей письма – одно от самодержца, другое от самой царицы, где ей обещали благосклонный прием и предлагали прибыть в столицу. Вот таким образом и явилась она в царицу городов.
LIV. Сначала ей предоставили скромное убежище и немногочисленную свиту. Чтобы иметь предлог ходить туда, царь превратил этот дом в свои палаты и, желая придать ему великолепие и сделать достойным царского жилища, велел к старому фундаменту пристроить новый побольше и собирался возвести на нем роскошное здание.
LV. Каждый раз Константин придумывал в качестве предлога что-нибудь, связанное со строительством, и отлучался по нескольку раз в месяц якобы для наблюдения за работами, а на самом деле – чтобы проводить время у этой женщины. Поскольку царя обычно сопровождали люди и с другой половины, он, дабы сделать их менее любопытными, велел накрывать во дворе роскошный стол и приглашать их к трапезе, и что бы они тогда ни просили, все исполнялось. А они, понимая, для чего все это делается, не столько огорчались за госпожу, сколько радовались за себя, ибо получали все, чего хотели, и как только видели, что самодержец горит желанием отправиться туда, но стыдится и медлит, придумывали один предлог за другим, прокладывали царю дорогу к возлюбленной и таким образом завоевывали еще большее его расположение.
LVI. В первое время царь еще как-то скрывал чувства к этой женщине, и его любовь не была столь бесстыдна, но чем дальше, тем больше отбрасывал он всякий стыд, все явственней обнаруживал свои намерения и, перестав лицедействовать, когда хотел, в открытую приходил к возлюбленной и проводил с ней время. Забегая вперед и говоря об этой женщине, скажу: все это видевшим или слышавшим происходящее казалось чем-то невероятным – царь являлся к Склирене не как к наложнице, а как к истинной супруге!
LVII. Из царской казны Константин черпал для Склирены, сколько хотел. Как-то раз нашел он во дворце медный бочонок, украшенный снаружи разными фигурами и изображениями, наполнил его монетами и послал ей в подарок. И подобные вещи он делал не от случая к случаю, а постоянно и все время отправлял возлюбленной то одно, то другое.
Как севаста была введена во дворец
LVIII. До каких-то пор эта любовная связь оставалась полуоткрытой, но постепенно все тайное выходило наружу, Константин уже во всеуслышание объявил о любви и искусными доводами убедил царицу жить вместе со Склиреной. Заручившись ее согласием, он простер свои замыслы еще дальше – велел изготовить грамоту о дружбе и разбить по такому случаю царский шатер. Там они восседали и туда же ради этой неслыханной грамоты пришли и члены синклита. Лица синклитиков порозовели от стыда, они бурчали, но вслух расхваливали документ, будто это некая упавшая с неба скрижаль, называли его сосудом дружбы и другими сладкими названиями, которые обманывают и очаровывают пустые и легкомысленные души.
LIX. Когда был заключен договор и принесены клятвы, бывшую любовницу вводят во внутренние царские палаты и уже называют не прежним ее именем, а прямо-таки госпожой и царицей; и что самое удивительное, в то время как почти все были уязвлены в самую душу тем, как обманули и унизили царицу, сама она ни в чем не переменилась, всем улыбалась и была довольна случившимся. Она часто прижимала к сердцу и целовала соправительницу, и они обе, беседуя с царем, рассуждали об одних и тех же предметах. Константин же равной мерой делил внимание между той и другой, но, случалось, чаще обращался с речами ко второй царице.
LX. В ее внешности не было ничего замечательного, но не давала она поводов и для осуждения или насмешек; что же касается ее нрава и ума, то первый мог смягчить и камень, а другой способен был постичь что угодно;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29