А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— В.К.). чтобы оно немедленно признало все требования, предъявляемые Центральной Радой… 12 июня объявлен универсал об автономии Украины и образован секретариат (совет министров)… Центральная Рада и секретариат, захватывая постепенно в свои руки управление… дискредитировали общерусскую власть, вызывали междоусобную рознь…” (“Вопросы истории”, 1990, №5, с. 146-147).
В сентябре вслед за Украиной начал отделяться Северный Кавказ, где (в Екатеринодаре) возникло “Объединенное правительство Юго-восточного союза казачьих войск, горцев Кавказа и вольных народов степей”, в ноябре — Закавказье (основание “Закавказского комиссариата” в Тифлисе), в декабре — Молдавия (Бессарабия) и Литва и т.д. Провозглашали свою “независимость” и отдельные регионы, губернии и даже уезды! Следует обратить внимание на тот выразительный факт, что позднее против различных “независимых” властей в России боролись в равной мере и Красная и Белая армии (например, против правительств Петлюры и Жордания).
Возникновение “независимых государств” с неизбежностью порождало кровавые межнациональные конфликты, в частности, в Закавказье. Страдали и жившие здесь русские: “В то время как закавказские народы в огне и крови разрешали вопросы своего бытия, — рассказывал 75 лет назад А. И. Деникин, — в стороне от борьбы, но жестоко страдая от ее последствий, стояло полумиллионное русское население края (Закавказья. — В.К.), а также те, кто, не принадлежа к русской национальности, признавали себя все же российскими подданными. Попав в положение “иностранцев”, лишенные участия в государственной жизни… под угрозой суровых законов… о “подданстве”… русские люди теряли окончательно почву под ногами… Я не говорю уже о моральном самочувствии людей, которым закавказская пресса и стенограммы национальных советов подносили беззастенчивую хулу на Россию и повествование о “рабстве, насилиях, притеснениях, о море крови, пролитом свергнутой властью”… Их крови, которая ведь перестала напрасно литься только со времени водворения… “русского владычества…”(там же, 1992, № 4-5, с. 97). Важно осознать, что катастрофический распад страны был следствием именно Февральского переворота, хотя распад этот продолжался, конечно, и после Октября. “Бунт”, разумеется, развертывался с сокрушительной силой и в собственно русских регионах.
В советской историографии господствовала точка зрения, согласно которой народное бунтарство между Февралем и Октябрем было-де борьбой за социализм-коммунизм против буржуазной (или хотя бы примиренческой по отношению к буржуазному, капиталистическому пути) власти, а мятежи после Октября являлись, мол, уже делом “кулаков” и других “буржуазных элементов”. Как бы в противовес этому в последнее время была выдвинута концепция всенародной борьбы против социализма-коммунизма в послеоктябрьское время, — концепция, наиболее широко разработанная эмигрантским историком и демографом М. С. Бернштамом.
И та и другая точки зрения (и сугубо советская, и столь же сугубо “антисоветская”) едва ли верны. О том, что “русский бунт” после Февраля вовсе не был по своей сути социалистически-коммунистическим, уже не раз говорилось выше. Но стоит процитировать еще суждения очень влиятельного и осведомленного послефевральского деятеля В. Б. Станкевича (1884-1969). Юрист и журналист, затем офицер (во время войны), он был ближайшим соратником Керенского и по масонской, и по правительственной линии, являлся членом ЦИК Петроградского совета и одновременно одним из главных военных комиссаров Временного правительства, но довольно рано понял обреченность героев Февраля. В своих весьма умных мемуарах, изданных в 1920 году в Берлине, он писал, что после Февраля “масса… вообще никем не руководится… она живет своими законами и ощущениями, которые не укладываются ни в одну идеологию, ни в одну организацию, которые вообще против всякой идеологии и организации…”
Станкевич размышлял о солдатах, взбунтовавшихся в феврале: “С каким лозунгом вышли солдаты? Они шли, повинуясь какому-то тайному голосу, и с видимым равнодушием и холодностью позволили потом навешивать на себя всевозможные лозунги… Не политическая мысль, не революционный лозунг, не заговор и не бунт (Станкевич явно счел даже это слово слишком “узким” для обозначения того, что происходило. — В.К.), а стихийное движение, сразу испепелившее всю старую власть без остатка: и в городах, и в провинции, и полицейскую, и военную, и власть самоуправлений. Неизвестное, таинственное и иррациональное, коренящееся в скованном виде в народных глубинах, вдруг засверкало штыками, загремело выстрелами, загудело, заволновалось серыми толпами на улицах”.
Советская историография пыталась доказывать, что это “стихийное движение” было по своей сути “классовым” и вскоре пошло-де за большевиками. А нынешний “антисоветский” историк М. С. Бернштам, напротив, настаивает на том, что после Октября народное движение было всецело направлено против социализма-коммунизма (ту же точку зрения — независимо от этого эмигранта — выдвигал в ряде недавних своих сочинений и В. А. Солоухин).
Бунин, который прямо и непосредственно наблюдал “русский бунт”, словно предвидя появление в будущем сочинений, подобных бернштамовскому, записал в дневнике 5 мая 1919 года: “… мужики… на десятки верст разрушают железную дорогу (будто бы для того, чтобы “не пропустить” коммунизм. — В.К.). Плохо верю в их “идейность”. Вероятно, впоследствии это будет рассматриваться как “борьба народа с большевиками”… дело заключается… в охоте к разбойничьей, вольной жизни, которой снова охвачены теперь сотни тысяч…” (указ. соч., с. 112).
Нельзя не заметить, что М. С. Бернштам — по сути дела, подобно ортодоксальным советским историкам — предлагает “классовое”, или, во всяком случае, политическое толкование “русского бунта” (как антикоммунистического), — хотя и “оценивает” антикоммунизм совсем по-иному, чем советская историография. В высшей степени характерно, что он опирается в своей работе почти исключительно на большевистские тезисы и исследования. “В. И. Ленин… — с удовлетворением констатирует, например, М. С. Бернштам, — указывал, что эта сила крестьянского и общенародного повстанчества или, в его терминах, мелкобуржуазной стихии, оказалась для коммунистического режима опаснее всех белых армий вместе взятых”. Действительно, В. И. Ленин — кстати сказать, в полном согласии с приведенными выше суждениями Л. Л. Троцкого— не раз утверждал, что “мелкобуржуазная анархическая стихия” представляет собой “опасность, во много раз (даже так! — В.К.) превышающую всех Деникиных, Колчаков и Юденичей, сложенных вместе” (т. 43. с. 18), что она — “самый опасный враг пролетарской диктатуры” (там же, с. 32).
Ссылается М. С. Бернштам и на множество работ советских историков — в том числе самых что ни есть “догматических”. Так, он пишет: “Источники насчитывают сотни восстаний по месяцам сквозь всю войну 1917-1922 годов. Советский историк Л. М. Спирин обобщает: “С уверенностью можно сказать, что не было не только ни одной губернии, но и ни одного уезда, где бы не происходили выступления и восстания населения против коммунистического режима”. Правда, М. С. Бернштаму, очевидно, не понравились классовые оценки Л. М. Спирина, и он при “цитировании” попросту заменил их своими: у советского историка вместо неопределенного “населения” сказано: “кулаков, богатых крестьян и части середняков”. Между тем, добавив опять-таки от себя в цитату из Л. М. Спирина слова “против коммунистического режима” , М. С. Бернштам сам таким образом встал именно на “классовую”, чисто “политическую” точку зрения, — “население” восставало, мол, против определенного строя, а не против любой, всякой власти.
Но вглядимся в также опирающееся на бесспорные факты “обобщение” другого советского историка, Е. В. Иллерицкой: “К ноябрю 1917 г. (то есть к 25 октября / 7 ноября. — В.К.) 91,2% уездов оказались охваченными аграрным движением, в котором все более преобладали активные формы борьбы, превращавшие это движение в крестьянское восстание. Важно отметить, что карательная политика Временного правительства осенью 1917г…. перестала достигать своих целей. Солдаты все чаще отказывались наказывать крестьян…”.
Итак, хотя Временное правительство не насаждало коммунизм, бунт и при нем имел всеобщий характер (91,2% всех уездов!). Но, пожалуй, еще выразительнее тот факт, что и после Октября “русский бунт” обращался вовсе не только против красных, но и против белых властей! Об этом, кстати сказать, упоминает — правда, бегло — и сам М. С. Бернштам. Не желая, надо думать, совсем закрыть глаза на реальное положение дела, он пишет, что народное повстанчество 1918-1920 годов являло собой “сражение и против красных, и против белых” (с. 18), и в глазах народа “белые такие же насильники, как и красные” (с. 74). Но тем самым в сущности всецело подрывается его общая концепция, согласно которой бунт был направлен именно против “коммунизма”; он был направлен против всякой власти вообще, и в частности, против любых видов “податей” и “рекрутства” (пользуясь вышеприведенными определениями Гаккебуша-Горелова), без которых и немыслимо существование государственности.
После разрушения веками существовавшего Государства народ явно не хотел признавать никаких форм государственности. Об этом горестно писал в феврале 1918 года видный меньшевистский деятель, а впоследствии один из ведущих советских дипломатов, И. М. Майский (Ляховецкий, 1884-1975): “… когда великий переворот 1917 г. (имеется в виду Февраль. — В.К.) смел с лица земли старый режим, когда раздались оковы, и народ почувствовал, что он свободен, что нет больше внешних преград, мешающих выявлению его воли и желаний, — он, это большое дитя, наивно решил, что настал великий момент осуществления тысячелетнего царства блаженства, которое должно ему принести не только частичное, но и полное освобождение”.
Оставим в стороне выражения вроде “большое дитя” (поистине детскую наивность проявили как раз вожаки Февраля, совершенно не понимавшие, чем обернется для них самих разрушение Государства); существенна мысль о “блаженной” беспредельной воле, мечта о которой всегда жила в народных глубинах и со всей очевидностью воплотилась в русском фольклоре — и во множестве лирических песен, и в заветных сказках о неподвластных никому и ничему Иванушке и тезке Пугачева — Емеле…
Но совершенно ясно (об этом уже шла речь выше), что при таком безгранично вольном, пользуясь модным термином, “менталитете” народа само бытие России попросту невозможно, немыслимо без мощной и твердой государственной власти; власть западноевропейского типа, о коей грезили герои Февраля, для России заведомо и полностью непригодна…
И, взяв в октябре власть, большевики в течение длительного времени боролись вовсе не за социализм-коммунизм, а за удержание и упрочение власти, — хотя мало кто из них сознавал это с действительной ясностью. То, что было названо периодом “военного коммунизма” (1918 — начало 1921 года), на деле являло собой “бешеную”, по слову Троцкого, борьбу за утверждение власти, а не создание определенной социально-экономической системы; в высшей степени характерно, что, так или иначе утвердив к 1921 году границы и устои государства, большевики провозгласили “новую” экономическую политику (НЭП), которая в действительности была вовсе не “новой”, ибо по сути дела возвращала страну к прежним хозяйственным и бытовым основам. Реальное “строительство” социализма-коммунизма началось лишь к концу 1920-х годов.
Сами большевики определяли НЭП как свое “отступление” в экономической сфере, но это в сущности миф, ибо “отступать” можно от чего-то уже достигнутого. Между тем к 1921 году подавляющее большинство — примерно 90 процентов — промышленных предприятий просто не работало (ни по капиталистически, ни по коммунистически), а крестьяне работали и жили, в общем, так же, как и до 1917 года' (хотя имели до 1921 года очень мало возможностей для торговли своей продукцией). Слово “отступление” призвано было, в сущности, “успокоить” тех, кто считал Россию уже в каком-то смысле социалистически-коммунистической страной: Россия, мол, только на некоторое время вернется от коммунизма к старым экономическим порядкам.
Подлинно глубокий историк и мыслитель Л. П. Карсавин, высланный за границу в ноябре 1922 года, писал в своем трактате, изданном в следующем же, 1923 году в Берлине: “Тысячи наивных коммунистов… искренне верили в то, что, закрывая рынки и “уничтожая капитал”, они вводят социализм… Но разве нет непрерывной связи этой политики с экономическими мерами последних царских министров, с программою того же Ритгиха (министр земледелия в 1916 — начале 1917г. — В.К.)? Возможно ли было в стране с бегущей по всем дорогам армией, с разрушающимся транспортом… спасти города от абсолютного голода иначе, как реквизируя и распределяя, грабя банки, магазины, рынки, прекращая свободную торговлю? Даже Этими героическими средствами достигалось спасение от голодной смерти только части городского населения и вместе с ним правительственного аппарата: другая часть вымирала. И можно ли было заставить работать необходимый для всей этой политики аппарат — матросов, красноармейцев, юнцов-революционеров иначе, как с помощью понятных и давно знакомых им по социалистической пропаганде лозунгов?.. коммунистическая идеология (так называемый “военный коммунизм”. — В.К.) оказалась полезною этикеткою для жестокой необходимости… И не мудрено, что, плывя по течению, большевики воображали, будто вводят коммунизм”. В свете всего этого становится ясно, что народ в первые годы после Октября (как и после Февраля) оказывал сопротивление новой власти (причем, любой власти — и красных, и белых), а не еще не существовавшему тогда социализму-коммунизму. И главная, поглощающая все основные усилия задача большевиков состояла тогда — хотя они мало или даже совсем не осознавали это — в утверждении и укреплении власти как таковой.
Михаил Пришвин — единственный из крупнейших писателей, проживший все эти годы в деревне — записал 11 сентября 1922 года: “… крестьянин потому идет против коммуны, что он идет против власти”.
В связи с этим в высшей степени уместно обратиться к высказываниям одного из наиболее выдающихся руководителей и идеологов “черносотенства” — Б. В. Никольского. Через два месяца после Октябрьского переворота этот ученик и продолжатель Константина Леонтьева писал (29 декабря 1917/11 января 1918 года): “Патриотизм и монархизм одни могут обеспечить России свободу, законность, благоденствие, порядок и действительно демократическое устройство…”, и выдвигал предположение, что “теперь самый исступленный большевик начинает признавать не только правизну, но и правоту моих убеждений” . Это, конечно, было слишком, так сказать, лестное для большевиков предположение; за редчайшими исключениями, они не имели ни силы, ни смелости мышления, чтобы осознать это. И позднее, в октябре следующего, 1918 года, Б. В. Никольский так писал о большевиках:
“В активной политике они с не скудеющею энергиею занимаются самоубийственным для них разрушением России, одновременно с тем выполняя всю закладку объединительной политики по нашей, русской патриотической программе, созидая вопреки своей воле и мысли, новый фундамент для того, что сами разрушают…” Вместе с тем, продолжал Никольский, “разрушение исторически неизбежно, необходимо: не оживет, аще не умрет… Ни лицемерия, ни коварства в этом смысле в них (большевиках. — В.К.) нет: они поистине орудия исторической неизбежности… лучшие в их среде сами это чувствуют как кошмар, как мурашки по спине , боясь в этом сознаться себе самим; с другой стороны в этом их Немезида; несите тяготы власти, захватив власть! Знайте шапку Мономаха!..” И далее: “… они все поджигают и опрокидывают; но среди смердящих и дымящихся пожарищ будет необходимо строить с таким нечеловеческим напряжением, которого не выдержать было бы никому из прежних деятелей, — а у них (большевиков. — В.К.) никого, кроме обезумевшей толпы” (там же, с. 271-272).
Комментируя эти суждения Б. В. Никольского, их публикатор С. В. Шумихин утверждает, что они-де “дают основание пересмотреть традиционную для отечественной историографии… схему, согласно которой монархисты всех оттенков — от умеренных консерваторов до черносотенцев — автоматически оказывались на противоположном от большевиков полюсе и а priori зачислялись в разряд их непримиримых врагов”. Между тем, возражает С. В. Шумихин, “осмысление событий привело его (Б. В. Никольского. — В.К.) к позиции сочувственного нейтралитета по отношению к советской власти. Быть может, в его сознании вырисовывались контуры возможного черносотенно-большевистского симбиоза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36