А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но я был птицей вольной, я знал, что такое свет Божий, что такое наслажденье дружбы, отваги, вольной игры, в которой каждый волен изобретать свои вариации, комбинации… Я знал, что такое сирень за забором или манящее яблоко. Я знал, что такое марафет, купленный по дорогой цене, за копейку, я знал восхитительное свойство денег, приближающих к вам очаровательные вещи, я знал запах дикой бузины и как из неё делать пушки, а из сочной арбузной корки – звонкие заряжалки. Я знал, как в сирени искать счастье, я знал мечтательность и загадочность счастья, а они? Они всё имели уже при рождении.
Меня потрясло рождение великого князя Михаила. Однажды нам таинственно объявили, что родился братец. Там, наверху, в четвёртом этаже родился братец. Что за братец? Какой братец? Мы знали только то, что наверх нас давно уже не пускали, и катанье на шлейфе кончилось, и маму никак нельзя видеть. Начиналась полная заброшенность. Великие князья приуныли, осиротели, и Ники часто спрашивал:
– Мамочка больна?
Ему отвечали, что нет, не больна, но её нельзя сейчас видеть, ей некогда, дедушка задерживает, уезжает рано и приезжает поздно. Дети как-то осунулись, потускнели, стали плохо есть, плохо спать. Жоржик плакал по ночам, и Ники, подбежав к кровати голыми ножками, трогательно успокаивал его, утешал и говорил:
– Гусей караваны несутся к лугам…
Ложился с ним в кроватку и вместе засыпал. Вообще Ники не мог съесть конфетки, не поделившись…
И вдруг:
– Братец! Новый братец! На кого похож? Когда же мы его увидим?
– А вот погодите, придёт срок.
Началось ожиданье. Дворец притих, Аннушка ходила неузнаваемая, не глядя на людей, зажигала у своих образов красные страстные свечи.
И вдруг как-то нас всех позвали в неурочную минуту из сада, после завтрака или по окончании обеда. Была какая-то взволнованность и особое тревожное внимание к великим князьям. Как-то особенно тщательно осматривали их костюмчики, их причёсочки, заново прошлись гребешком по проборчикам, заставили экстренно вымыть руки, вычистили ногти и потом как-то скомандовали:
– Ну а теперь к маме, смотреть нового братца.
Взяли и меня.
И вот мы вошли в спальню цесаревны. С подушки на нас смотрело милое, знакомое, улыбающееся, отстрадавшее лицо, счастливое. Ничего общего с той, что уезжала к дедушке, такой одетой и причёсанной, не было. Лежала обыкновенная, как все, мама, которой вовсе не надо каждый день ездить во дворец. А около неё стояла колыбелька, и в колыбельке лежал толстенький ребёнок, спавший. Всё в нём было новое: и кожа на лице, и ручки, и маленькие пальчики, и какие-то особенные неуловимые волосики. И всё было в смешных морщинках.
Но самое главное – около него на особом столике, вровень с колыбелью, лежала какая-то толстая тяжёлая цепь.
Я спросил, что это за цепь.
И мне ответили:
– Это – Андрей Первозванный.
ДРУЖБА
Когда начались занятия моей матери с великим князем Николаем Александровичем и когда мы только что переехали на жительство в Аничков дворец, мама моя больше всего боялась (и теперь я считаю это совершенно естественным), как сложатся мои отношения с детьми, но всё же российскими великими князьями самой, так сказать, большой ветви. В далёком, но всё-таки несомненном будущем великий князь Николай Александрович – сначала – наследник престола, а затем, если Бог соизволит, и император всея Руси, царь Польский и великий князь Финляндский. Конечно, теперешний наследник престола великий князь Александр Александрович – богатырь и рассчитан минимум на сто лет жизни (в моём тогдашнем воображении «не мал человек, под потолок ростом»), но все под Богом ходим, и надо брать вещи так, как они суть. И поэтому мать ночей не спала и мне не давала, всё уча меня: как надо быть почтительным к царским мальчикам, как быть сугубо осторожным в обращении с ними и, в особенности, как нужно их титуловать.
– Обязательно называй вашим высочеством и никак не Ники или Жоржик, а Николай Александрович и Георгий Александрович, и обязательно на «вы». Это – дети царские, считай счастьем, это папочка умолил… и так далее, и так далее…
И я чувствовал, как у меня к сердцу подступает, что называется, неизбывная тоска. Это мне, человеку с Псковской улицы, ходить с накрахмаленной душой, быть вечно на страже собственных слов, следить за каждым своим движением и жестом! И потом: какие они великие князья? Такие же мальчишки, как и я, только у богатого отца – вот и всё. У них отец есть, а у меня, бедного, нет: вот и вся разница. Я – сирота, они нет. В этом их счастье. Так почему же мне думать о каких-то высочествах, когда они так же, как и я, ходят, бегают, разговаривают, едят, спят и так же, как и я, врут маме насчёт больного живота, когда урока не выучил, или что палец болит, когда писать не хочется? И, как говорят французы, я ходил со смертью в душе. Мне было скучно и тоскливо, и в саду я старался отделяться от них. Пусть я играю здесь, а их высочества – там. Так проще и для языка – удобнее. И не нужно о чём-то думать, к чему-то приспособляться.
И вот однажды в зимний день я что-то делал в саду и вижу: прямо на меня, в одном сюртуке, идёт действительно великий и благоговейно уважаемый, без всяких предварительных наставлений, князь Александр Александрович, подходит ко мне и спрашивает:
– Володя! А где же Ники?
Я ответил:
– Его высочество за горой чистит снег.
Великий князь, подумав немного, сказал:
– Слушай, Володя. Для тебя великий князь здесь – только я один. А Ники и Жоржик – твои друзья, и ты должен звать их Ники и Жоржик. Понял?
– А мне мама велела…
– Правильно. Маму слушаться необходимо, но это я тебе разрешаю и сам с мамой поговорю. Понял?
– Понял, ваше высочество. А то очень скучно.
– То-то и дело, что скучно. Ну, беги к мальчикам и играйте вместе.
Лёд рухнул. С плеч скатилась гора. Я на крыльях радости полетел к Ники, теперь моему дорогому другу и товарищу, которого тоже злило, что я называю его неуклюжим и плохо вращающимся во рту титулом. Иногда с досады он тоже и меня называл вашим высочеством, и тогда я боялся матери: услышит, и будет скандал в очках, как говаривал наш ламповщик. Этот ламповщик был большим нашим общим другом, вроде Аннушки, и мы испытывали по отношению к нему самое полное доверие. Когда он, бывало, зайдёт в игральную комнату заправлять лампы – мы сейчас же к нему:
– Сидор, расскажи про войну…
И он, нарочно подольше возясь с лампами, рассказывал, и особенно наше воображение поразил переход русских войск через Дунай. Как это: переход через Дунай? И потом в саду мы изображали это так: маленький Жоржик был Дунаем, ложился на землю, а мы с Ники через него «переходили», причём Дунай, чтобы сделать трудности, шпынял нас ногой в зад. И мы тогда, чем больше было трудностей, тем больше гордились и надевали медали, которые Ники уже тогда мне «жаловал», отлично понимая эту свою привилегию. Жорж не менее отлично понимал неблагодарность роли переходимого Дуная и за это выхлопатывал себе немалые привилегии, например: он был постоянным продавцом мороженого, ему принадлежала в частном порядке знаменитая столовая ложка, выбитая из пивной бутылки и о которой я в прошлый раз уже говорил.
Иногда Ники, ложась спать, когда горел только маленький ночничок, изображал низким басом:
– Сах-харно мрожено, мр-р-ожено.
И тогда Жоржик вскакивал и лупил его кулачком по одеялу и требовал:
– Не смей кричать. Это я кричу.
Тогда, закрывшись в одеяло с головой, начинал я:
– Сы-ыхарно мырожено.
Жоржик подлетал ко мне и кричал:
– Замолчи. Это я кричу.
И ожесточённо барабанил по мне.
Мы с Ники закатывались со смеху, но Жорж входил в азарт, отстаивал права собственности, кричал, что никогда больше не будет Дунаем, не даст ложки даже понюхать и мы насидимся без мороженого. А когда и это не действовало, начинал всерьёз грозить:
– Диди скажу-у… Папе скажу-у…
– Докладчику – первый кнут, – говорил Ники.
– Пусть кнут, а я скажу.
– Ну замолчи, Володя, – начинал уступать Ники, – я тебе жалую медаль.
– Какую? – спрашивал я.
– В ладонь, – отвечал Ники.
И тогда я, уже от полной души, говорил:
– Рад стараться, ваше императорское высочество.
Тогда же Жорж смирялся, лез к Ники на кровать и начинал вести с ним переговоры о медали. Начиналась торговля.
– Сколько раз Дунаем будешь? – деловито осведомлялся Ники.
– Два раза буду.
– Мало два раза. Сто раз, – требовал Ники.
– Двести раз буду.
– Нет, сто.
– Сто много. Буду двести.
– Двести мало, требую сто.
– Сто – тогда две медали.
– Ну хорошо. Две так две. Ты маленький.
– Я маленький. Мне надо две.
– Маленькие по две не носят. Где это ты видел?
– Я видел.
– Врёшь.
– Ей-богу, не вру. Видел.
– Божиться грех, дурачок.
– Значит, жалуешь две?
– Две. Иди спать.
Жоржик счастливо вздыхал и шёл к себе. Ники вдруг что-то вспоминал, приподнимался и угрожающе говорил Жоржу:
– Но только чтобы животом вверх лежать!
Жорж вздыхал и отвечал:
– Животом там животом. За живот третью медаль потребую. Не дашь – папе скажу.
И, как по команде, все сразу засыпали, удовлетворённые, что жгучие вопросы жизни благополучно разрешены…
Время от времени во дворец приводили каких-то высокорожденных мальчиков «для принятия участия в играх их высочеств», как это на суконном языке именовалось. Мальчики эти были не чета нам, псковским, необыкновенно воспитаны, выдрессированы, отлично понимали оказанную им честь и всем от усердия шаркали ножками, даже проходящим лакеям. У них уже было твёрдое и дальнозоркое представление о важности двора, и соображения карьерности, и насторожённое внимание ко всему, и то подмечание глаз, которое обыкновенно характеризует людей себе на уме. С переляку они и меня иногда именовали высочеством, понимая, что кашу маслом не испортишь, а я, в порыве великодушия, отводил их в сторону и тихонько, на ушко, жаловал им медали. Они шаркали ножкой и как-то по-особенному, головкой вниз, кланялись. Все почти, как на подбор, они были рыжие, и это в наших глазах их делало несимпатичными. В припадке ревности я даже выучил великих князей песенке, которую распевали у нас на Псковской улице:
Рыжий красного спросил:
Чем ты бороду красил?
Я не краской,
Не замазкой –
Я на солнышке лежал,
Кверху бороду держал.
Определённого мотива этой песенке у нас не было, мы всегда пели его импровизацией, и Жоржик, надув шею, всегда брал самого низкого баса, подражая своему кумиру в церковном хоре. И вообще у него необыкновенно были развиты подражательные способности, и он не раз морил нас со смеху.
Эти посещения рыжих мальчишек навели меня на мысль о необходимости подписать договор дружбы. Мысль была принята с большим воодушевлением. Дело было сделано так. Из новой тетради вырвали лист бумаги, и я, в подражание крови мамиными красными чернилами написал, как мог: «Дружба на веки вечные, до гроба». Потом, памятуя, как после смерти отца мать подписывала через марку какие-то бумаги (это ослепило раз и навсегда моё воображение), я и теперь решил исполнить эту формальность. Путём долгих переговоров с Аннушкой я упросил её купить в мелочной лавочке три марки, и Аннушка за девять копеек привезла мне три какие-то красненькие марки. Мы столбиком наклеили эти марки на договоре дружбы и потом расписались. Первым поставил свою подпись Ники и вывел её через марку каракулями, несгибающимися линиями. Я подписался с росчерком «Володя», а Жоржику, как малограмотному, предложили поставить крест. И он поставил его с необычайной твёрдостью и правильностью. У него была крепкая и уверенная рука. Он без линейки проводил совершенно и безукоризненно правильную линию – признак художественного дарования. Он рисовал чрезвычайно верно всякие предметы, особенно лошадей и собак. Детям нужна тайна, и с необыкновенными и изобретательными предосторожностями в какой-то жестяной коробочке мы зарыли договор дружбы под деревом в Аничковом саду. Потом забыли, и этот договор, быть может, и до сих пор в целости лежит на своём месте. Если не изменился пейзаж сада, я, пожалуй, и теперь бы его отыскал.
Рыжих мы не любили. Рыжие нанесли нам тяжкое оскорбление: когда Жоржик предложил им сахарного мороженого из мокрого песку, рыжие поголовно все шаркнули ножкой и отказались. Тогда мы им спели песенку про бороду; рыжие вежливо слушали и криво улыбались – фу, какие противные! Их карьера в Аничковом дворце была кончена. Когда провозглашалась угроза:
– Завтра будут мальчики, – то великие князья с редким искусством начинали дуэт: «Не надо рыжих…» А Жоржик невпопад обмолвился:
– К чёлту рыжих! – что произвело колоссальное смущение, и мама нюхала спирт.
Как чудесно и таинственно было сознавать, что неподалёку, рукой подать, в садовой земле зарыты такие сокровища, как договор дружбы и стеклянная ложка! У нас было особенное многозначительное, в присутствии других, переглядывание, понятное только нам. Были особые, вроде масонских, знаки пальцами – как то: если я поднял большой палец мякотью к Ники, то это значило: «Дай списать задачу». Если я его поднял ногтем к нему, то это значило: «Надо произвести шум для отвлечения внимания». Мы так разработали эту систему, что иногда вели целые молчаливые беседы, как глухонемые. И это было таинственно, и прекрасно, и дружески связывающе.
ПАСХА В АНИЧКОВОМ ДВОРЦЕ
В годах: 1876-м, 1877-м, 1878-м и 1879-м – все предметы, начиная с грамоты, преподавала одна моя мать по программе для поступления в средние учебные заведения. Когда эта программа была выполнена и для дальнейших занятий был намечен генерал Данилович, была приглашена особая комиссия, которая произвела экзамен великому князю. Экзамен прошёл блестяще (о нём я расскажу подробнее позже), и о результатах было доложено августейшим родителям и новому воспитателю генералу Даниловичу. Генералу же Даниловичу было предложено пригласить преподавателей по своему усмотрению, – тогда были приглашены гг. Коробкин (математика), Докучаев (русский язык), протопресвитер Бажанов (закон Божий), и забыл фамилию преподавателя географии и истории. Много позднее были приглашены преподаватели: по французскому языку – мсье Дюпперэ и немец Лякоста.
По окончании своей трудной и ответственной работы мама получила от августейших родителей большую бриллиантовую брошь с вензелями: «AM» и датою: «1876 – 1879». Это было дано при уходе матери из дворца, и это была брошь самая роскошная, но и ранее, после каждого учебного года, родители также дарили маме броши бриллиантовые, но более скромные и обязательно со своими вензелями. Где-то они теперь, эти царские броши, которые когда-то хранились как семейные реликвии?
Теперь нужно вспомнить и рассказать, как Аничков дворец встречал Святую Пасху.
Страстная неделя была неделей постной – постной относительно, конечно. К столу продолжали подаваться масло, молоко и яйца, но мяса с четверга уже не полагалось. В Страстную пятницу с Императорского фарфорового завода привозилась груда фарфоровых прелестных яиц различных размеров. Эти яйца предназначались для христосования со всеми служащими во дворце. Большие яйца, очень дорогие, вероятно, получали лица, близкие к августейшей семье. Меньшие размеры полагались персоналу, обслуживавшему дворец. Начиная с Великого четверга церковные службы происходили, как и везде, то есть вечером – двенадцать Евангелий, которых мы, дети, не достаивали, родители слушали их до конца. На увод детей из церкви разрешение у родителей всегда испрашивала мать, и мы, признаться, бывали рады, когда она отправлялась за занавеску. (Царская семья была отделена от остальных молящихся особой бархатной занавесью у правого клироса. В церковь же был свободный доступ для всякого служащего при дворце). В пятницу был вынос Плащаницы, на котором мы обязательно присутствовали. Чин выноса, торжественный и скорбный, поражал воображение Ники, он на весь день делался скорбным и подавленным и всё просил маму рассказывать, как злые первосвященники замучили доброго Спасителя. Глазёнки его наливались слезами, и он часто говаривал, сжимая кулаки: «Эх, не было меня тогда там, я бы показал им!» И ночью, оставшись одни в опочивальне, мы втроём разрабатывали планы спасения Христа. Особенно Ники ненавидел Пилата, который мог спасти Его и не спас. Помню, я уже задремал, когда к моей постельке подошёл Ники и, плача, скорбно сказал:
– Мне жалко, жалко Боженьку. За что они Его так больно?
Подскочил и Жоржик, и тоже с вопросом:
– Правда, за что?
И до, сих пор я не могу забыть его больших возбуждённых глаз.
Время до воскресения дети переживали необычайно остро. Всё время они приставали к маме с вопросами:
– Боженька уже живой, Диди? Ну скажите, Диди, что он уже живой. Он уже ворочается в своей могилке?
– Нет, нет. Он ещё мёртвый, Боженька.
И Ники начинал капризно тянуть:
– Диди… Не хочу, чтобы мёртвый. Хочу, чтобы живой…
– А вот подожди.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53