А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Крови он боялся, но малое время. Он видел, ребёнком, дядю, которого убили, и дядя был до того красный и освежёванный, как туша в мясном ряду, но дядино лицо бледное, и на лице, как будто налепил маляр, была кровь вместо глаза. И он тогда имел страх и тряску, но было и некоторое любопытство. И любопытство превозмогло, и он стал любопытен к крови.И третья боязнь была – тот гад, xpущатый таракан. Эта боязнь осталась.А что в нём было такого, в таракане, чтоб его бояться? – Ничего.Он появился лет с пятьдесят назад, пришёл из Турции в большом числе, в турецкую несчастную кампанию. Он водился в австериях, и в мокром месте, и в сухом; любил печь. Может, он его боялся оттого, что гад с Туречины? Или что он защельный, тайно прятался в щели, что всё время присутствовал, жил, скрывался – и нечаянно выползал! Или его китайских усов? Он похож был на Фёдор Юрьича, кесарь-папу, на князь Ромодановского Ромодановский Фёдор Юрьевич (ок. 1640 – 1717) – начальник Преображенского приказа. Пётр I оставлял его правителем, князем-кесарем, в своё отсутствие в столице во время Азовских походов и Великого посольства.

, своими китайскими усами. Или что он пустой и, когда его раздавишь, звук от него – хруп, как от пустого места или же от рыбьего пузыря? Или даже что он, мёртвая тварь, весь плоский, как плюсна?И когда нужно было ехать куда – то ехали вперёд рассыльщики и курьеры, и они осматривали домы: где пристать, есть ли гад? А без того не приставал. Против гада не было изводчика, ни защиты.А теперь он, Пётр, плакал, в его глазах стояли слёзы, и он не видел таракана. А когда одеялом утёр глаза – тогда увидел.Таракан стоял, шевелил усами, посматривал, и на нём был чёрный туск, как на маслине. Куда пойдут те ноги, сорок сороков? Куда они зашуршат? И соскочит на постель и пойдёт писать по одеялу. Тогда стало томно его ножным пальцам, он задрожал, натянул одеяло на нос, а потом опростал руку из-под одеяла, чтобы дотянуться рукой до сапога и бросить сапогом в гада, пока тот стоит и не прячется. Но сапог не было, туфля была лёгкая и не убьёт. Он потянулся и за нею, да не мог достать и, повывая, пополз на руках. Какие слабые! Не держат! А грудь – как тюфяк, набитый трухой. Он так полежал, отдохнул. Потом руками дополз до кресел. Кресла была дубовые, точёные, и вместо ручек – женские руки. Он последний раз подержался за дубовые тонкие пальцы, и рука, как в воду, съехала в воздух – всё за туфлей. А туфли нет, и дна нет, и рука поплыла. Тут зубы забили дробь, потому что таракан стоял без его надзора и ждал его или, может, уже двинулся или сорвался куда.И вдруг таракан в самом деле упал, как неживой, стукнул и был таков. И оба были таковы: Пётр Алексеевич лежал без памяти и безо всего, как пьяный. Его сила вышла. Но он был терпелив и всё старался очнуться и скоро очнулся. Он обернулся, выкатив глаза, на все стороны – куда ушёл гад? – посмотрел плохим взглядом поверх лаковых тынков, и увидел незнакомое лицо. Человек сидел налево от кровати, у двери, на скамеечке. Он был молодой, и глаза его были выкачены на него, на Петра, а зубы ляскали и голова тряслась. Он был как сумасбродный или же как дурак, или ему было холодно. Рядом сидел ещё один, старик, и спал. Лицом он был похож как бы на Мусина-Пушкина, из Сената Мусин-Пушкин Иван Алексеевич – граф, был воеводой в Смоленске и Астрахани, снискал расположение Петра I, сопровождал его в Северной войне, участвовал в Полтавской битве. С 1711г. сенатор, с 1727-го – заведующий Монетным двором.

. Молодой же по лицу был немец, из голштейнских.Тогда Пётр посмотрел ещё и увидел, что у молодого ляскают зубы, а губы видимо трясутся, но что он не дурак, и сказал слабо:– Ei das is nit permitted Это не разрешается (голл.).

.Ему было стыдно, что его таким видит голштейнский, что он забрался в спальную комнату.Но вместе поменьшел и страх.А когда взглянул на печь, таракана не было, и он обманул себя, что почудилось, не могло того статься, откуда здесь быть таракану? Стал слаб на некоторое время и забылся, а когда раскрыл глаза, увидел троих людей – все трое не спали, а молодой, которого он посчитал за голштейнского, был тоже сенатор, Долгорукий Долгоруков Григорий Фёдорович (1656 – 1723) – член Сената, принадлежал к партии родовитых людей, враждовал с Меншиковым. В 1700 г . отправлен в Польшу на переговоры с королём Августом, затем назначен чрезвычайным посланником при дворе польском. Отличился в Полтавской битве.

.Он сказал:– Кто?Тогда старик и все встали, и старик сказал, вытянувши руки по швам:– Наряжены беречь здравие вашего величества.Он закрыл глаза и подремал.Он не знал, что с этой ночи назначены по трое сенаторов – стеречь в спальной. Потом, не смотря, махнул рукой:– После.И все трое вышли. 6 А в ту ещё ночь в каморе, что рядом со спальной комнатой, сидел за столом небольшой человек, рябоват, широколиц, невиден. Шелестел бумагами. Все бумаги были разложены по порядку, чтоб в любое время предстать в спальную комнату и рапортовать. Человек возился ночью с бумагами. Он был генерал-фискал и готовил доклад. Имя было ему: Алексей, фамилия Мякинин, не из застарелых фамилий. Бумаги он копил через фискалов; и самый тихий из них был купецкий фискал, Бусаревский. И писывал, как дело не стоит, как оно не идёт, что дано, и что взято, и что утаено в необыкновенных местах. На дачу он имел нюх тонкий, на взятку – верхний, на утайку – нижний.И когда настала болезнь, позвали того невидного человека, и ему сказано: будь рядом, в каморке, со шальною моей комнатою, сбоку, потому что не могу более ходить в твои места. А ты сиди и пиши и мне докладывай. А обед тебе туда, в каморку будут подавать. А сиди и таись. Таись и пиши.И после того ежедневно в каморке скрып-бряк – человек кидал на счёты огульные числа. И утром второго дня человек прошёл в спальную комнату тайком и рапортовал. После этого рапорта стало дёргать губу, и показалась пена. Человечек стоял и ждал. Он был терпеливый, пережидал, а голову держал набок. Невидный человек. Потом, когда губодёрга поменьшела, человечек поднял лоб, лоб был морщеный – и заметнул взгляд до самой персоны, даже до самых глаз, – и взгляд был простой, ресницы рыжи, этот взгляд бывалый. Тогда человек спросил, потише, как спрашивают о здоровье у хворого человека или у погорелого о доме:– А как скажешь, сечь ли мне одни только сучья?Но рот был неподвижен, не дёргался более и не отвечал ничего. А глаза были закрыты, и, верно, начиналось внутреннее секретное грызение. Тогда рябой подумал, что тот не расслышал, и спросил ещё потише:– А и скажешь ли наложить топор на весь корень?А тог молчал, и этот всё стоял со своими бумагами. Человек рябой, невидный. Мякинин Алексей.Тогда глаза раскрылись, и тонкий голос с трещиною сказал Алексею Мякинину:– Тли дотла.А глаз закосил со страхом на Мякинина – показалось, что Мякинин жалеет. Но тот стоял – рыжий, пестрина шла у него по лицу, небольшой человек, спокойный, – служба.И теперь человек всё прикидывал и пришивал толстою иглою, а утром докладывал – лоб на лоб. Бумаги у него были уже толстые. Приходил к нему Бусаревский, купецкий фискал, – был приказ этого человека пропускать во всякое время.И когда купецкий фискал ушёл, Мякинин разом вспотел и потел долго, вытирал лоб рукой, но и руки вспотели. А потом сел, кинул раза два всего на счётах и заскрыпел. Дело первое было светлейшего князя, герцога Ижорского. И как отскрыпел, пришил к нему начало. А начало уже и раньше было – о знатных суммах, которые его светлость переправил в амстердамские и лионские кредиты. Но это начало так и осталось началом, а он пришил ещё другое, самое первое начало тоже о знатных суммах, которые его светлость положил в Амстердаме и Лионе. Знатнейших суммах. А вспотел он оттого, что те немалые деньги переслала через его светлость в голландский Амстердам и к француженам в Лион не кто иной, как её самодержавие. Он весь вспотел. А потом заодно пришил ведомость ещё неизвестных и тайных дач через Вилима Ивановича, тоже данных её величеству.Он особенного дела не завёл, а прямо пришил к первому. Он потому и вспотел, что не знал, как тут быть; затевать особенное дело или нет. И после того как пришил, заботливым оком посмотрел на листы. И отщёлкнул на счётах, и кости показали сразу многие тысячи. Тьмы. И скостил, ничего на счётах не было.Тогда, толстоватым пальцем вороша по многу листов и слюня этот палец, сделал адицию Сложение.

, прикинул, и всего вышло 92. Долго смотрел и делал изумление лбом и глазами. И потом быстро вдруг – одну кость вверх – сделал супстракцию Вычитание.

, осталось: 91. И так он брался, и даже тремя перстами, за эту последнюю кость, и так он на ней обжигался, и наконец не шибко её приволок назад.Тогда взялся за свои короткие волосы, сгрёб их и начал чесаться. И разом составил счёты на пол.Залёг спать.А 92 кости были – 92 головы.И утром пришёл к докладу: тот ещё спал. Он постоял на месте.Потом глаз открыт, и тем дан знак, что слушает. И тихим голосом, даже не голосом, а как бы внутренним воркотаньем, у самого уха, доложено. Но глаз опять закрыт, и Мякинин думал, что лежит без памяти, и стоял, сомневаясь. Но тут покатилась слеза – и той слезой дан знак, что внял. А пальцами другой знак, и его не понял Мякинин: не то – уходить, не то – что нечего делать, нужно дальше следовать, не то как бы: мол, брось; теперь, мол, всё равно.Он так и не понял, а ушед в каморку, больше не скрыпел и счёты тихонько задвинул ногой. И ему забыли в тот день принести обед. Так он сидел голодный и спать не ложился. Потом услышал: что-то неладно, ходят там и шуршат, как на сеновале, а потом тихо – и всё не то. Под утро он вырвал тихонько всё, что пришил, разорвал на клоки и, осмотрясь, вложил в сапог. А числа цифирью записал в необыкновенном месте, на тот раз, что если придётся, то можно всё сызнова составить и доложить.Через час толкнули дверь, и вошла Катерина, её величество. Тогда Мякинин Алексей встал во фрунт. И пальцем её величество показала – уходить. Он было взялся за листы, но тут она положила на них свою руку. И посмотрела. И Мякинин Алексей, слова не сказав, пошёл вон. Дома пожёг в печке всё, что сунул в сапог. А цифирь осталась, только в непоказанном месте, и никто не поймёт. И немало дел осталось в каморке.Про великие утайки от кораблей и от судов, что строил, – это про генерал-адмирала господина Апраксина. И почти про всех господ из Сената, кто сколько и за что. Но только с поминовением великих взятков и утаек, а про малые писать места нет. Как купцы прибытки прячут, про купцов Шустовых, которые даже до многих тысячей налоги не платят, а сами в нетях, бродят неведомо где под нищим образом. Как господа дворянство прячут хлеб и выжидают, чтоб более денег нажить, когда голод настанет, их имена и многое другое. Осталось и куда делось – об этом Мякинин не думал.Он был рыжий, широколобый, не верховный господин. Если б не Павел Иванович Ягужинский, он бы век не сидел, может, в той каморке и его бы оттуда не гнала сама Екатерина.К утру три сенатора пошли в Сенат, и Сенат собрался и издал указ: выпустить многих колодников, которые сосланы на каторги, и освободить, чтоб молили о многолетнем здоровье величества.Начались большие дела, хозяин ещё говорил, но более не мог гневаться. Ночью было послано за Данилычем, герцогом Ижорским. А он, уж из большого дворца, посылал к себе за своим военным секретарём Вюстом и сказал удвоить караулы в городе враз. Вюст враз удвоил.И тогда все узнали, что скоро умрёт. 7 А про это знали ещё много раньше в одном месте, где всё знают, – именно в кабаке, в фортине, что была на юру.Фортина стояла при Адмиралтействе. Она была строена для мастеровых, которым скучно; мастеровые скучали по родным местам, где они родились, или по жене, по детям, которых дома били, а то по разной рухляди или же по какой-нибудь даже одной домашней вещи, которая осталась дома, – они по этому сильно скучали в новом, пропастном месте.Там, в кабаке, было пиво, вино, покружечно и в бадьях, и многие приходили, поодиночке и партиями, выпивали над бадьёй из ковша, утирались и ухали.– Ух!Все шли в многонародное место – в кабак.Над фортиною на крыше стояла на шесте государственная птица, орёл. Она была жестяная, с рисунком. И погнулась от ветра, заржавела, её стали звать петух. Но по птице фортину было видно на громадное пространство, даже с большого болота и с берёзовой рощи вокруг Невской перспективной дороги. Все говорили: пойдём к питуху. Потому что петух – это птица, а питух – пьяница. И тут многие знали друг друга, так же как при встрече на улицах; в Питерсбурке все люди были на счету. А были и безымённые: бурлаки петербургские. Они были горькие пьяницы.Горькие пьяницы стояли в сенях над бадьёй, пропивали онучи и тут же разувались и честно вешали онучи на бадью. От этого стоял бальзамовый дух. Они пили пиво, брагу, и что текло по усам назад в бадью, то другие за ними черпали и пили. И здесь было тихо, только был слышен крехт и ещё:– Ух.А в первой палате были всякие пьяницы, шумницы, и они пили со смехом и хохотаньем, им было всё равно. Они были гулявые. Здесь кричали по углам:– Вини! Вини, вины – старое картёжное слово: масть пики. В XVI– XVII вв. эта масть изображалась на немецких картах как виноградный лист или плод с острой верхушкой и черенком. Слово «вино» означало не только вино, которое пьют, но и виноград. (Примеч. автора.)

– Жлуди! Жлуди (собственно – жёлуди) – старое картёжное слово, означает масть трефы, или крести. На старых немецких картах было изображение желудей. (Примеч. автора.)

Потому что здесь шла картёжная игра, зернь Зернь – кости или зёрна, которые употреблялись в игре на деньги.

и другие похабства. Иногда являлись и драки.А дальше, в малой палате, в одно окно, были люди средние, разночинцы светской команды, подьячие средней статьи, мастеровые, шведы, французы и голландцы. А также солдатские жёнки и драгунские вдовы, охотные бабы.И здесь пили молча, не шалили. И только немногие пели. Здесь были люди, которым всего скучнее.В сенях была речь русская и шведская, а во второй – многие наречия. Из второй палаты речь шла в первую, а потом в сени – и уходила гулять до мазанок и до самого болота.И хоть речь была разная: шведская, немецкая, турецкая, французская и русская, но пили все по-русски и ругались по-русски. На том кабацкое дело стояло.У французов был такой разговор: они вспоминали вино, и кто больше винных сортов мог вспомнить, тому было больше уважения, потому что у него был опыт в виноградном питье и знание жизни у себя на родине.Господин Лежандр, подмастерье, говорил:– Я бы теперь взял бутылку пантаку, потом ещё полбутылки бастру, потом небольшой стакан фронтиниаку и разве ещё малый стакан мушкателю. Меня в Париже всегда так угощали.Но господин Лебланк, столяр, послушав, говорил ему:– Нет, я не люблю фронтиниака. Я пью только санктлоран, алкан, португал и секткенарию. А больше всего я люблю эремитаж. Я в Париже угощал, и все хвалили.Поражённый таким грубым ответом Лебланка, столяр, подмастерье, господин Лежандр выпил кружку водки.– А вы не любите арака? Арак – водка ост-индийская.

– спросил он потом Лебланка и любопытно взглянул на него.– Нет, я не люблю арака, и я совсем не пью горячего вина, – ответил Лебланк.– Э, – сказал тогда господин Лежандр, подмастерье, совсем уж тонким голосом, – а вчера господин мастер Пино меня угощал араком, шеколатом, и мы курили с ним виргинский табак.И выпил кружку пива.Но тут господин Лебланк стал свирепеть. Он смотрел во все глаза на Лежандра, свирепел, а усы у него стали как у моржа, во все стороны.– Пино? – сказал он. – Пино такой же мастер, как я, а я такой же, как Пино. Только он режет рокайли Раковины.

и гротеск, а я режу всё. И ещё точу для твоего патрона вещи, которые я сам не понимаю, для чего они нужны, тысяча мать, – и последнее слово господин Лебланк, столяр, сказал по-русски.Господин Лежандр был доволен такими словами столяра, что художественный столяр рассердился.– А достали ли вы, господин Лебланк, тот дуб – для нас с графом, помните ли вы? – тот отрезок лучшего дуба, чтобы его долбить – как мы с графом вам сказали, – не правда ли?– Я не достал, – сказал Лебланк, – потому что я не гробовщик, а резчик архитектуры, а здесь только гробы долбят из дуба, и это запрещено законом, и никто не продаёт, тысяча мать, – и последнее слово он сказал по-русски.Пива он не пил, а все водку, и тут стал шумен и схватил за грудь господина подмастерья Лежандра и стал трясти.– Если ты не скажешь мне, зачем твой граф скупает воск, а я должен искать этот дуб, – я иду в приказ и, тысяча мать, скажу, что ты помогаешь делать штемпели для запрещённых денег, и не хочешь ли тогда supplice des batogues или du grand knout? Наказание батогами или кнутовая казнь (фр).

Тогда господин подмастерье Лежандр стал смирен и сказал так:– Воск для рук и ног, а дуб для торса.И они помолчали, а Лебланк стал думать и смотреть на Лежандра, и долго думал, а подумав:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95