А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«В городе нельзя так озорничать, как здесь. Там нет защитника татиты и смельчаков живо окоротят». Среди прочих не забуду и дона Лукаса, который счел своим долгом воздать хвалу моему выдающемуся уму и характеру и предсказать мне великие успехи.
– Этот юноша далеко пойдет! Этот юноша далеко пойдет! Он принесет славу своей семье, своим учителям, – к которым имею честь, хотя и незаслуженную, принадлежать и я, – своим друзьям и родному поселку!.. Учитесь, Маурисио, и тогда любой пост, как бы высок он ни был, станет вам доступен…
Затем, как бы не сомневаясь, что его предсказания неминуемо сбудутся, он добавил:
– Но когда пробьет час победы, не забывайте о скромном поселке, который был вашей колыбелью, сделайте все, что будет в ваших силах, для Лос-Сунчоса.
– Да-да! Пусть устроит нам железную дорогу и… небольшой банк!.. – зубоскаля, сказал дон Ихинио.
Все расхохотались, к великой досаде дона Лукаса, который желал быть принятым всерьез.
Исавель Контрерас, старший возница дилижанса, грузил тем временем наш багаж на империал – саквояж татиты и два или три чемодана, набитых бельем, сластями и пирогами, не считая плетеной корзины для завтрака в дороге. Бесчисленные рукопожатия. Мамита обняла меня с душераздирающими рыданиями.
– Поехали! Садитесь, время не ждет!
Папа и я устраиваемся на отдельном широком сиденье, звучат прощальные приветствия, советы и поручения, карета трогается под грохот железных рессор, щелкание бича, свист почтальонов и лай собак, а сзади несется вскачь ватага оборванных мальчишек, сопровождая нас до самого предместья. Тереса выглядывает из окна, и с дальнего угла улицы Конститусьон я все еще вижу, как трепещет в воздухе ее белый платочек…
VII
Поездка в дилижансе, поначалу приятная и занимательная, особенно в час завтрака, который мы, желая развлечься, не слишком откладывали, вскоре показалась бесконечной и невыносимой даже нам, не зажатым между мешками и корзинами, как несчастные пассажиры внутри кареты.
– Какие же мы болваны, что не поехали верхом! – повторял мой отец.
Он редко пользовался дилижансом, предпочитая скакать галопом на коне, после чего оставался свеж, как зеленый салат, и заявлял не без самодовольства:
– Двадцать лиг в день мне нипочем, был бы хороший конь под седлом, да второй – в поводу.
Однако он опасался, что для меня такой переезд будет утомителен, – сам-то он никогда не останавливался на ночь посреди пути, считая, что этим может повредить своей славе отличного наездника или, точнее говоря, «доброго гаучо». Я же совершал прогулки самое большее по двенадцать лиг, хотя из мальчишеского тщеславия не испугался бы и двадцати.
Для развлечения нам оставалось только оглядывать поля, бесконечной пеленой расстилавшиеся перед дилижансом, который мчали во весь опор двенадцать тощих норовистых лошадей, запряженных веревками и ремнями; упряжь эта не сохранила, а может, никогда и не имела ни малейшего сходства с настоящей сбруей; на своих лошадях, слева, сидели верхом оборванные почтальоны, в чирипе, в сапогах из конской кожи, с повязкой на лбу, из-под которой выбивались жесткие черное лохмы. Все трое кричали каждой по очереди и, раскрутив над головой длинный плетеный бич, бесспорно стегали то по крупу, то по голове несчастных одров. Контрерас, возвышаясь на своем сиденье с четырьмя вожжами в левой руке, размахивал длинным звонко щелкающим кнутом, безжалостно нахлестывая двух дышловых лошадей и двух пристяжных, и дилижанс катил в тучах пыли, подпрыгивая на дорожных ухабах, словно в стремлении развалиться на части, лишь бы прекратить эту пытку, от которой стонали и дребезжали все его доски, рессоры и стекла.
Лето шло к концу. Скудные в те времена и в этой части страны засеянные поля – сейчас тут целое море пшеницы – были уже убраны, кое-где щетинились участки жнивья, сухая серая трава умирала, над выжженной степью клубилась пыль, а солнце пылало, раскаляя потрескавшиеся стенки кареты. Среди волнистого однообразного ландшафта прихотливо вилась дорога, черная на желто-сером фоне полей, то ныряя в болотистую низину ломаной линией, похожей на равнобедренный треугольник с невидимым основанием, то извивами карабкаясь вверх, то внезапно исчезая, чтобы вновь появиться вдали узкой лентой, словно захватанной грязными руками. Мелькали редкие деревья, одни зеленые и свежие, как выглянувшие из воды купальщики, другие – черные, искореженные, будто умирающие от жажды; порой равнину пересекала причудливая полоса яркой зелени, вьющаяся вслед за течением речушки, но ничто не привлекало взор, все подавляло своим величием, особенно меня, пока в полудремоте я смутно вспоминал товарищей, Тересу, иногда свою безутешную мать и почти все время – долгие годы веселой вольной жизни в Лос-Сунчосе. Неужели праздник кончился навсегда? А может, меня ждут другие, еще лучше?
На почтовых станциях, пока Контрерас, почтальоны и мрачные, медлительные бездельники-пеоны собирали лошадей, которые всегда были неизвестно где, хотя для дилижанса существовали определенные дни и часы «проезда», пассажиры выходили размять затекшие от неподвижности ноги. Все эти почтовые станции обычно были просто трактирами или пульпериями, – назовем их «кафе», чтобы выразиться и по-французски и по-испански, – а потому не удивительно, что при полном отсутствии лошадиного корма там изобиловали корма алкогольные. Татита угощал стаканчиком всех путешествующих, и канья с лимонадом, можжевеловка или «швейцарская» придавали нашим спутникам новые силы для дальнейшего безропотного исполнения роли сардин в банке. Как же они заискивали перед отцом под видом фамильярности, якобы исключающей всякое заискивание! И как гордился я тем, что был сыном столь рабски почитаемого повелителя!..
Наконец мы прибыли в город, совершенно окостеневшие после долгих часов тряски. Карета покатилась по мощенным булыжником улицам, громыхая между стенами домов. Из всех дверей высовывались любопытные кумушки, молча провожая нас взглядом, яростно лаяли растревоженные собаки, а следом за нашей нескладной колымагой мчалась орава грязных полуголых мальчишек, чей бурный восторг мало чем отличался от выражения ненависти.
И вот с наступлением озаренного красными отсветами жаркого печального вечера дилижанс доставил нас к дому дона Клаудио Сапаты, «благочестивому дому, где нет дурных примеров – погибели юношей», какого требовала мамита. Дон Клаудио и его жена ожидали нас у порога.
Оба рассыпались в любезностях перед татитой, почти не обращая внимания на меня, и я немало огорчился этим при мысли, что отныне только они и будут составлять мою семью. Насколько теплее было сочетание отцовского равнодушия и страстной материнской любви… Это первое впечатление– оказало на меня неожиданное воздействие: из полумужчины, каким стал я в Лос-Сунчосе, я внезапно опять превратился в ребенка; подобное возвращение вспять я не раз испытывал в последующие времена, и снова пережил его в другой форме, когда несколькими годами позже целиком окунулся в столичную жизнь…
Женская особь этой четы – но был ли женщиной этот солдафон с могучими плечами, грудью колесом, военной осанкой, пышной каштановой шевелюрой (явно поддельной), черным пушком над губами, здоровенными ручищами, властным взглядом, мощным, резким голосом, крючковатым носом и огромными ногами? И был ли мужчиной этот хилый птенец, плоский, словно пустые ножны, на которые насажена сушеная фига, с седыми усиками, бородкой (карикатура на татиту) и двумя бусинками вместо глаз? Так вот, женщина, заметив наконец, что я, вертя в руках шляпу, растерянно стою на тротуаре, и решив, что настал момент выполнить свое женское назначение и проявить нежные чувства, направилась ко мне с самыми приятными материнскими словами, какие способна была придумать. Но голос ее звучал холодно и фальшиво, а своими слащавыми ужимками она сразу внушила мне отвращение и как бы предчувствие, что, несмотря на все это притворство, немало неприятностей ждет меня впереди. И так глубоко было это впечатление, что, превратившись, как я уже сказал, снова в ребенка, я почувствовал на глазах слезы, но постарался их скрыть и сдержался, как мог, чтобы никто не заметил моего волнения, до которого, впрочем, никому не было дела. А как расстроилась бы мамита, в какое отчаяние пришла бы она, случись ей все это увидеть!
Некоторые друзья отца, узнав о нашем приезде, явились приветствовать его, и постепенно гости заполнили большую неуютную гостиную с таким, помнится, убранством и меблировкой: дюжина стульев с соломенными сиденьями – камышовыми, как говорят испанцы; два кресла-качалки – желтые, из простого гнутого дерева; на побеленных стенах – грубые изображения богоматери и святых, размалеванные, как лубочные картинки; палисандровая консоль, очень черная и блестящая, а на ней восковой младенец Иисус, окутанный мишурой и бумажными кружевами; на полу – старая циновка, сквозь нее проглядывают грубые плитки, которые она и должна была прикрывать; потолок из цилиндрических стволов парагвайской пальмы, тоже побеленный, местами изъеденный плесенью, словно проказой.
Две босоногие, смуглые, курносые служанки с испуганными, бегающими, как у преследуемого животного, глазами, неловкие, боязливые, словно дикарки, были наряжены в какие-то мешки из цветастого ситца, с нелепыми, безобразными сборками; по плечам у них болтались иссиня-черные косы. Они без конца разносили гостям приторный мате, накладывая в него ложками красный тукуманский сахар, подрумяненный раскаленным железом и приправленный для аромата апельсиновыми корками… Эти девчонки казались бледным отражением наших служанок, – о которых я не писал, – далеко не такие ловкие, живые и хорошенькие, а к тому же более обтрепанные.
Я скучал, чинно сидя в углу, позади расположившихся широким кругом гостей, всеми забытый, умирая от голода, усталости и желания спать, и слушал светские и политические сплетни, которыми увлеченно обменивались эти горожане, говоря подчас все вместе без передышки; я чувствовал, как внимание мое рассеивается, и сквозь дремоту улавливал лишь отдельные слова, вызывающие во мне какие-то смутные, бессвязные образы. Мой отец в конце концов прекратил эту болтовню, предложив пройтись, «чтобы размять ноги», и я немедленно разгадал смысл этих слов: они отправятся в кафе или в клуб играть на бильярде или в карты и выпить вечерний стаканчик вермута. Вздохнув с облегчением, я вскочил первый. Некоторые из гостей откланялись, другие собрались сопровождать татиту.
– Возвращайтесь не поздно, скоро ужин! – сказала мисия Гертрудис с кислой улыбкой, впрочем, самой любезной из ее скудного запаса.
Мы вышли, и по пути я начал свое знакомство с «чудесным» городом, шагая по узким прямым улицам, обрамленным одноэтажными домами в старом испанском стиле. У некоторых домов были широкие низкие порталы – претенциозное подражание Микеланджело, – где над карнизом красовались между волютами барельефы или монограмма JHS, а по бокам, немного ниже, шли ряды окон с толстыми грубыми решетками из кованого железа. Чуть ли не через каждые десять вар виднелся фасад, торец или абсида какой-нибудь церкви или часовни, либо тянулась длинная каменная ограда монастыря; кое-где из-за оград свешивались на улицу ветви смоковниц, плети вьющегося винограда, сероватая зелень пропыленных персиковых и грушевых деревьев. Заглядывая на ходу в открытые окна, я мельком видел комнаты, похожие на гостиную дона Клаудио: жалкую мебель, плиточные или кирпичные полы, необшитые потолочные балки, побеленные стены, простые украшения – главным образом лики святых и гипсовые статуэтки божьей матери, иногда семейный портрет, аляповато написанный маслом. Все выглядело по-простецки, почти по-деревенски, отличалось дурным вкусом, чудовищным безобразием, но, должен признаться, мнение это сложилось у меня гораздо позже первого знакомства, а тогда, хотя и не вызвав во мне чрезмерного восторга, город произвел на меня впечатление роскоши, величия и блеска, каких я никогда не видывал в Лос-Сунчосе. Что делать! Опыт никому не дается с рождением!
Однако больше всего мне понравилась центральная площадь, большая, вся в зелени, окруженная аллеей коричных деревьев; пышные темно-зеленые кроны, соединяясь, образовали низкую сводчатую кровлю, как бы тенистую галерею, по которой стайками гуляли рука об руку юные девушки, навстречу им шагали юноши, пожирая их глазами и отпуская на ходу комплименты, а на каменных или выкрашенных в зеленый цвет деревянных скамьях сидели старики – добродушные отцы и озабоченные матери, – поддерживая своим присутствием порядок и приличия.
Едва лишь мой отец вошел вместе с друзьями в кафе «Пас», я сбежал и спрятался, чтобы выкурить сигарету, в возвышавшейся посреди площади деревянной ротонде, где военный оркестр обычно играл «отбой»; я даже позабыл о голоде, радуясь, что после долгого плена оказался наконец на свободе. Сидя в клубах дыма, я с восхищением разглядывал это огромное, как мне казалось, скопление народа, а за деревьями – дома и серые башни церквей, а еще дальше – вокруг лежавшего в котловине города – холмы, озаренные красными и лиловыми отсветами уходящего солнца. И внезапно глубокая, непобедимая грусть овладела мною: я почувствовал себя одиноким, покинутым среди множества народа, среди неведомой мне жизни, словно эта круговая гряда холмов отрезала меня от всего мира, и казалось, что так будет вечно, что нет и никогда не возникнет никаких связей между мной и этим городом. Ни одно пророческое предчувствие не предвещало мне будущего; все мои мысли были устремлены в прошлое. Я опять ощутил еще более острый голод, но мне представлялось, будто муки эти порождены страхом, тревожным ожиданием, какое, бывало, охватывало меня в детстве, когда сказки горбатой швеи навевали мысли о присутствии какого-нибудь злого духа или о приближении таинственной опасности. Я почувствовал себя таким маленьким, таким слабым, таким беззащитным!.. И сама острота этого чувства принудила меня избавиться от него, вскочить и броситься бегом в кафе «Пас».
Когда я вошел, яркий свет керосиновых ламп, шум разговоров, щелкание шаров на большом бильярдном столе, общество отца и его друзей сразу вернули мне спокойствие. Теперь, вспоминая цвет неба и все обстоятельства этого памятного вечера, я думаю, что меня тогда потрясла, кроме усталости и перемены жизни, беспредельная печаль наступавших сумерек.
VIII
В доме Сапаты нас давно ждал ужин, совершенно раблезианский, как всякое праздничное угощение в провинции.
Вокруг стола, покрытого длинной белоснежной скатертью, но уставленного грубой фаянсовой посудой и стаканами толстого стекла, кроме дона Клаудио, мисии Гертрудис, моего отца и меня, восседали несколько почетных гостей: дон Нестор Ороско, ректор Национального коллежа, дон Кинтилиано Пас, депутат конгресса, доктор Хуан Аргуэльо, провинциальный адвокат и сенатор, дон Максимо Калодро, интендант города, и доктор Вивальдо Орланди, итальянский врач, любитель выгодных мест, совмещавший обязанности директора госпиталя, полицейского и муниципального врача, преподавателя Национального коллежа и уж не помню, какие еще, к великому гневу и возмущению его аргентинских коллег.
В первую минуту все мое внимание поглотил, и вполне заслуженно, доктор Орланди, высокий, стройный, сухощавый человек лет пятидесяти пяти – шестидесяти; меня поразили его живые черные глаза, сморщенное оливковое лицо, орлиный, красноватый на кончике, нос, длинная шевелюра, усики и бородка в стиле Наполеона III, столь естественного черного цвета, что он даже казался неестественным. Орланди был немногословен, говорил с резким пьемонтским акцентом, всегда наставительным, поучающим тоном. Впоследствии меня заверили, что он был искуснейшим хирургом, лучшим в провинции, и при желании мог бы как врач завоевать даже столицу республики. Но это восхитило меня гораздо меньше, чем его огромная блестящая шляпа, которую он носил набекрень, надвинув на одну бровь, когда гулял по улицам, а сейчас заботливо пристроил на палисандровой консоли. Запомнился мне также дон Нестор, тучный, седой, низкорослый старик, с лицом, словно полная луна, весельчак и любезный собеседник с широким красным ртом; он не без изящества вел беседу певучим речитативом, как бы целуя слова своими влажными, мясистыми, чувственными губами. Ему нравилось вспоминать «доброе старое время», и, рассказывая о днях своей молодости, он то и дело с особой плутовской усмешкой призывал в свидетели мисию Гертрудис. Не раз он давал понять за столом, что был «сущим дьяволом», и это очень забавляло меня, особенно когда он объявил:
– А дьявола искушать не следует… Ведь и сейчас, и сейчас… Согласитесь, все больше знают меня, как старика, а не как дьявола… Не правда ли, мисия Гертрудис?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35