А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– Не обижу. Будет тебе строевой конь, а этого губить никак нельзя.
– Выходит, я его беру на погибель? – возмущенно спросил Гаврюшка.
– Ты хорошенько не подумал, на что ты замахиваешься.
– Я-то подумал…
– Оно и видно, до чего ты додумался…
– Вот именно, тятя! Для Маришкиного полюбовника ты коня не пожалел, а сыну для службы…
Слова Гаврюшки были настолько жестоки, что Петр Николаевич нашелся не сразу. Опомнившись, он резко вскочил, бешено сверкнув потемневшими глазами, неожиданно вырвал из рук оторопевшего сына обломок ярма и замахнулся. Гаврюшка едва успел отскочить. Он никогда не видел своего отца таким разгневанным и страшным. Глаза как будто остановились, застыли, под сникшими усами побелевшие губы мелко дрожали. Не выдержав отцовского взгляда, Гаврюшка прыгнул в кусты. Вслед ему, дробно зазвенев железными занозками, полетел обломок ярма. Тяжело дыша, Петр Николаевич быстро зашагал прочь. Кто знает, о чем он думал в эту минуту? Над степью мрачно маячили крутобокие шиханы, сурово ощериваясь каменными гребнями. Холодный синеватый туман застилал Петру Николаевичу глаза.
Часа два спустя Петр Николаевич верхом на Ястребе возвратился и привез запасное ярмо. На дышло надевали его вместе с сыном, но, оба мрачные, молчали. Заговорил Петр Николаевич, когда подъезжали к лесоскладу.
– Ястреба, помирать буду, а никому не отдам. А ежели Мариша вернется? Ее конь. Она больше нас с тобой понимала, чего он стоит. Это порода, дурень ты желторотый! От него надо племя вывести! Да за такую лошадь я кусок золота не возьму.
Напоминание о сестре крепко кольнуло Гаврюшку, но, помня отцовскую вспышку гнева, он промолчал.
Когда перед вечером вернулись в станицу, Стеша рубила для бани хворост. Увидев мужа, разогнула спину, улыбнулась и кинулась отпирать ворота.
– Мама как? – распрягая скотину, спросил Гаврила.
– Все так же… мычит и словечка не может выговорить. Ой, Гаврюшенька, силов моих нет, все сердце изболелось. Если бы не Сашок, пропала бы я.
Пастушонок Саша, которому с покрова уже пошел тринадцатый год, как остался после свадьбы Маринки, так и прижился, помогая Стеше по хозяйству.
– Тут еще пестрая телушка наша бычка принесла, доить не дает, брыкается. Мы ей с Сашком ноги спутаем и к сохе привяжем, а она, язвить ее, как увидит ведро, так норовит рогом поддеть, синяк мне вот тут посадила, – радостно щебетала Стеша. Подняв юбку, показала ногу с розовым на белом бедре пятном.
– Да что ты, бесстыдница, подол-то заголяешь! – Гаврюшка, покосившись на скрывшуюся в сенцах спину отца, взял жену за шею и привлек к себе. Стешка зябко всхлипнула и поникла на его плече.
– А с маленькой и не спросишь, вроде не твоя дочь, а подкидышек какой…
– Родила бы казака, а то придумала девку… Вырастет и убежит, как ее тетка. Голову отрублю!
Гаврюшка грубо оттолкнул жену и отвернулся. Сердце еще не остыло от схватки с отцом. Вымещал обиду на жене.
– Ты что? Я виновата? – заплакала Стеша.
– Ну не реви… Я сегодня с тятей не так еще схлестнулся…
– Взбалмошный…
– Ну будет тебе!
– А что ты меня и дочку виноватишь? – вытирая горькие слезы, продолжала Стешка.
– Степанида! Ради бога, не тронь! Меня сегодня чуть отец не убил, тут ты еще! Все сестра, сестра! Скорее бы в полк!
– И так недолго осталось ждать… За что же это он тебя?
– Не хнычь. Опосля расскажу. Баня готова?
– Еще разок подкинуть сухоньких… Сейчас докончу…
– Ладно. Я сам нарублю. Иди поесть что-нибудь собери.
Гаврюшка смачно плюнул на руки и шагнул к чурбаку. Однако жена поймала его за рукав, потянула к себе и, приблизив холодное лицо; зашептала:
– Из-за чего с папашей поскандалили?
– Ну сказал – опосля!
– Нет, говори сейчас! Никуда не уйду, – упорствовала Стеша. – А шло, дорогой мой муженек, ты на меня собак не спускай. Я день-деньской мыкаюсь с утра до ночи. Мамашу надо сколько разов в сутки перевернуть да прибрать за ней, с ложечки, как ребенка, накормить. А у меня свой на руках. Тут же коровы да овцы, утенки и куренки. Жисть моя хуже распоследней батрачки, а ты еще на меня голос подымаешь. На коня тебе хочется? Ну и черт с тобой. Скатертью тебе дороженька… На четыре года!.. Ну и езжай, ну и скачи и ничего не рассказывай! Пропадите вы все пропадом!
Стешка заревела и побежала в сени.
– Вот же дуреха, – растерянно бормотал Гаврюшка. Хотел было побежать вслед, да раздумал и взялся за топор. Жену он любил, хоть и сетовал, что родила не сына, а дочь, любил и жил с ней в хорошем ладу. А вот последнее время, после случая с Маринкой, все пошло кувырком. Парализованная мать лежала пластом, отец все больше пропадал на лесоскладе, по субботам, приезжая домой, был мрачен, больше помалкивал. Иногда брал на руки черноглазую внучку, тетешкал ее в сильных руках. Девочка весело смеялась. Только тогда и теплел его взгляд, расправлялись на суровом лице морщинки…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

В жарко натопленной избе Лигостаевых было как-то тягостно тихо. В кухне от банных испарений и свежевыделанной овчины стоял густой терпкий запах.
Гаврюшка, перетряхнув привезенные овчинником кожи, собирался вынести их в амбар. Надевая высокую барашковую папаху, сказал Стеше:
– Пусть тебе новую шубу сошьют.
Стешка, склонившись, вязала иглами перчатки из козьего пуха. Сердито посмотрела на мужа. И не ответила. Гаврюшка, кинув на плечо связку желтоватых овчин, молча вышел.
– А у меня полушубок тоже весь расхудился, – заметил Санька. Он сидел еще за столом, вылавливал из глиняной миски бараньи куски крошенки и аппетитно обгладывал кости. К ужину мальчик опоздал – водил на вечернюю проминку Ястреба, которого он так любил, что мог пропадать на конюшне целыми днями. Он то и дело подкладывал Ястребу сенца, таскал украдкой куски хлеба, смахивал с его и без того гладкой шерсти малейшую соринку.
– Плохая у тебя шубенка, Сашок, правда. Скажу папаше, чтобы новую пошил, – работая иглами, отозвалась Стеша.
– Значит, я у вас так и навовсе останусь?
– А разве тебе у нас плохо? – спросила Стеша.
– Хорошо. Вот в школу ба… – вздохнул мальчик.
– Будешь ходить.
– Опоздали, теперь меня не примут…
– А может, и примут. Нагонишь. Ты головастый, – сказала Стеша.
– А кто же будет тогда скотину убирать, назем чистить?
– Все, сообща. Не целый же день ты будешь в школе торчать.
– Оно конешно… – по-взрослому подтвердил Сашок. Поблагодарил молодую хозяйку и отодвинул миску. У Лигостаевых ему было на самом деле хорошо: тепло и сытно.
Вошел Петр Николаевич и внес новое необделанное ярмо. Повесив дубленый полушубок на гвоздь, достал из-под кровати топор и начал обтесывать березовую болванку.
От стука в комнате замигала на столе лампа, в горнице застонала Анна Степановна, в зыбке заплакала маленькая Танюшка.
– Да что же вы, папаша, места, что ли, не нашли для этой арясины? – подходя к зыбке и расстегивая грудь, раздраженно проговорила Стеша. – Прямо уж не знаю…
Петр Николаевич виновато опустил топор. Поднявшись с чурбака, на котором обтесывал арясину, он взял ее с пола и прислонил к печке. После стычки с сыном он на самом деле не находил себе места. В бане мылся с Сашком. Ужинал один: проголодался и закусил в одиночестве. От общего ужина отказался. Долго потом сидел у постели Анны Степановны, с грустью смотрел на ее исхудалое, бессмысленное лицо. Позже вышел в хлев, бросил коровам пласт сена, обнял сучкастую осокоревую соху и заплакал – хлипко и бурно. Отвернулась от него жизнь, не светлым днем стала заглядывать в душу, а темной, непогожей ночью. Кажется, что теперь постоянно завывает в трубе беспокойный степной ветер, уныло и сумрачно шелестит на дворе съежившимися листьями корявый лигостаевский вяз. А ведь совсем еще недавно; этой же весной, сидела под ним Маринка и весело распевала свои девичьи песни.
Где она теперь? Петр Николаевич взял веник, смел вихрившиеся стружки к печи. Чурбак и топор снова засунул под кровать. Закурил и присел к столу, соображая, куда бы ему сходить и спокойно докоротать этот тяжкий, угнетающий душу вечер.
Стеша возилась с ребенком. Танюшка, выпростав розовые ножонки, причмокивая, сосала грудь.
– Да ты что, окаянная? – вскрикнула вдруг Стеша и дала Танюшке шлепка. Ребенок заплакал. – Моду взяла кусаться… Я тебе, шельмовка!
– Перестань, Степанида, – не выдержал Петр Николаевич. – Не трогай девчонку… Это еще что?
– Только вам можно. Вы вон сегодня чуть своего сына бревном не хрястнули. Это как, папаша? – Стеша злыми глазами посмотрела на свекра и отвернулась.
Петр Николаевич часто задышал и несколько раз глубоко вдохнул махорочный дым. Сашок еще ниже склонил белесую головенку над старым, замусоленным учебником Баранова, наверное, в десятый раз перечитывал стихотворение: «Вечер был, сверкали звезды, на дворе мороз трещал».
– Не твое это, Степанида, дело, – попробовал Петр Николаевич урезонить сноху.
– Не за себя говорю, а за мужа! Вы вон коня пожалели… Незнамо для кого бережете… Один сын, а какая на нем справа? – беспощадно хлестала словами Степанида.
– Ты замолчишь или нет? – Петр Николаевич накрыл тяжелой ладонью стол и поднялся.
Стешка впервые видела его таким и женским чутьем угадывала, что свекор стыдится своего сегодняшнего поступка. Немудрым умишком своим она приняла это за признак слабости и закусила удила.
– Не замолчу, папаша! Вон берите ярмо и меня уж заодно!
– Ты дура, Степанида, и муж твой дурак… Не трогал я его еще пальцем, довел он меня… А уж трону, так не дай бог…
Петр Николаевич перекрестился, бросил в помойное ведро цигарку и направился к порогу. Снимая с гвоздя полушубок, он так посмотрел на сноху, что от черноты его глаз у Стешки захолодало под сердцем…
Дверь открылась. Вернулся Гаврюшка. Дыхнув на отца знакомым запахом папиросы, которую украдкой сунула ему жена, сказал ехидно:
– А к тебе, тятя, гостек пожаловал…
– Кто?
– Не сразу угадаешь.
– Да говори кто? – нетерпеливо спросил Петр Николаевич, чувствуя, как затомилось что-то в груди.
– Твой Тулеген-бабай… А с ним Микешка… Каких-то лошадей привели.
– Не хватало еще этих гостечков! – буркнула Стешка.
– Ставь самовар! – жестко и властно приказал свекор и, накинув на плечи полушубок, вышел в сени.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

…Самовар закипел быстро. Тулеген-бабай заговорил только после третьей пиалы. Микешка, выпив пару чашек, вылез из-за стола и присел с Гаврюшкой у порога. Дым выпускали в приоткрытую дверь и тихо говорили о предстоящей службе.
Степанида, убаюкав девочку, разливала чай.
Петр Николаевич и Тулеген разговаривали по-казахски. Понимал их только Микешка.
– Вот, Петька, привел я две кобылы. Самые лучшие кобылки, весной по жеребенку притащат. Во всей орде не будет таких жеребят, – вытирая сморщенное лицо чистым полотенцем, тянул Тулеген-бабай.
– Куда ты их ведешь? – спросил Петр. – На базар, что ли?
– Какой там базар! – переходя на русский язык, продолжал старик. – Сюда привел…
– А сюда зачем?
– Это уж ты думай, что с ними будешь делать… Наливай-ка, девка, ишо чашка… От спасиб тебе. Больна уж чай хароший! – покрякивал Тулеген.
– Ты что, бабай, шутить приехал?
– Какой шутка, Петька? Правду говорю. Тебе кобылки привел… Бери, друг, бери. Сена у тебя много?
– Я тебя не понимаю, старик. Что ты хочешь? – спросил Петр Николаевич, начиная сердиться. – Купить я не могу, денег у меня нет…
– Не надо денег. Так бери… Если ты не возьмешь, так Беркутбаевы возьмут. Мирза уже давно глаза пускает… А я их лучше зарежу, собакам махан брошу, а им не дам.
– Ты говори, что случилось? – Петр Николаевич давно понял, что старик приехал неспроста и не хочет все сразу выложить.
– Пока ничего не случилось. Я старый человек, борода уж совсем белая, помирать скоро буду, зачем такой большой косяк? Мне совсем мало надо, Петька…
– Я, друг мой, тоже ничего не хочу, – мрачно проговорил Петр.
– Плохо ты, Петька, сказал… Зачем так говоришь – ничего не надо? У тебя сын есть, сноха есть, маленький девка есть. Нельзя тебе так говорить, – покачал головой Тулеген.
– У тебя, наверное, за пазухой птица есть, бабай, а может, камень… Ударил бы сразу, – пытливо посматривая ему в лицо, сказал Петр Николаевич.
– Камня нету, Петька, – вздохнул Тулеген. – Бумага есть…
– Какая бумага? – насторожился Петр Николаевич.
– Арабскими буквами написана… Ты читать не можешь. Мы только сами можем читать по-арабски, – с гордостью заявил старик и полез за пазуху.
– Кто писал такую бумагу?
Тулеген-бабай вытащил конверт. Покосившись на Стешу, стал доставать письмо.
– Кто писал? Говори. – Петр Николаевич, будто ожидая удара, наклонил чубатую голову.
– Да известно кто… – тихо сказала Стеша. – Чего тут томить-то…
– Степанида! – Петр поднял голову.
– Что, папаша?
– Ежели хочешь сидеть, так сиди… А то в горницу ступай, – твердо проговорил он.
Стеша, торопливо вытирая чайное блюдце, осталась на месте. Налила полную пиалу и поставила перед гостем.
– Спасибо, сноха. Кодар и тебе поклон посылает… Для всех тут есть, – сказал Тулеген.
– Что еще пишет? – расстегивая воротник синей сатиновой рубахи, спросил Петр.
– Пару кобылок велел Куленшаку отдать, одну вон Микешке-бала.
– Микешке? – спросил Петр, чувствуя, как стынет у него во всем теле кровь: не даров ждал, а вестей о родной дочери.
– Маринка велела, – ответил старик. Бережно разглаживая письмо, растягивая каждое слово, продолжал: – Двое кобылок тебе, Петька…
– Мне не надо…
Петр Николаевич разогнул спину, прислонился к стене и начал крутить цигарку. Степанида видела, как у него тряслись руки и дрожал на поджатой губе правый ус. Он сидел от снохи слева и тяжело дышал. От порога поднялся Гаврюшка и сел рядом с Тулегеном на лавку. Микешка остался сидеть у двери. Они слышали почти весь разговор.
– Ну а ты что, сын, скажешь? – спросил у Гаврилы Тулеген.
– Отец – хозяин, бабай, – неопределенно ответил Гаврюшка.
Сцена была напряженная и мучительная.
– Мне можно сказать, дядя Петр? – вдруг спросил Микешка.
– Ну? – мрачно выдавил Петр Николаевич.
– А скажу я вот что, – взволнованно начал Микешка. – Ить дело-то сделано, ничем его, дядя Петр, не поправишь…
– Говори, говори, я слушаю, – накручивая на палец черный ус, сказал Петр Николаевич.
– Вы уж извиняйте, я, может, не так скажу… Меня вы, дядя Петр, знаете. Я у вас, можно сказать, мальчонкой на печке вместе с Маринкой рос. Все дразнили меня Некрещеным, так и в реестр записали. Мать-то мою казаки прокляли, а я вот вырос. Вы да Куленшак меня выкормили. Живу! Детишков ожидаю… А вот вдруг приди мать, я ведь ей в ножки поклонюсь, с отцом вместе, какой бы он ни был, ей-богу!
– Ну развел турусы на колесах, – перебил его Петр.
– А он верно говорит, тятя, – вмешался Гаврила.
– Что верно? Значит, по-вашему, дары принять, вроде калыма? А потом на мою голову те же наши станичники будут собак вешать?
– И пусть вешают! – подхватил Микешка. – Хуже того, что случилось, не будет, дядя Петр. Дайте мне досказать. Дочь ваша? Значит, и зять ваш, и внуки будут тоже ваши. А вдруг через годик-другой привезут двоих внучонков, вы что же, откажетесь от них, как от этих кобылок? Пусть, значит, пропадают? Аль в кадушке, как кутят слепых, утопите? Нет, дядя Петр. Люди они, вроде меня, грешного… Что бы там ни было, а я их завсегда приму и краюху хлеба с ними разделю, в беде не кину… Да и вы не такой, я знаю… Неловко мне, дядя Петр, вас слушать…
– Умная у него башка-то, Петька, – сказал Тулеген-бабай и постукал себя пальцем по лбу.
– Не дурак, слава богу, – начал Петр после небольшого раздумья. – Ладно. Расскажите, как они там живут?
– Письмецо мне Мариша прислала, – вставая от порога во весь огромный рост, заговорил Микешка. На нем была надета ладно сидевшая брезентовая куртка, в руках высокая пестрая папаха, наверное, из целого, но рябого барашка. – Прислала, не забыла, – продолжал он. – Ежели желаете, зачитаю. Сам-то я не очень… Даша у меня бойко читает. Как начнет, захлебнется и ревет… Я уж спрятал и с собой ношу, да и берегу я его…
Микешка вдруг замолк, словно о Кочку споткнулся… Не зная, куда деть свою папаху, вертел ее в руках. Жалостливо и беспомощно улыбнувшись, напялил на голову.
– Садись ближе к лампе, – сказал Гаврюшка.
– «Здравствуйте, дорогой мой и старый дружочек Микеша! – начал Микешка. Письмо он выучил наизусть и читал почти без запинки. – Если Вы меня не забыли, то вспомните, что кланяются Вам и супруге Вашей Даше Марина Петровна и Кодар Куванышевич. Угнали нас так далеко, что не знаю, как все описать. Несколько дней мы ехали чугункой, а потом на пароходе. Арестантиков везли на барже, то есть на большущей лодке. А я ехала в каюте. Пароход назывался „Иртыш“, буксир, значит, который тянул эту лодку. Привезли нас на реку Лену, на золотые прииски. Хибарки тут в сто раз хуже, чем на Синем Шихане. Есть и большие дома. В них живут разные начальники.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37