А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Пригласили ученых из всех стран, полагаясь на их братскую помощь. Ученым предоставлялись роскошные условия жизни на Кубе. Вере предложили ехать и взять папу – она только рассмеялась. Куба – не для нее; это прямо противоположно ее взглядам.
Они живут в двух маленьких комнатках, где, кроме огромной коллекции пластинок и радиолы, нет никаких предметов роскоши. Ванны тоже нет. И лифта нет, и телефона нет, хотя это самый центр Москвы. Кухня крошечная, без окна.
Вера зарабатывает много, но деньги мало значат в советской экономике. На телефон надежды мало, а на отдельную квартиру – совсем нет, так как Вера – беспартийная. Партийный активист, проводящий половину своего времени на собраниях и в районном комитете партии, первым в длинном ряду ожидающих получить новую отдельную квартиру с телефоном. Беспартийный подвижник науки, как Вера – последним. Она это знает, не жалуется и не клянчит, – это не в ее характере.
Но как славно у нее в доме, какая чистота вокруг!
Пышно зеленеют растения на солнечном окне, весело голубеет небо в большие окна, теплом и приветливостью веет от этого аскетически-простого жилья.
У Веры в ее комнатушке два стола, заваленных книгами и письмами. Ей пишут ее парижские коллеги, пишут из других городов России, она – уже признанный авторитет в своей отрасли знания. На стенах картины молодых художников, из тех, кого не выставляют: новый символизм, импрессионизм, немного похоже на Врубеля, яркие краски, плавная композиция. Это не выставят, пока не произойдет какой-то великий сдвиг в искусстве, в жизни всей страны. Пока Россия не выйдет из своего мрачного тупика. Вера знает это, поэтому молодые художники выбрали стены ее комнаты, как самое подходящее место для себя.
Ей приносят свои рукописи – еще не писатели, а просто люди, которым хочется говорить, писать. Она строгий ценитель и критик. Ее слову верят, ее любят.
Совсем незадолго до моего отъезда из Москвы она рассказывала мне о молодом аспиранте-американце, появившемся в ее Институте и привлекшим всеобщую симпатию своим простым, веселым нравом. Без сомнения, она с удовольствием поехала бы снова во Францию, повидать своих коллег, поехала бы и в Англию, если бы не больной папа; ее работа везде была бы оценена по достоинству. Но в ряду тех, кто может получить визу на поездку заграницу, беспартийная Вера всегда будет стоять последней в очереди… И Лидия Юльевна – тоже.
* * *
Борис Андреевич и Анна Андреевна родились в Царицыне, на Волге, – который они так и продолжают называть, несмотря на переименование этого города сначала в Сталинград, а потом в Волгоград.
Болезненная страсть к переименованию городов и улиц характерна для непостоянства советской жизни. Пермь переименовали в Молотов, потом обратно в Пермь. Был город Троцк на Урале, которому пришлось вернуть его старое дореволюционное имя… В Москве улица Воздвиженка превратилась сначала в улицу Коминтерна, а после упразднения последнего стала проспектом Калинина. В Ленинграде Невскому проспекту, наконец, вернули его имя; но он долго был «Проспектом 25 Октября».
Брат и сестра Владимировы родились в семье русского врача и итальянской певицы, основавшей в Царицыне музыкальную школу. В облике обоих много итальянского – темные глаза и волосы, смуглая кожа. В детстве брат играл на скрипке, сестра на фортепиано. Анна Андреевна закончила консерваторию, но брат увлекся политикой и, в 17 лет, бросив скрипку и реальное училище, стал комиссаром Красной Армии.
После гражданской войны он был партийным работником в Закавказье, занимаясь печатью, культурой и искусством. Мать и сестра переехали к нему в Тифлис, быстро освоили острую южную кухню, и на всю жизнь полюбили Грузию, где семья прожила свое лучшее время. В их доме собирались грузинские актеры, писатели, художники, устраивались музыкальные вечера. 20-е годы были временем свободы в искусстве. Молодой «комиссар» знал и понимал этот круг, и сам снимался в кино, не гнушаясь ролью атамана анархистов – батьки Махно – чего не позволил бы себе в поздние годы ни один партийный работник.
В те дни была возможна и такая сцена: однажды войдя в кабинет тогдашнего партийного руководителя Закавказья Орджоникидзе, Борис Андреевич увидел, что на коленях перед ним стоит женщина в пыльном дорожном плаще и сложив на груди руки, произносит страстную речь. Это была писательница Мариэтта Шагинян, вбежавшая сюда прямо с дороги, умолявшая Орджоникидзе защитить неповинного инженера большого строительства, обвиненного во вредительстве. Речь помогла. Тогда это еще помогало.
В начале 30-х годов Владимировы переехали в Москву. Борис Андреевич вместе с Александром Фадеевым и Леопольдом Авербахом стал членом правления организации «пролетарских писателей» (РАПП), одним из ведущих критиков литературы и кинематографа. Он часто видел Горького, встречался с моим отцом.
Он рассказывал, как недоволен был Горький неожиданным решением партии упразднить творческие группировки писателей. Несмотря на частые визиты Сталина, Ворошилова и других к Горькому, с его мнением не посчитались и он был поставлен перед свершившимся фактом. Горькому пришлось согласиться с почетной ролью «патриарха советской литературы», возложенной на него партией, хотя он не был согласен с введением «социалистического реализма», как единого стиля для всех писателей – не согласен с упразднением различных творческих организаций. Ему ничего не оставалось, как вяло пробубнить официальный доклад на 1-ом Съезде Советских Писателей, состоявшемся в 1934 году и ознаменовавшем собою полное подчинение «литературного дела» партии.
После этого события Борис Андреевич покинул Союз Писателей и уехал на дальний Север работать на строительстве. Он понимал, что дело приняло опасный поворот и что искусство кончилось. Его старый коллега по РАПП'у А. Фадеев сумел приспособиться к новой ситуации, и после смерти Горького возглавил Союз Писателей. А в 1937 году он помог отправить на эшафот многих пролетарских писателей и своего старого товарища Л. Авербаха. Борис Андреевич был исключен из партии, снят с работы и ждал ареста.
Арест не произошел. Работы не было. Появиться на поверхность было опасно. Вернувшись с Севера в Москву Владимиров сидел дома и разрисовывал от руки ткани – у него был хороший вкус. Так он и жил до войны. А во время войны пригодились его инженерные навыки, он стал строить бомбоубежища. После войны он начал опять работать в кинематографе – редактором сценариев. Сценарии пишут писатели, состоящие в Союзе Писателей, которым руководил в то время А. Фадеев. Это несколько беспокоило Владимирова. И в 1948 году, когда партия предприняла поход против «космополитов в искусстве», Борис Андреевич был снят с работы, как «антипатриот и космополит». Его «вина» состояла в том, что он браковал бесталанные сценарии, писавшиеся по заказу и выдававшие показную ложь о советской жизни – за правду.
Борис Андреевич опять стал разрисовывать ткани, чинить часы и лампы и ждать ареста.
Наконец времена изменились. После 20-го съезда Владимиров снова вернулся в литературу и искусство, стал опять членом Союза Писателей, был восстановлен в партии. Вернулись из тюрьмы уцелевшие «пролетарские писатели», – их было немного. Фадеев застрелился в своей даче в Переделкино, лежа в кровати, поставив на ночной столик портрет Сталина… «Сашку замучила совесть, – мне не жалко его!» – сказал Борис Андреевич, узнав об этом.
Я познакомилась с Владимировыми именно в это время. Борис Андреевич делал экранизацию «Королей и Капусты» О. Генри. Семья потихоньку возвращалась к жизни, – но здоровье, годы и силы были безвозвратно потеряны.
Борис Андреевич оставался коммунистом – далеко не таким непримиримым, как в молодости. Но на будущее искусства, страны и самой партии, к которой он снова принадлежал, он смотрел с глубоким пессимизмом. В Союзе Писателей, куда он ходил теперь на собрания, он не нашел «своей среды». Он не соглашался ни с либеральными надеждами идеалистов, ни с шумными криками левых поэтов. Правление Союза по-прежнему смотрело на него косо. Мало что изменилось. Союз Писателей Борис Андреевич считал в творческом отношении безнадежной организацией. С такой же безнадежностью смотрел он на попытки Института Мировой Литературы, где я работала, написать историю советской литературы.
Его пессимизм имел глубокое основание, и так резко отличался в то время от всеобщих радужных надежд. В 1956 году в ИМЛ'и взялись за «восстановление истинной истории литературы». Андрею Синявскому заказали статью о творчестве Пастернака. А в 1966 г. Синявский уже сидел в тюрьме, Пастернак умер, исключенный перед этим из Союза Писателей, а три тома «Истории Советской литературы», изданных за это время, было приказано пересмотреть и переделать…
Борис Андреевич жил с сыном, невесткой и внучкой в коммунальной квартире. Отец и сын были отличные кулинары, так же как и Анна Андреевна. В этой милой семье, с которой я подружилась, меня научили готовить. Свои кулинарные навыки я вынесла, главным образом, из этой тесной коммунальной кухни. Каждый здесь священнодействовал, повязавшись фартуком. Никто не умел приготовить такое кофе, такой салат, такой крюшон – как Борис Андреевич. Как трудно было выбрать сыр, чтобы угодить гурманам! Какой великолепный «семейный» соус для селедки растирали поочередно сестра и брат. А какое несравненное грузинское сациви и лобио готовилось здесь по случаю семейных дней рождения! Какие ароматы источала тесная кухня с закопченным до черноты потолком, приводя в ярость соседок.
В этой семье я научилась не только готовить.
Сколько рассказов выслушала я здесь! Борис Андреевич видел Троцкого в 1924 году, когда тот отдыхал на Кавказе; знал Кирова и Орджоникидзе еще с гражданской войны и по работе в Тифлисе. Говорил со Сталиным о литературе и кинематографе; показывал Микояну строительство северной электростанции, где работал в то время. Он знал историю партии и ее вождей по собственному опыту, а не из учебников. Ему бы следовало написать мемуары, но он слишком хорошо знает нравы Союза Писателей: рукопись не только не будет опубликована, но может однажды таинственно исчезнуть из его стола.
Мы ходили на концерты в Консерваторию. Брат и сестра давно не прикасались к скрипке и пианино, но их музыкальный вкус был безукоризненным. В тифлисской Консерватории Анна Андреевна была ученицей Палиашвили. Оба прожили жизнь в мире искусства, знали Эйзенштейна, Бабеля, Багрицкого. Они были эстеты, круг их друзей состоял из артистической интеллигенции. Многие из них были арестованы, многие погибли; некоторые вернулись живыми. Именно вокруг семьи Владимировых нашла я своих новых, взрослых друзей в последние годы. От них я и узнавала заново историю страны, партии, революции, гражданской войны. Ту историю, которую, вот уже 50 лет, не могут написать официальные советские историки.
* * *
Иногда меня звали в гости к почтенным пожилым дамам выпить чашку чаю и поболтать. Я люблю старых людей, как люблю старые деревья: в их тени покой и прохлада, ими любуешься, около них так спокойно.
Марта Лазаревна жила со своим взрослым сыном в одной комнате потому, что второй у них не было. Сын был талантливым инженером, получил с группой коллег ленинскую премию – «секретную», о которой не пишут в газетах. Он и его мать имели право получить отдельную квартиру из двух комнат (большего им не полагалось), но они не хотели уезжать на окраину Москвы из центра. Современным новостройкам со звукопроницаемыми стенами и низкими потолками они предпочитали тишину своей единственной, большой комнаты, перегороженной посередине книжным шкафом.
Правда, главной причиной, почему они не хотели уезжать из своей коммунальной квартиры, где на кухне собиралось шесть хозяек, а около уборной стояла очередь, было другое. Дело в том, что Марта Лазаревна родилась и выросла в этой квартире, раньше принадлежавшей ее отцу. Квартира была огромной, и после революции сюда вселили по семье в каждую комнату, а бывшим владельцам оставили одну. В этих стенах была прожита долгая, трудная жизнь и не хотелось покидать их.
Марта Лазаревна делала технические переводы с английского. Ее сын, Виталий, математик, физик, инженер, собирал книги об искусстве и пластинки. На это они и тратили все свои деньги, хотя могли бы купить автомобиль или телевизор. Им удавалось добывать редкие заграничные издания сюрреалистов, записи американских народных песен – «черный рынок» в Москве поставляет все, что угодно. Купить же новое американское издание Пикассо в магазине невозможно.
О поездке заграницу не приходилось и мечтать, хотя Виталий работал в Институте, откуда часто посылали «за рубеж». Для этого были четыре основных причины: во-первых, Виталий был еврей; во-вторых, не женат; в-третьих – хорошо говорил по-английски; в-четвертых – беспартийный. Самое плохое сочетание, самое опасное с точки зрения дающих визу. Предпочитают посылать тех, кто зависит от партии, от переводчика, и от семьи, оставленной в СССР в качестве заложников.
Мать и сын были поразительно дружной парой. Так славно было пить чай за их небольшим круглым столиком посреди комнаты, заставленной книжными шкафами, где на высоком старом бюро щурил медные глаза безмятежный Будда. Спокойствие и мягкость были в обитателях этой комнаты, смирившихся с одной комнатой, с коммунальной кухней, с тем, что пальто висят тут же на двери, что поездка на работу каждый день занимает полтора часа на поезде, что выхода из этой жизни нет, и не будет, потому что это – судьба.
Быть может в этой семье так спокойно принимали «судьбу» потому, что с братом Марты Лазаревны произошло настоящее чудо. Но это была счастливая судьба.
Он был уже пожилым инженером и работал в одном из московских министерств, когда в октябре 1941 года взял винтовку и ушел в ополчение, защищать Москву. Абсолютно штатский человек, интеллигент, он немедленно же попал в окружение и был взят в плен. С тех пор о нем не было никаких известий, и семья считала его погибшим, тем более, что еврею едва ли удалось бы остаться живым в немецком плену. Между тем, через 12 лет, в 1953 году он явился домой живым и невредимым, правда, совсем с другой стороны – с Востока, из Сибири.
Я видела его у Марты Лазаревны. «Чудо» было высокого роста, выглядел очень моложаво – ему было теперь за 60 – а в глазах играл юмор. Он снова работал теперь в своем бывшем министерстве, а о своих «приключениях», приятно грассируя, говорил только в шутку.
Он легко говорил по-французски, и это спасло его: в плену ему удалось выдать себя за француза. Его увезли в Германию и он работал больше трех лет на одном из заводов, как сотни других пленных из России. Затем пришло освобождение…
«Освобождение» выразилось в том, что бывших советских военнопленных посадили в закрытые вагоны, как скот, и отвезли без пересадки в Сибирь – продолжать свой каторжный труд там. С военного завода он попал на лесозаготовки. Из-под немецкого конвоя – под свой, советский. Написать домой хотя бы о том, что он жив не разрешалось: уцелевшие в немецком плену считались политическими преступниками за то, что выжили.
Подобно моей приятельнице Марине и ее мужу Натану, он был из числа тех, кто вернулся духовно окрепшим, очистившись и закалившись, как алмаз. Эти, полные юмора и снисхождения, люди не принесли домой ни горечи, ни злобы. Как правило, они не любили вспоминать свои трудные дни и годы. Если они говорили об этом, то лишь вспоминая кого-то из ярких людей, кого встретили среди заключенных, вспоминая добро, мужество, или смешные ситуации.
Я помню одну пожилую переводчицу испанских классиков. Она была арестована и попала в женские лагеря Казахстана, наверное, лишь за то, что ездила с мужем заграницу. Вернувшись в 1954 году в Москву она говорила, что «труд и простая еда» в лагере укрепили ее здоровье. Она опять делала переводы. Муж умер, и ей, одинокой старой женщине, дали одну комнату в коммунальной квартире в новостройках, выросших вокруг Москвы за эти годы. Это были стандартные дома в пять этажей, без лифтов и телефонов. Ее соседи, молодые ребята, тоже вернувшиеся из лагерей, бывшие уголовники, относились к «бабусе» очень хорошо. Однако, в день ее получки ей приходилось запирать свою дверь, потому что парни просили «на пол литра». Они не уходили от двери и умоляли ее, стоя на коленях по ту сторону двери, пока она, наконец, не подсовывала им трешку под дверь… Столичные знакомые спрашивали ее в ужасе: «И ты не боишься там жить?! Они же убьют тебя!» Но она смеялась: «Они славные ребята. Я ведь была там среди таких же. И после этого всего я уже ничего не боюсь…»
Я видела это у многих возвратившихся: после того, что они видели там, их ничто не могло испугать. Теперь они наслаждались жизнью, как никто другой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43