А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я Пытаюсь Познать Тебя На Кухне, Где Сижу. Боюсь За Свое Маленькое Сердце. Никак В Толк Не Возьму, Почему Я Не Куст Сирени. Боюсь, Потому Что Смерть Выдумал Ты. Не Думаю Теперь, Что Мне Надо Твой Мир Описывать. Дверь Ванной Распахнулась Сама Собой, И Меня В Дрожь Бросило От Страха. О Господи, Поверь Мне, Утро Твое Восхитительно. Ничего Не Останется Недоделанным. О Господи, Я Одинок В Страсти Своей К Образованности, Но Еще Большая Страсть Должна Охватывать В Служении Тебе. Я – Творение Твое, Утром Твоим Пишу Все Эти Слова С Заглавных Букв. Полвосьмого На Руинах Молитвы Моей. Я Все Еще Сижу В Утре Твоем, А Машины Проносятся Мимо. О Господи, Если Есть Такие Путешествия, Как То, Куда Меня Манила Эдит, Будь С Ней, Пока Она Восходит К Своей Цели. Будь С Ф., Если Он Заслужил Свои Муки. Будь С Катериной, Которая Вот Уж Триста Лет Как Померла. Будь С Нами В Невежестве Нашем И Жалких Наших Догмах. Всем Нам Слава Твоя Досаждает. Ты Обрек Нас Жить На Коре Земли. Ф. В Последние Дни Ужасно Страдал. Катерину Ежечасно Калечили Пути Твои Неисповедимые. Эдит Кричала От Боли. Будь С Нами В Это Утро Времени Твоего. Будь С Нами Сейчас, В Восемь Часов. Будь Со Мной, Когда Я Теряю Твою Благодать. Будь Со Мной, Когда Кухня На Свое Место Становится. Пожалуйста, Будь Со Мной, Когда Я Хочу Поймать По Радио Церковное Пение. Будь Со Мной Во Все Дни Работы Моей, Ибо Разум Мой Как После Бичевания, А Мне Очень Хочется Сделать Пусть Скромную, Но Достойную Работу, Которая Будет Жить В Утре Твоем Как Странная Статистика В Элегии Президенту, Как Голый Горбун, Загорающий На Многолюдном Засиженном Пляже.
18
Самое оригинальное, что заложено в человеческой природе, обычно тождественно самому отчаянному. Поэтому новые системы отношений навязывают миру люди, неспособные больше переносить ту боль, с которой им приходится жить в настоящем. При этом творцов новых систем не заботит ничего, кроме их уникальности. Если бы Гитлер родился в нацистской Германии, он, скорее всего, возненавидел бы царившую в стране атмосферу. Когда непризнанный поэт, стихи которого не издаются, находит одну из своих строф в работе другого автора, он расстраивается, потому что его заботит не восприятие и развитие этого образа в сознании читателя, он мучается из-за того, что не связан с миром как с таковым, что ему не дано изменить несовершенство устройства вещей в мире настоящего, где так мучительно жить. Иисус, должно быть, создал Свою систему с таким расчетом, чтобы она не срабатывала у других людей, то есть поступил точно так же, как все величайшие творцы: они обеспечивают успех отчаянной силы своей оригинальности, проецируя системы в неясное будущее. Эти мысли, конечно же, принадлежали Ф. Думаю, он сам в них не верил. Хотел бы я знать, почему он так много внимания уделял мне. Теперь, когда я оглядываюсь назад, мне кажется, он к чему-то меня готовил и был способен при этом использовать любые – даже самые гнусные – методы, чтобы постоянно держать меня в состоянии истерического возбуждения.
– Истерика – вот моя школа, – как-то сказал мне Ф.
Особенно примечательной была ситуация, в которой он мне это сказал. Мы посмотрели два фильма в один сеанс, а потом зашли в ресторанчик к одному его другу и съели там по огромной порции греческой еды. Музыкальный автомат наигрывал какую-то печальную мелодию из списка последних афинских хитов. На бульваре Сен-Лоран шел снег, пара-тройка припозднившихся посетителей, сидевших с нами в зале, смотрели в окно на кружившиеся снежинки. Ф. лениво уплетал маслины. Два официанта потягивали кофе перед тем, как начать опрокидывать стулья на столы, по обычаю оставляя наш столик напоследок. Если в мире есть такое место, где на тебя никто не давит и можно от души расслабиться, так это тот греческий ресторанчик. Ф. зевал, поигрывая оливковыми косточками. Эту фразу свою он бросил просто так, от нечего делать, а я был готов его за это убить. Когда потом мы шли по бульвару в радужной пелене снежинок, окрашенных во все цвета неоновыми сполохами рекламных вывесок, он сунул мне в руку маленькую книжонку.
– Я получил это в благодарность за оральное удовлетворение, которое смог доставить другу из ресторана. Это молитвенник. Тебе он пригодится больше, чем мне.
– Что ж ты врешь так бессовестно! – крикнул я, как только мы поравнялись с фонарем, в свете которого можно было прочесть название книжки: «??????-???????? ????????». – Это же англо-греческий разговорник, отвратительно отпечатанный в Салониках!
– Молитва – это перевод. Человек переводит себя в ребенка, выражающего свои потребности на языке, который только начал усваивать. Изучи эту книгу.
– И английский здесь кошмарный. Ф., ты нарочно меня мучаешь.
– Эх, – сказал он, беспечно шмыгнув носом, – скоро в Индии будут справлять Рождество. На семейные столы поставят острые рождественские блюда, на Святки станут распевать рождественские гимны, дети будут ждать колокольных звонов в честь Бхагавад-Санты.
– Тебе и здесь все изгадить не терпится?
– Книгу изучай. Внимательно пролистай ее и найди все молитвы и указания. Они научат тебя правильно дышать.
Вдох, выдох.
– Нет, ты дышишь неправильно.
19
Вот и Эдит пришло время убегать, спасаться между вековыми канадскими деревьями. Куда же сегодня голуби подевались? Где спряталась улыбчивая рыба светящаяся? Куда пропали все укромные места? Где сегодня благодать Господня? Почему Историю сладостями не подсластили? Где музыка латыни?
– Помогите!
Эдит бежит по лесу, девочка тринадцатилетняя, а за ней гонятся мужики. На ней платьице, сшитое из мешков из-под муки. Какая-то мукомольная компания паковала свою продукцию в разрисованные цветочками мешки. Вот бежит она, девочка тринадцатилетняя, по сосновой хвое. Вы когда-нибудь такое видели? Бросайся же ей вдогонку, за попкой ее такой молоденькой, Вечный Фаллос, в мозгу свербящий. Много лет спустя Эдит рассказала мне эту историю – или часть ее, – и, должен признаться, с тех пор я все гонюсь за ее маленьким тельцем по лесу. Вот я какой, старый книжник, одичавший от горя непонятного, маньяк, выслеживающий тени гениталий. Ты уж прости меня, Эдит, что я все эти годы тринадцатилетнюю жертву насиловал.
– Сам себя прощай, – говорил Ф.
Тринадцатилетняя кожа восхитительна. Что еще в нашем мире, кроме бренди, может сравниться с тринадцатилетней? Китайцы едят тухлые яйца, но это не приносит им утешения. О Катерина Текаквита, пошли мне тринадцатилетнюю сегодня! Я так и не излечился. И никогда от этого не излечусь. Не хочу я писать об этой истории. И с тобой спариваться не хочу. Не хочу, чтобы у меня все получалось с такой же легкостью, как у Ф., не хочу быть ведущим канадским специалистом по а… И новый желтый стол мне не в радость. Знание астральное ни к чему. Телефонный танец танцевать не желаю. Не хочу побеждать чуму. Я хочу, чтобы в моей жизни были тринадцатилетние. Одна такая жила у библейского царя Давида, согревала его остывающую постель. Почему бы нам не уподобиться законодателям нравов? Плотней, глубже, сильней я хочу войти, о Господи! в жизнь тринадцатилетней моей. Я знаю, все знаю о войне и бизнесе. И с дерьмом мне приходилось сталкиваться. Тринадцатилетнее электричество так сладко, когда сосешь его, а я нежен, как колибри (дайте же мне им стать). Разве не живет колибри в душе моей? Разве нет чего-то вневременного и несказанно воздушного в вожделении моем, парящим над молодой увлажненной расселиной, окутанной дымкой светлых волосков? Идите же ко мне, чаровницы мои опрометчивые, – в касании моем нет подвоха царя Мидаса, я в злато ничего не заколдовываю. Я лишь гляну на ваши сосочки безысходные, когда они от меня к делам своим устремятся. Ничего не изменится, если я проплыву тихонечко и отопью малую толику из-под первого лифчика.
– Помогите!
Четверо мужиков гнались за Эдит. Чтобы каждый из них проклят был! Я не могу винить их. Позади у них – городишко с семьями и заботами о делах. Эти мужики пялились на нее годами. В учебниках Французской Канады не очень-то учат уважению к индейцам. Где-то в глубине канадского католического сознания до сих пор таится сомнение в победе церкви над шаманом. Потому и неудивительно, что квебекские леса вырубаются и продаются в Америку. Магические деревья спилены распятием. Побеги искалечены. Горьковато-сладкий сок у тринадцатилетней. О Язык Нации, почему же ты сам об этом в набат не бьешь? Или не видишь, что стоит за всеми объявлениями о подростках? Разве речь здесь идет только о деньгах? Что на деле значит выражение «внедрение в подростковый рынок»? А? Посмотрите на все тринадцатилетние ноги, вытянутые перед экранами телевизоров. Ими что, торговать можно как кукурузными хлопьями и косметикой? Мэдисон-авеню забита колибри, которые хотят утолить жажду из этих едва прикрытых волосками расселин. Внедряйтесь в них, обхаживайте их, всегда попадающие в струю авторы продажных виршей. Умирающая Америка хочет, чтобы тринадцатилетняя Ависага согрела ей постель. Плутоватым мужикам страсть как хочется чаровать молоденьких девушек, но вместо этого они продают им туфли на высоких каблуках. Сексуальные хит-парады написаны отцами, которые на них бабки заколачивают. Ох уж эти мне страдания по детской невинности в конторах делового мира – я повсюду чувствую болезненную тоску вашей сизой мошонки! Вот лежит она, блондиночка тринадцатилетняя, на заднем сиденье припаркованной на стоянке машины – пальчиками одной ножки, в нейлон обтянутой, пепельницей в подлокотнике поигрывает, другую опустила на пол, покрытый ковриком дорогим, на щечках ямочки, от прыщиков невинности только след и остался, в поясе с резинками она себя явно чувствует не в своей тарелке; вдали луна по небу плывет да редкие маячки полицейских машин проблескивают; ее трусики взмокли еще в школе, на балу. Она единственная в мире пока думает, что совокупление – дело святое, грязное и восхитительное. А кто это там из кустов выбирается? Это ее учитель химии, улыбавшийся весь вечер, пока она с футбольной знаменитостью танцевала, потому что лежит она, забывшись грезами, на мягком заднем сиденье его машины.
– Милосердие возникает само по себе, – говаривал, бывало, Ф.
Много долгих ночей он в башку мне вдалбливал, что учитель химии – не просто змей-искуситель. Он действительно влюблен в юность. Иногда реклама толковые вещи предлагает. Никто не хочет превращать жизнь в ад. Даже в самой крутой рекламе таится жажда томимого любовью колибри. Ф. не хотел, чтобы я вечно ненавидел гнавшихся за Эдит людей.
Рыдания, всхлипы, визг.
– Ой, мамочка, помогите!
Они настигли ее в каменном карьере, в какой-то заброшенной шахте, купленной через подставных лиц американской компанией. Там все было жестким, острым, каким-то минеральным. Эдит – тринадцатилетняя сирота, красавица-индеаночка, жившая с приемными родителями-индейцами, потому что ее родные папа с мамой погибли под лавиной. Над ней постоянно издевались дети в школе, сомневавшиеся в том, что она христианка. Она говорила мне, что уже в тринадцать лет у нее были изумительные, причудливые, длинные соски. Может быть, слух о них разнесся из школьной душевой. Может быть, именно он, этот слух потом не давал спокойно спать всем мужчинам в городе. Может быть, все дела в городе, включая церковные службы, шли, как и раньше, своим чередом, только слух о ее сосках таинственным образом овладел всеми умами. Из-за грез о длинных сосках мессы стали проходить как-то вяло, без подъема. Забастовщиков в пикетах на городской асбестовой фабрике уже беспокоило не только трудовое законодательство. Местная провинциальная полиция стала бить по-другому, и слезоточивый газ действовал не так, как раньше, потому что все умы заполонили эти необычные соски. Будни повседневности не могут смириться с таким вопиющим посягательством на размеренность рутины. Соски Эдит стали несравненной жемчужиной, будоражившей деловую монотонность обыденности городского существования. Кто возьмется проследить витиеватый механизм коллективной воли, в создание которой все мы вносим свою лепту? Порой мне кажется, что сам городок послал тех четверых мужиков гнаться за Эдит по лесу.
– Поймайте Эдит! – приказала коллективная воля. – Освободите свой разум от ее завораживающих сосков!
– Помоги мне, Пресвятая Богородица!
Они повалили ее на землю. Они сорвали с нее платье с малиновым рисунком мукомольной компании. Стоял знойный летний полдень. Ее больно кусали мошки. Мужики захмелели от пива. Они гоготали и обзывали ее sauvagesse , ха-ха-ха! Они стащили с нее трусики, скатали их по длинным смуглым ногам и, отбросив в сторону, даже не заметили, что, упав, они стали похожи на большой розовый крендель. Мужиков поразило другое: трусики были абсолютно чистые, а исподнее язычницы должно было быть обтрепанным и грязным. Полиции они не боялись: внутренний голос подсказывал им, что полиция не станет помехой – там служил родственник одного из насильников, но яйца у него были, как у всех нормальных мужиков. Они оттащили ее в тень, потому что каждый хотел вроде как побыть с ней наедине. Потом перевернули, чтобы посмотреть, не расцарапали ли ей задницу, пока тащили. Мушки больно жалили ее в ягодицы, поражавшие округлостью форм. Они снова перевернули ее и потащили еще дальше в тень, потому что теперь были готовы сорвать с нее остатки одежды, прикрывавшие верхнюю часть девичьего тела. В том углу каменоломни, куда они ее затащили, тень была настолько плотной и мглистой, что почти ничего не было видно, и именно к этому они стремились. От страха Эдит описалась, и раздавшийся звук отдавался у них в ушах громче собственного гогота и спертого дыхания. Звук был ровным, и, казалось, он длился вечно, размеренно и мощно, заглушая их мысли и стрекот сверчков, заунывно выводивших свои полуденные трели. Ток мочи по прошлогодней листве и сосновой хвое отдавался в четырех парах ушей грохотом лавины. Это был чистый звук неодолимой природы, и он, как кислота, разъедал их замысел. Этот звук был так прост в своем величии, как святой символ бренности бытия, которое ничто не может осквернить. Они застыли, каждый из них вдруг ощутил свое одиночество, эрекция пропала, сжалась, как гармошка на выдохе, когда кровь отхлынула вверх, подобно цветку, вознесшемуся из корня. Но мужики не вняли знамению чуда (как назвал это Ф.). Им невыносима была сама мысль о том, что Эдит перестала быть чужой, что на самом деле она стала им сестрой. Они нутром чуяли естественный закон, но исполняли волю закона коллективного. Они набросились на ребенка и стали совать в него указательные пальцы, трубочные мундштуки, шариковые ручки и прутья. Хотел бы я знать, Ф., в чем ты здесь усмотрел чудо? По ногам девочки потекла кровь. Мужики изощрялись в кощунственном хамстве. Эдит кричала.
– Помоги мне, святая Катери!
Ф. очень просил меня не делать в этой связи никаких обобщений. Не знаю только, как после этого дальше жить? У меня все отняли. Только что мне было видение: четверо насильников-импотентов пытают тринадцатилетнюю Эдит. Когда самый молодой из них опустился на колени, чтобы взглянуть, насколько глубоко в нее вошел его острый прут, Эдит обвила его шею руками и притянула голову себе на грудь, а он лежал на ней и рыдал, как тот мужчина на пляже в Олд Орчард. Ф., уже поздно идти на двойной сеанс. Брюхо у меня снова стало крутить. Пора начинать пост.
20
Как ясно я теперь это вижу! В ночь смерти Эдит, в ту долгую ночь бесед с Ф., он не доел и полкурицы и не притронулся к соусу барбекю. Сейчас я понимаю, что он сделал это намеренно. Мне вспоминается выражение Конфуция, которое так ему нравилось. «За трапезой с человеком в трауре Повелитель никогда не съедал свою порцию».
Эх, мужики, мужики! Как же вам кусок комом поперек глотки не становится?
21
В числе странных вещей, доставшихся мне в наследство от Ф., – коробка с фейерверками производства компании «Рич бразерз файерворкс» из Сиу Фоллз, штат Южная Дакота. В ней я нашел шестьдесят четыре бенгальских огня, восемь «римских свечей» на двенадцать и восемь выстрелов, большие шутихи, красные и зеленые «огненные конусы», «фонтаны Везувия», «золотую драгоценность», «серебряный каскад», «восточные» и «сияющие фонтаны», шесть огромных уличных бенгальских огней, «серебряные колеса», «небесные ракеты», «кометы», «ручные фонтаны для лужаек», «змей», «фонари», красные, белые и голубые «раструбы». Распаковывая эти сокровища, я плакал – плакал по американскому детству, которое обошло меня стороной, по родителям, оставшимся за кадром где-то в Новой Англии, по большой зеленой лужайке и железному оленю, по роману, который был у меня в колледже с Зельдой.
22
Мне страшно и одиноко. Зажигаю «змею». На углу желтого стола из маленького конуса ключом забила извивающаяся лента серого дыма в завитках по краям. «Змея» дымила, пока не сгорела целиком – от нее остался противный маленький комочек кожи, серовато-черный, как катышек птичьего дерьма, обмазанный глазурью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27