А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но полноправный наместник окрестных земель никак не отреагировал на оскорбление.
Ибо не услышал. Как не услышал бы и громовых раскатов бубна Тха-Онгуа, грянь они сейчас из-за редких облаков.
Ему ныне было не до того.
Удобно поджав под себя ноги, Канги Вайака, Ливень-в-Лицо, Левая Рука Подпирающего Высь, ел волшебную пищу кхальфах, равной которой нет в обитаемых землях.
В ярко блестящей Круглой жестянке осталось уже совсем немного коричневого душисто-рассыпчатого лакомства, и выскребать последние крохи было нелегко. Но великий, изламывая пальцы, добывал-таки с самого донышка все новые и новые комочки; он отправлял их в рот и смаковал, давясь липкой слюной; он в экстазе закатывал глаза, позабыв обо всем, и на широкоскулом, всегда настороженном и жестком лице его не было в этот миг начертано ничего, кроме ослепительного, ни с чем не сравнимого блаженства…

2
ВАЛЬКИРИЯ. Край Дгаа. Селение Дгахойемаро. Дни тайфуна
Время остановилось, и не было ничего, кроме удушливого жара, и ледяного озноба, и липкого пота, разъедающего глаза; смерть оказалась всего лишь радужным мерцанием, отделяющим тьму от света, и Дмитрий бродил в многоцветных переливах, пытаясь найти выход, и, не находя, вновь и опять проваливаясь в затхлую, то душную, то знобкую пропасть безмолвия.
А потом пришла Анька. Просто вышла из ослепительной белизны, полыхнувшей мгновенной вспышкой, и присела около изголовья, выхоленная, как всегда, и ухоженная, пожалуй, даже больше, чем в те дни, когда они еще виделись. Она протянула было руку к мокрому лбу Дмитрия, но рука, помедлив в воздухе, исчезла, так и не коснувшись слипшихся завитков волос, и он вовсе не обиделся, потому что это как раз было очень на нее похоже; Анька не была бы Анькой, позволь она себе дотронуться до чего-то неприятного, мокрого, неэстетичного. Но все это было совсем не важно, если она пришла, несмотря на все плохое, что было раньше; она — здесь, вот что самое главное, и Дмитрий всем телом потянулся к ней, попытался оторвать голову от влажного изголовья; ему необходимо было сказать ей очень много: как плохо было без нее, доброй или злой, верной или предательницы — неважно; как нужна она ему, любая, лишь бы рядом; и о том, что все забыто и прощено, тоже нужно было сказать… но губы не повиновались, губы предали, как некогда изменила Анька, и вместо наиважнейших слов вырвался сиплый всхлип, а девушка с кошачьим лицом, лукавыми глазами и совсем чуточку крупноватым носиком, подождав еще недолго, пожала плечиками, встала и спокойно, вовсе не думая оглядываться, пошла прочь, к белым сполохам, оставшимся после вспышки, чтобы шагнуть в них и уйти, пропасть навсегда, как уже сделала однажды…
«Не уходи!» — кричал Дмитрий, и плакал, и тянулся к Аньке, уже почти растаявшей в пламени; он звал ее, как звал когда-то, не умея поверить, что можно не откликнуться на такой зов… Сам бы он, конечно, отозвался, но Анька полагала иначе: ей, единственной, нечего было делать тут, у постели умирающего, где только пот, и слабость, и никаких удовольствий; и она ушла, так и не сказав ни слова, не позволив Димке даже услышать свой голос, умевший когда-то так неповторимо, неимоверно нежно и призывно шептать: «Оооо, Дииим, мооой Дим! ооооо… еще-еооо…» Он зверел от этого призывного шепота, превращался в добрую кудлатую собаку, готовую на все, лишь бы ткнуться головой в Анькины колени; но она исчезла, и снова полыхала, шипела, свиристела, булькала везде, и в нем и вне его, буря, вывинчивающая душу из тела, и не было рядом Деда, чтобы помочь, чтобы протянуть руку и выдернуть Дмитрия из глинистого, втягивающего болота: или — был, но не мог добраться?.. Может быть, может быть!.. Пару раз человек, мечущийся в бреду, слышал такой знакомый голос, властный и немного хриплый, но доносился этот голос словно бы из-за толстой, обитой войлоком стены, перемежаясь с глухими ударами, словно Дед бил в камень и войлок кулаками, и ногами,; и лбом, но не в его силах было продолбить дыру в преграде…
А тугая завеса, наброшенная на лицо, обернулась жесткой резиновой маской, сплошной, без отверстий; душная резина давила и сминала, и он понял в один из редких мгновений просветления, что уже не сумеет прорвать, прокусить, прогрызть ее; он понял, что бой проигран и скоро тьма станет вечной, а свет, уже сделавшийся неверным, тускломоргающим, взблеснет напоследок поярче и погаснет окончательно…
И тогда человек жалобно позвал:
— Мама-а-а…
Почему он не сделал этого раньше? Чего ждал?
Только лишь прозвучал невнятный зов, не успел даже и рассеяться, как тонкие руки возникли словно бы ниоткуда, даже без всяких вспышек; изящные пальцы с ярко накрашенными ногтями ухватили плотную завесу и легко, безо всякого труда разорвали ее пополам. Свежий, пьянящий воздух хлынул в легкие, мгновенно вскружив голову, нежный напев коснулся ушей, словно убаюкивая, навевая спокойные сны, уверяя, что все хорошо и нет ничего плохого, а иначе и быть не может.
— Ма-ма?
В переливах сияющих потоков склоняется к нему, близко-преблизко, совсем еще молодое, бесконечно милое, хотя и строгое лицо со скорбными складочками в уголках чуть-чуть подкрашенных губ. Она совсем такая, как на стереокарточках, мамочка, она красивая и чем-то обеспокоенная: такой он себе ее представлял, разглядывая альбом, а иной не умел и вообразить. Ведь Димке не исполнилось трех месяцев, когда какие-то негодяи захватили дочь Президента, отдыхавшую с мужем на аквакурортах Татуанги; сынишка чудом оказался тогда не с родителями, спасла какая-то детская хворь, не позволившая прихватить малыша с собой. Террористы выставили условия, но ответ Президента был однозначен. «Никаких переговоров, — сказал Даниэль Коршанский, — мы не на базаре. С захватами будет покончено любой ценой». Он сказал так перед семнадцатью миллиардами зрителей, прильнувших к стереоэкранам, а затем поцеловал стереопортрет дочери и перекрестился; спустя четыре минуты террористы просили уже одного: отпустить их с миррм, но и в этом им было отказано; когда их сажали на кол перед космопортом в Нью-Одессе, столице Татуанги, они вопили на всю планету, умоляя о виселице; они кричали, что пальцем не трогали семью Президента, что обоих, и мужика, и бабу, сделали «невидимки» из спецотряда «Чикатило», палившие без разбору куда глаза глядели, но все это мало помогло бандитам; они, все, кто выжил после штурма, подохли на кольях, а каждый из «невидимок», участвовавших в операции, получил из рук Президента орден Заслуг высшей степени…
Это был последний теракт, осуществленный в Федерации.
Но мать и отца Дмитрию Коршанскому довелось знать лишь по стерео в дряхлом альбоме, и до сих пор не мог он ответить себе на вопрос: прав или не прав был тогда Дед?..
Лицо той, которая разорвала смертную пелену, наклоняется ниже, ниже, но — странное дело! — становится расплывчатым, зыбким, губы делаются суше, на лбу возникают морщины, много, много морщин, и глаза ее уже не светло-зеленые, а карие, глубокие, пугающе пронзительные..:
— Мааааа… — хнычет человек.
— Мэйли, — поправляет его старая женщина, отирая пот с горящего лба, и подкладывает поудобнее высокую подушку. И кажется, Что там, за ее спиной, в мерцании возвращающегося бреда, виднеется еще одно женское Лицо… нет, девичье… совсем юное, еще не изуродованное сплетенной возрастом и невзгодами сеткой морщин. Она Держится поодаль, но в золотистых, загадочно мерцающих глазах — сочувствие.
И Дмитрий вновь проваливается в безвременье. Но теперь оно уже не такое, как прежде. Вместо жары — тепло, а вместо мороза — прохлада, и яркие вспышки больше не опаляют зрачки, они сделались матовыми, приглушенными… а окрест шелестит и шепчет, словно где-то близко, совсем близко идет негромкий ласковый дождь.
Дмитрий дремлет, и дыхание его звучит ровно. А Мэйли, Великая Мать народа дгаа, на зов которой сами выползают из бочаг травы, потребные для настоев, поправив покрывало, оборачивается к другой, юной женщине, так и не вышедшей из подсвеченной рдеющими углями очага полумглы.
— Он будет жить, Гдлами, — говорит она, шамкая беззубым ртом, и молодо блестящие глаза старейшей уже не так тревожны, как несколько мгновений тому. — Он уже запутался в сетях Ваарг-Таанги, но сумел вырваться…
Великая Мать старается выглядеть обычной, бесстрастной и невозмутимой, как должно ей по сану, но это не очень-то получается, и та, имя которой Гдлами, хорошо понимает почему.
Когда приходит хворь, на помощь зовут травы. Огромна их сила, ибо тяжелая мощь земли заключена в лепестках и стеблях; ни жаркий нарыв, ни знобкая лихорадка не способны преодолеть власть, источаемую Дьюнгой-Твердью, и как бы ни рвал воспаленную глотку кашель, как бы ни грызла лакомую плоть злая опухоль, но бессильны они перед горькими настоями, и сладкими отварами, и кислыми лепешками, изготовленными Великой Матерью.
А когда травы бессильны, их подкрепляют заклятьем. Не счесть их, всемогущих наговоров, завещанных людям дгаа предками, обитающими ныне в угодьях Красного Ветра. Ни хнычущим духам болотных трясин, ни хохочущим демонам лесных чащоб не устоять, если сила трав сплетается воедино со стуком маленького барабана дгаанги, и даже бормочущим снежным морокам приходится убраться подобру-поздорову, если над слабым телом, распростертым на ложе, соединят руки, сделавшись единым целым, дгаанга и Великая Мать.
Но редко кому удается возвратиться с Последней Тропы, если безликая Ваарг-Таанга уже успела, изловчившись, набросить на несчастного свою мохнатую сеть, сплетенную из сухожилий разделанных заживо ночных призраков. И если случается такое, то долго еще поют об этом сказители, а старики, вспоминая у костра дни юности, говорят: «Это было в то лето, когда Великая Мать посрамила Ваарг-Таангу!»…
Вот почему Гдлами, хоть и качаются в мочках ее ушей золотые серьги тао-мвами, знак высшей власти в пределах, заселенных народом дгаа, почтительно приседает перед старухой.
— Ты воистину любима Тха-Онгуа, Великая Мать, — шепчет девушка, прижавшись лбом к шершавой руке, покрытой пятнышками дряхлости. — Ты равна могуществом Красному Ветру…
Это уже почти кощунство, но травница не обрывает девушку. Старости приятно признание заслуг, а Предок-Ветер, слышащий все, не станет судить строго свою отдаленную потомицу, ибо, что ни говори, и впрямь совершено великое дело.
Да и не до женских бесед сейчас Красному Ветру! Шумит, воет, ярится за каменными стенами пещеры тайфун, и будет бушевать еще три дня и три ночи, подводя итог времени дождей, а в такую пору Предок занят многими делами, каждое из которых неотлагаемо. Гонит Предок-Ветер облака, и взвихривает шквалы, и закручивает смерчи, и разбрызгивает капли… где уж тут успеть ему расслышать, о чем шепчутся глубоко под землей, в укрытой от его дыхания пещере Великой Матери?!
Да, сладостны слова признания, и не спешит Мать Мэйли отнять руку. Но есть то, о чем не смеет она умолчать, потому что Великая Мать, скрывшая истину, теряет свою силу.
— Он сумел вырваться из сетей, — решается наконец открыть всю правду старая женщина, — но в этом нет моей заслуги. Родитель заступился за него…
В золотистых глазах девушки-вождя возникает недоумение.
— Говори же, говори, Великая Мать!
— У того, кто пришел с белой звездой, — завершает начатое травница, — два сердца, Гдлами. Но левое из них бьется громче, чем правое…
Ярче вспыхивает пламя в очаге. Громко трещат сучья, словно Вьянг-Огонь подтверждает сказанное. И Гдлами, едва успев сдержать громкий, не приличествующий вождю вскрик, оглаживает раскрытой ладонью макушку в знак величайшего изумления, граничащего с неверием. Два сердца?!
Она не говорит ни слова. Какие уж тут слова? Она просто становится на колени у невысокого ложа и прикладывает ухо к обнаженной груди лежащего, сперва — слева, затем — справа. Потом вскидывает голову, забыв подняться, и лицо ее так бледно, что Мэйли торопливо смотрит в тот угол, где на полке мостятся калебаски с успокаивающими настоями.
— Два… — тихонько, совсем по-детски подтверждает Гдлами. — И левое бьется громче.
Очень-очень тихо делается в пещере, но в тишине этой живет и ворочается, готовое прозвучать, имя, и вот оно вырывается на волю, произнесенное одновременно устами дряхлыми и устами юными, и величие этого имени заставляет робко утихнуть стонущие в объятиях Огня сучья.
— Тха-Онгуа!
Никто, кроме Всеобщего, не обладает двумя сердцами, и правое из сердец стучит громче левого, чтобы слышали биение его все, рожденные Необъяснимым. У детей Тха-Онгуа лишь по одному сердцу, хотя, в отличие от смертных, помещены они справа — у Дьюнги-Тверди и у Вьян-га-Огня, у Гьяни-Воды и у Хнгоди-Ветра, пращура всех Ветров; разве что безликая Ваарг-Таанга да еще слепой Вааг-Н'гур, сводный брат ее, обладают сердцем, уложенным посередке, но эти двое пришли в незапамятные годы из иной Выси и остались здесь навсегда лишь потому, что была на то воля Тха-Онгуа…
— Он… Он?… — трепещет Гдлами, не смея спросить. Мэйли мудро и снисходительно улыбается.
Какая же она все-таки дурочка еще, вождь Гдламини, маленькая Гдлами, выкормленная некогда ее, Мэйли, молоком…
— Нет, девочка. Разве ты забыла: Тха-Онгуа не дано воплотиться среди нас.
Это верно. Гдлами и впрямь не смогла вспомнить то, что известно любому: никто и ничего не может запретить Прапредку, кроме него самого, а сам он воспретил себе появляться в созданный им мир, дабы присутствием своим не нарушить основы основ.
— Но тогда…
Юная женщина вновь не договаривает до конца, и опять та, которая старше, понимает без слов.
— Может быть. Наверное…
Она надолго умолкает, беззвучно шевеля сухими губами, а потом добавляет, решившись:
— Это так, вождь.
Женщины смотрят на запрокинутый лик того, кто пришел с белой звездой. Кто же ты, кто? Левое сердце твое бьется сильнее, чем правое; оно обращено к людям, и, значит, ты — человек, смертный, как и все. Но, пускай тише, стучит и правое твое сердце, и смертным даже не дано догадываться о смысле такого, пока не придет срок узнать наверняка.
И точеное лицо Гдламини внезапно твердеет, становится таким, какое надлежит иметь повелевающему вождю.
— Кто, кроме нас, знает об этом, Мать Мэйли?
— Никто, — качает головой старуха-травница. — Я одна слушала его.
— Хорошо, — кивает вождь. — Пусть пока никто и не знает. Это знамение послано мне!
Редкие старческие брови сходятся на переносице.
— Разве не народу дгаа?
— А разве народ дгаа — это не я? — твердо, с неожиданной силой отзывается девушка, и старуха, потупив глаза, приседает. Она позволила себе забыться. Нельзя спорить с вождем.
А стройная фигурка уже мелькнула в полумгле, двумя легкими шажками преодолев путь от ложа до завешанного облезлой шкурой выхода в тоннель, ведущий из пещеры. И уже от самого выхода, почти из-за полога донеслись последние слова:
— Жди. Я пришлю дгаангу. Пусть позовет…
Вновь тишина, полумгла и легчайший чадный дымок, ползущий от синеватых ручейков пламени, прячущихся в обгорелых поленьях. Ничего больше…
Дымок, хоть и невесомый, словно паутинка, был более едок, чем муравьиный сок; сизой пленкой растекался он по обтянутым войлоком валунам стен, сомкнувшихся вокруг рассудка, и камень не устоял перед вкрадчивым ядом. Мельчайшие трещинки изъязвили его; отрава впиталась в войлок, и тот пополз клочьями, превращаясь в лохматую труху. И Дед, никуда не уходивший, вдруг успокоился там, снаружи, перестал биться головой о кладку стены, за которой находился внук, и присел, терпеливо ожидая минуты, когда преграда перестанет быть непроходимой…
Теперь дышалось легче. И не было выматывающего жара.
Уже не твердая скала высилась вокруг и не плотная завеса спускалась, мешая видеть и жить, нет, всего лишь мутная легкая пелена слабо шевелилась перед взором, словно колеблемая порывами неощутимого ветра. Она была полупрозрачна, и за нею двигались, корчились, расплывались и снова сгущались еле различимые тени, уродливо напоминающие человеческие фигуры. Пока еще Дмитрий не в силах был рассмотреть их истинный облик, размазанный кисейной накидкой не вполне ушедшего бреда, но уже отчетливо, с каждым мгновением все громче и яснее, доносились до него странные, но, безусловно, мелодичные звуки. Негромкое постукивание сменялось негромким же струнным перебором и поверх всего плыл глуховатый речитатив, перемежаемый гортанными вскриками…
Там, в мире дышащих и живущих, некто пытался дозваться его, Дмитрия Коршанского, эхом намекнуть, где тропинка, ведущая прочь из сумеречного узилища. И хотя слова, все до единого, были смутны и непонятны, резервные сектора мозга, обработанного лучшими психологами Земли, не дожидаясь указаний затуманенного пока что рассудка, уже включили вбитую намертво в подсознание программу лингвистического анализа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10