А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Если ты — Дгобози, почему ты еще не в пути?

3
Сельва. Восемь дней спустя
Сперва тропа была легка, и лишь вечные сумерки сельвы, не знающие прямых солнечных лучей, тревожили и давили, пока не сделались привычными. Здесь, под сенью сплошного шатра, сотканного из ветвей и листвы, время текло незаметно, уносясь в никуда однообразной серой струей. Дмитрий шел вперед единожды избранным путем, заботясь лишь об одном: не сбиться с узенькой, едва заметной стежки, ведущей неведомо куда. У всех тропинок есть начало и есть конец; вот и эта рано или поздно выведет к тем, кто протоптал ее.
Он шел не медленно и не быстро, ровным походным шагом, позволяющим экономить силы, и бамбуковый посох, как мог, помогал человеку. А вокруг, обманчиво-равнодушные, словно хорошо вышколенные часовые, высились дородные мангары, упирающиеся макушками в высь. Их мохнатые мшистые бороды пахли сыростью, гнилью, а еще почему-то арбузными корками, которые в детстве Димка любил выгрызать начисто, до самой безвкусной цедры. Мангары хранили тропу, не позволяли ей увильнуть, и человек шел, раздвигая путаницу лиан, тонких, как стальные тросы, и толстых, почти в голень мужчин. Глухо чмокала в такт шагам прелая листва, и яркие мясистые цветы, прильнувшие к земле, охали и разбрызгивали прозрачную жидкость, лопаясь под рифлеными подошвами тяжелых десантных ботинок.
А сельва следила за идущим тысячами внимательных глаз, таящихся в несчитанных складках зеленой завесы; вот этот слитный неотступный взгляд мешал больше всего, он жег и давил, и человеку стоило немалого труда заставить себя не впасть в ненужную панику, не завертеться, оглядываясь по сторонам. Да еще непривычный, гнилостно-сладковатый аромат, дурманящий, путающий мысли, мешающий дышать полной грудью…
Потом Дмитрий притерпелся, и дыхание сельвы сделалось привычным, а неотступный провожающий взор уже не тревожил, а просто смешил. Мягкий хруст ветвей под ногами, шелест и чавканье почвы, шуршание кустов успокаивали, негромкое цвирканье птиц, порхающих в кронах, подбадривало, помогало идти, и, когда почудилось, что вот проскочил в отдалении, неясной тенью в сплетении ветвей, некто быстрый, неразличимый — идущий сквозь сельву даже не вздрогнул, напротив, помахал рукой, посылая попутчику приветствие.
Хуже всего была духота. Вкрадчивая, парная, какой нет ни на Земле, ни на курортной Карфаго, ни даже в полудиких джунглях далекого Конхобара, где третьему курсу Академии довелось проходить трехнедельную практику выживания. Душно! Словно комья влажной, пропитанной горячим паром ваты забились под комбинезон, не позволяя телу дышать. И липкий пот, избавить от которого не в силах даже почти мгновенно вышедший из строя терморегулятор…
Сельва не любит чужих.
Но уважает терпеливых.
Долго ли он шел в тот, первый свой переход? Наверное, да. Пока не дунуло — резко и совсем неожиданно — прохладой; но в нее поверилось не сразу, и, уже жадно глотая воду из холодного лесного ручья, Дмитрий тем не менее все еще опасался, что это — лишь бред помутненного духотой рассудка. А осознав явь, .захохотал, заколотил по тихо журчащей глади раскрытыми ладонями, поднимая фонтаны брызг.
Он не сломался! Он стал частью сельвы, и Дед, незримо шедший рядом все это время, улыбался, гордясь внуком!
И рухнула ночь, первая из ночей на этой планете.
Упала камнем, без предупреждений, словно тушь разлилась из опрокинутого пузырька. Втиснувшись меж могучих корней мангара, надежно прикрывающих фланги, он приготовился к ночлегу. А сельва уже ворочалась, дышала во всю грудь, болтала и бормотала на сотни голосов, стряхивая сонное оцепенение дня. Там и здесь: вздохи, стоны, щелканье, цоканье, стрекотанье, бульканье; справа пронзительно верещали, словно там вовсю трудилась циркулярная пила, слева громко и требовательно причмокивали; отовсюду наплывали таинственные шорохи, шепотки, всхлипывания…
Вдалеке грозно зафыркал некто большой и сильный, по голосу очень похожий на леопарда, меньшого владыку тропических краев. Фырканье заглохло в протяжном рыке: большой владыка остерегал малого собрата, заявляя о своем пробуждении. Лепетом и визгом откликнулась на рев хозяина сельвы зубастая мелочь. Над головой заверещали юркие зверьки, похожие на обезьянок. И дикий вопль кого-то гибнущего оборвал все.
Содрогалась земля, трещали кусты. Целое стадо быстрых и пугливых пронеслось мимо. И снова потекли мгновения зыбкой, дрожащей тишины, сплетаясь в бесконечные часы стонущего и утробно причмокивающего безмолвия. Вокруг безраздельно властвовал и правил бал обманчивый покой, вслушиваться в который хорошо лишь тогда, когда ни на миг не выпускаешь из потной ладони ребристую рукоять «дуплета»…
Впереди было немало ночевок, и все они походили одна на другую, но та, первая ночь навсегда запомнилась Дмитрию, и даже пожелай он того, все равно бы не смог забыть…
Она была вкрадчива и неуловимо опасна. Она колдовала над ним, шаманила, обволакивала то кислыми запахами плесени, то сладковатыми ароматами тления; она иногда накидывала душную удавку, запирая воздух в груди, но тотчас отпускала и успокаивала, лаская прохладными пальцами…
Сперва мрак был всесилен и абсолютен. Затем откуда-то из-под земли мягко заструился слабый рассеянный свет, и ему показалось, что это хоббиты, в которых некогда свято верил маленький веснушчатый Димка, зажгли в своих утепленных норках зеленовато-серебряные светильники.
На мгновение поверилось: вот стоит закрыть глаза, забыться, и тут они, рядом, все вместе — старый Бильбо и славный парень Фродо со своим неразлучным Сэмом. Он так остро почувствовал их близость, что зажмурился-таки, сам усмехаясь собственной блажи. А когда открыл глаза, естественно, никого не было. И впрямь, откуда им, хоббитам, появиться здесь, в чужой сельве, где даже эльфам пришлось бы худо от сырости? Несусветно далек отсюда родимый Шир Бэггинсов, и почти четыреста лет минуло со дня, когда успокоился в зеленой британской земле мастер Джон Роналд Руэл…
Уплыли на закат последние корабли, и не место здесь, в инопланетной сельве, старым сказкам ушедшего в никуда Димкиного детства. Не фонарики это, не светильники, горящие в круглых окошках, а всего только мерцающие грибы-гнилушки, изобильно рассыпанные по влажной прели…
Странное это было состояние, сумеречное и лживое.
Сон перетекал в забытье, забытье в явь, явь вдруг оборачивалась сном, и лейтенант-стажер Коршанский, хоть и фиксировал все, происходящее вокруг, не смог бы наверняка поручиться что есть что.
В какой-то момент ему показалось, будто он снова, как много лет назад, остался один в затхлом, покинутом погребе, крышка которого захлопнулась порывом ветра. Света нет и не будет, проводка давно оборвана, а вокруг, в замшелых стенах, шуршат, пытаясь выбраться на волю, заточенные в камень, не имеющие облика порождения тьмы…
Страха, впрочем, не ощущалось вовсе, как и тогда, в погребе. Был только непривычный, выстуженный ознобом интерес и туманящее голову предвкушение встречи с неведомым…
А потом перед глазами возник ниоткуда и запрыгал, закривлялся лесной дух.
Вместо глаз — два огненных шара, щербатый рот оскален в беззвучном ехидном смешке, на шишковатой голове остренькие выступы, не понять, то ли уши, то ли рожки, голенастые ноги похожи на нелепые ходули.
— Привет, красавчик, — гостеприимно сказал Дмитрий, и огнеглазый шутовски, с реверансом и подскоком, раскланялся, приложив лапки к впалой груди.
Призрак был записным шутником, но вовсе не злобным, напротив: он вовсю подмигивал, ободрительно хихикал, приплясывал. А потом вдруг подпрыгнул, кувыркнулся по-цирковому, с двойным поворотом, взмемекнул под стать шаловливому козлику и сгинул, бесенок, в никуда, точно так же, как и явился ниоткуда.
Вот это скорее всего был уже настоящий сон, потому что сразу после него стало светло.
И был новый день, а потом закат, и еще одна ночь, уже почти не страшная, и рухнувший внезапно рассвет.
И снова змеилась под ногами, порой ненадолго исчезая, узенькая прихотливая тропинка, опять и опять удручающе монотонно чередовались похожие одна на другую колдобины, камни, корневища, лианы, сучья…
Дмитрий не сразу, но притерпелся к сельве, и она тоже попривыкла к нему. Чужак уже не был забавной новинкой, он стал частью леса; идет, решила вековечная зелень, ну и пусть себе идет: у каждого, в конце концов, своя дорога.
Шаги сплетались в часы, и не было вокруг ничего, кроме зеленого мельтешения, однообразного, до оскомины на зубах бесконечного. И когда на четвертые… да нет, пожалуй, уже на пятые сутки марша в глаза ударило смолянистой чернью, Дмитрий сперва даже не сумел понять: что там, впереди?
Впереди же простиралось пепелище.
Обширная гарь разлеглась в «зеленке» на много сот шагов вширь и вдаль. Совсем недавно здесь жили люди, и жили, судя по всему, небедно. Но теперь все было выжжено дотла: и сам поселок, и огороды, и стойла для скота. И ничего живого не наблюдалось вокруг, кроме драной, на всю жизнь перепуганной кошки, сжавшейся в комок на верхушке колодезного журавля, чудом уцелевшего в огне.
Только кошка, обычная серая кошка с опаленными боками…
И царила кругом тишина, нарушаемая лишь карканьем больших черных птиц, жировавших у горелых кольев изгороди, там, где на покосившихся воротах висели четыре бесформенных, исклеванных мешка, почти не похожих уже на человеческие тела…
Вот тогда-то Дед снова счел нужным напомнить о себе.
«Вперед!» — приказал он, и лейтенант Коршанский не рассуждая шагнул с зеленого на черное, ибо распоряжения Верховного Главнокомандующего исполняются без проволочек. Он шел, стараясь не смотреть по сторонам, и он прошел через пепелище напрямик, не сворачивая; круглые кошачьи глаза неотрывно следили за идущим, а жирные черные птицы, немного похожие на ворон, злобно каркая, разлетались прочь от пищи, когда живой, приблизившись, остановился около мертвых…
Четверо висели уже не менее десяти дней. Когда-то все они были крепкими сильными мужчинами, длинноволосыми и длиннобородыми, и они, надо думать, дрались до конца, потому что те, кто вешал, не дали им умереть быстро.
Только месть, рожденная злобой, может подсказать такое. Палачи подтянули веревки хитро, так, чтобы казнимые чуть-чуть касались пальцами босых ног земли и смерть пришла к бородачам далеко не сразу…
Глядя в пустые провалы глазниц, Дмитрий ощущал, как вдоль спины бежит холодная мерзкая дрожь. Господи! Война есть война, и в рассказах Деда о минувших днях тоже было мало приятного, но кем бы ни были эти, расклеванные птицами, нельзя человеку умирать так…
Кажется, он не выдержал и закричал. А может, и нет. Потому что именно в этот миг, словно из ниоткуда, на пепелище и на всю сельву, сколько ее было кругом, обрушился дождь, и с этого момента воспоминания сделались отрывочными, скомканными, словно все, что происходило дальше, происходило не с ним, и самому Голосу, если даже тот пытался, оказалось не под силу привести в чувство человека, подхваченного буйством стихии.
Дождь не был обычным тропическим ливнем!
Он рухнул сразу, мгновенно, и вокруг стало темно, словно в сельву до срока пришла ночь. Молнии сверкающими ножами вспарывали липкую тьму, но даже они, огненные, шипя, угасали в сплошной стене воды. Гром раскалывал небо, врубался в землю и раскатами катился окрест, сотрясая плотный воздух, и воздух закручивался в смерчевые воронки, рвущие с корнем сорокалетние мангары. Капли воды хлестали отовсюду, словно плети, словно пули, они били и жгли, изредка Великий Ливень немного ослабевал, набираясь сил для нового буйства, и снова обрушивался в полную силу.
Смерч закрутил человека, оторвал от земли, будто невесомую игрушку, швырнул вверх, вниз, подхватил, не позволив разбиться о твердь, снова подбросил и уронил вдали оттуда, где взял, с размаху швырнул в буйный, вспенившийся поток лесного ручья, в считанные мгновения обернувшегося морем крутящейся, дыбящейся, воющей влаги…
Последним, что успел увидеть Дмитрий, был ярко-оранжевый сполох, рванувшийся прямо навстречу откуда-то сбоку, где никак не могло находиться небо.
Затем наступило Ничто.
И когда лесной царь Тха-Онгуа умерил мощь гнева своего, люди дгаа увидели наконец того, по чьим следам шли от самой воронки, найденной на месте белой звезды, уничтоженной огненным громом.
Вот он, лежит совсем близко, у самой кромки ручья, снова ставшего тихим и ласковым, лежит, распластавшись на мокрой глинистой земле, и не слышит, как раздвигаются кусты, не видит вынырнувшего темного широкоскулого лица, украшенного рядами насечек. Н'харо Убийца Леопардов над лежащим чужаком. За ним, в высоком кустарнике, вырастают еще две плохо различимые в тумане фигуры.
Мгамба и Дгобози не спешат приближаться. Они наготове, и, если Н'харо что-нибудь угрожает, их копья не позволят недругу причинить старшему ущерб.
— Красногубый! — говорит Н'харо, не оборачиваясь, и на темном лице его — омерзение, словно по коже проползла гнусная жвиргха. — Красногубый!
Двое младших обмениваются короткими взглядами.
Этого, который лежит, принесла белая звезда, в том нет сомнений; они прошли вслед за ним от рубежа сельвы до погибшей деревни мохнорылых и с трудом нашли после того, как отъярился Тха-Онгуа. Он — посланец Незримых, иначе не может быть. Но он — красногубый, а красногубые приносят зло…
— Он прошел через ярость Тха-Онгуа, — после долгого молчания говорит смышленый Мгамба.
— Его шкура лишена пятен, — добавляет приметливый Дгобози.
Н'харо-вожак согласно щелкает языком.
Действительно, этот красногубый не похож на тех, несущих зло. Те облачены в пятнистые шкуры, не пропускающие воду. На этом — одеяние серебристое, словно отблеск полной луны. И он в одиночку прошел тропой Тха-Онгуа, что не под силу никому из красногубых, одетых в пятнистое…
Трудно решать, когда нет рядом мудрых старцев.
— Дынгуль! — коротко приказывает Н'харо.
Мгамба и Дгобози радостно вскрикивают. Мудр вожак, мудр, словно старый дгаанга! Как просто, как верно решил! Конечно же: дынгуль! Испивший настой чудесного корня не знает устали в течение трети дня, но и не может кривить душой, даже если пожелает того…
Незнакомца бережно перевернули на спину. Поднесли к обметанным губам калебас, осторожно влили в рот глоток пряной влаги, затем еще один.
Затрепетали ресницы. Дрогнули и разошлись веки.
— Ты кто? — спросил Н'харо, коверкая говор мохнорылых; язык красногубых вовсе не был известен ему, но ведь всякий знает, что оба племени Пришедших хоть и не дружны, но состоят в близком родстве и без труда понимают друг друга.
— Кото т-тыы?
Принесенный белой звездой молчал, словно не понимая.
— Й-э! — досадуя, темнолицый вожак ткнул себя пальцем в широкую грудь. — Йа — Н'харо. Н'ха-ро! Вотт — Мгамба. Эттот завать Дгобози. А т-ты кото? Оттоветчай!
Красногубый пошевелил головой. Скривил губы, напрягаясь, вытолкнул с трудом:
— Земляни…
— Йа-хэй! — не удержался от радостного возгласа юный Мгамба. — Земани!
Все трое заулыбались. Йа-хэй-йо! Не о чем больше спорить. Найденный у ручья назвал себя, и в шепоте его нет злобы. Он не притворяется: никому не под силу обмануть дынгуль. Он — земани, принесенный белой звездой, и пусть никто никогда не слыхал о таком племени, но точно известно: от земани, хоть и красногубых, людям дгаа не бывало никакого зла.
Раз так, его нужно нести к старцам, к вождю, к дгаанге.
К тем, кто понимает больше, чем обычные воины.
— Земани умер, — сообщил Дгобози.
Н'харо, все еще улыбаясь, рассеянно кивнул. Конечно, умер. Короткой смертью, смертью дынгуль. Так бывает с каждым, впервые отведавшим волшебного настоя. Никакой беды в этой смерти нет, ее можно прогнать, и она уйдет. А для земани сейчас лучше быть мертвым, чтобы не стать помехой тем, кто понесет его через сельву.
— Йу-тхэ, — негромко пожелал Мгамба. — Спи, земани!
Красногубый не откликнулся.
Он плыл куда-то, и ласковая упругая волна была похожа на тихий вечер. Мысли постепенно стирались, делаясь тяжелыми и тусклыми. Лишь страх еще покалывал: явь это или бред? Он так мечтал встретить людей, что мог вызвать их силой воображения…
Неужели сейчас все исчезнет?
«Все хорошо, Димка, — говорит Дед, и большая мягкая ладонь осторожно касается затылка, приглаживая вихры. — Все хорошо, внучок…»
Его поднимают и несут.
Или ему это кажется?
Глава 2. ДЕЛА ПОГРАНИЧНЫЕ

1
ВАЛЬКИРИЯ. Форт-Уатт. 27 декабря 2382 года
Как сказано, так и есть: желанна для ничтожных, населяющих Твердь, снисходительность облеченных властью, но и вдвойне ужасен для них благородный гнев. А посему пусть будут низкорожденные усердны в служении и да остерегутся заслужить немилость…
В половине дневного перехода от стойбища Железного Буйвола великий Канги Вайака, Ливень-в-Лицо, повелел каравану остановиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10