А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но Павел Иванович ни на какие уговоры и подкупы не поддавался, боролся за цех отчаянно, стоял насмерть.
И достоялся! Боясь, что савельевские наемники вломятся как-нибудь ночью в цех, чтоб вынести и вывезти все столярные дорогие его сердцу верстаки (а дело шло именно к этому), он окончательно переселился в цех, дневал и ночевал там, совершенно забросив домашние свои дела, семью. Развязка наступила гораздо скорее, чем он мог думать и чем мог предчувствовать Андрей.
Придя однажды на работу, сборщики обнаружили Павла Ивановича в его комнатушке, громко называемой кабинетом начальника цеха, с двумя забитыми в уши по самые шляпки гвоздями-стопятидесяткой, которые тот, бог знает зачем, хранил у себя в столе. Тут же было заведено уголовное дело, назначено громкое расследование, но Андрей точно знал, что ни к чему оно не приведет, преступники никогда не будут обнаружены, поскольку все щедро и основательно проплачено. Другие же мужики, глядя на забитые в уши Павла Ивановича гвозди (раньше им видеть такого изуверства не приходилось), стали клясться, что сами найдут убийц и заказчиков убийства и расправятся с ними по-своему, по-рабочему. Андрей мужиков во всем понимал, но с клятвами не спешил: для него это был давно пройденный этап.
… И вот Андрей сидит теперь на поваленной буреломом сосне и нисколько не жалеет о своем бегстве. Наоборот, радуется, что нашел в себе силы все оставить и уйти. Докурив сигарету, он поднялся и опять встал в машинную колею, превратившуюся за пятнадцать лет в неглубокую песчаную ложбинку. Рюкзак его действительно потяжелел, стал заметно давить на плечи, гнуть и клонить к земле. Андрей уже не рад был привалу: сколько-нибудь заметного отдыха он не дал, не принес, а лишь еще больше утомил. Тело все как будто разламывалось, распадалось на части, ныло по швам и ранам, голова, отвыкшая от свежего лесного воздуха, предательски кружилась. Андрею стоило немалых усилий одолеть это кружение, обрести прежнюю твердость и уверенность шага. Не будь у него столь богатого опыта военных походов, Андрей, может быть, и вообще отчаялся бы и пал духом, но опыт этот, казалось, помимо воли Андрея давал о себе знать: тело начало работать на преодоление усталости, втягиваться в работу, а вместе с ним втягивалась, обретала второе дыхание и душа.
Ночь уже вовсю властвовала над лесом. Нежданно-негаданно, словно откуда-то из засады выкатила на небо луна, осветила дорогу, оказавшуюся не так уж и густо заросшею молодняком, заиграла на золотистых стволах корабельных боровых сосен, выхватила из чащи и темноты и как бы бросила к ногам Андрея лунно-голубые островки весеннего снега, которым завтра, может быть, предстоит окончательно растаять, исчезнуть с лица земли под лучами жаркого солнца.
Андрей по-мальчишески радовался лунному сиянию, тревожной, но вовсе не страшной игре света и теней между деревьев, вспышкам и затуханиям звезд на небе. Идти становилось все легче и легче, вот только почему-то постоянно и остро хотелось курить, и Андрей то и дело чиркал зажигалкой, затягивался горьким сигаретным дымом, как будто именно этого дыма ему и не хватало сейчас для полного счастья. Он согревал Андрею легкие, туманил и без того затуманенную голову, отвлекал от любых мыслей – верный фронтовой товарищ и друг.
Усталость опять начала настигать Андрея лишь на второй половине пути. Он забеспокоился, и особенно после того, как в раненой и с трудами сшитой врачами печени вдруг проклюнулась тупая ноющая боль. Андрей вынужден был несколько раз досрочно останавливаться, усмирять ее дымом, но боль не отступала, давила под ребра. Андрей машинально потянулся рукой во внутренний карман бушлата, где рядом с пистолетом могла храниться ампула промедола. Неплохо было бы сейчас, как во время ранения, сделать прямо сквозь одежду укол, чтоб боль хоть немного затихла и не мешала Андрею руководить боем, который складывается пока не очень удачно, уже есть раненые (и более тяжело, чем командир) и, кажется, убитые. Но ампулы не было, и Андрей лишь усмехнулся этому своему обманному, выходит, до сих пор не забытому движению, поглубже затянулся сигаретой и со все возрастающим упрямством устремился дальше, хорошо отдавая себе отчет в том, что теперь помимо обычной, в общем-то легко переносимой усталости ему придется терпеть еще и боль, которая в любой момент может обернуться острой, непереносимой, и тогда того и жди, что потеряешь сознание.
Пока этого не случилось, надо было сделать более основательный привал, на полчаса, а то и на весь час, как следует отдышаться, добыть из рюкзака таблетку но-шпы и чего-нибудь перекусить, а не травить себя одним лишь дымом. Андрей стал повнимательней приглядываться к дороге, выбирая местечко посуше и поукромней. Но вдруг вспомнил, что где-то здесь должна была начинаться просека, называемая Егорьевской, и если встать на нее, то километра через три-четыре придешь на кордон, тоже именуемый Егорьевским. Там стоит (по крайней мере, во времена Андреева детства и юности стоял) бревенчатый дом с настоящей русской печкой и лежанкой, с сараями и конюшнями, с непременным стожком лесного сена на задах и даже с несколькими фруктовыми деревьями, вишнями и яблонями, в палисаднике.
Войдя в дом, дверь которого никогда не закрывалась на замок, а всего лишь на деревянную щеколду-вертушку, можно было растопить печку, закипятить чаю да и завалиться спать до утра. Теперь чего уж спешить и таиться. В буреломных этих отчужденных лесах Андрея все равно никто не заметит и не опознает.
Соблазн был велик, так велик, что Андрей пробрался поближе к обочине и, боясь в темноте пропустить крошечный навес с курилкою посередине, за которым и начиналась просека, принялся еще внимательней всматриваться в лесную чащобу. И не проглядел. Навес, заботливо поставленный когда-то лесниками на высоких дубовых столбах, вдруг словно сам вынырнул навстречу Андрею, заскрипел на ветру дощатой крышей, поманил на лавочку, оборудованную удобной ребристой спинкой. Раньше здесь всегда останавливались и пешие и конные, подолгу сидели, отдыхая от дальней дороги, вокруг глубоко зарытой в землю бочки, осторожно курили, во всем соблюдая непреложное правило лесных жителей, запечатленное красными аршинными буквами на фанерном плакате: «Берегите лес от пожара!» Теперь же навес был рад и одному-единственному человеку, поэтому так и заскрипел всеми своими старыми, изжитыми суставами, поманил, позвал Андрея к себе, и не столько затем, чтоб пожаловаться на печальную свою участь – помирать и разрушаться без всякого присмотра в пораженном вон какой невиданной бедой лесу, сколько затем, чтоб самому выслушать печали и горести нежданного этого путника и, может, хоть чем-то помочь ему. Ведь как много в прежние годы здесь сиживало людей, как много велось живых разговоров, и все о земле, о лесе, о домашних радостях-невзгодах да еще о войне, прокатившейся в этих местах с особой тяжестью. Каждая дощечка, каждая опора пропитана сокровенными словами и звуками: то печалью-слезами, то весельем-смехом – садись на лавочку, приникни щекой и ухом, а лучше душой и сердцем к их шершавым основаниям – и все услышишь.
Ну как мог Андрей пройти мимо, не откликнуться на приглашение и зов лесного навеса-укрытия, где когда-то тоже не раз сиживал и в одиночку, возвращаясь на велосипеде из города-местечка, и вдвоем с какой-нибудь одноклассницей, которую умыкнул со школьного вечера-концерта (а он был на эти дела мастер, чего уж теперь таиться) да и увез за синие леса и горы.
Может, именно по этой причине Андрей шагнул под навес с особым трепетом, смахнул с лавочки многолетнюю осыпь хвойных иголок и точно определил место, где он сиживал с этой присмиревшей в его руках подружкой-хохотуньей, согласившейся на побег. Вон там, в самом уголке под дубовой опорой, в любое время года затененной разлапистой елью, они и скрывались. Андрей и сейчас потянулся туда, но потом сдержал себя, словно боясь вспугнуть притаившиеся там человеческие тени, и присел с самого краешка, поближе к дороге. Но и здесь было хорошо и уютно: ели и сосны обступали Андрея со всех сторон, укрывали и от ветра, и от чрезмерно острого сияния луны. Он выпил таблетку, всласть покурил и после несколько минут сидел в полном блаженстве, чувствуя, как побежденные боль и усталость постепенно уходят из тела.
Теперь можно было двигаться по просеке дальше, внимательно следя за тем, чтоб Полярная непотухающая звезда все время висела по левую руку. Андрей поспешно поднялся и пошел, радуясь, что просека, в отличие от дороги, нигде не заросла ни сосновым мелколесьем, ни каким-нибудь лиственным кустарником, осталась такой же, как и прежде, широкой и прямой, прорубленной словно по ленточке. И вдруг Андрей с каждым движением стал все больше и больше замедлять шаг и наконец вовсе остановился. За высокими макушками сосен и елей Полярная звезда исчезла, затерялась, и теперь никак нельзя было понять, где, в какой она стороне, и светит ли вообще, горит ли негасимым огоньком над кувшинковскою церковью. Андрей опять почувствовал себя совершенно одиноким и заброшенным в бесконечном и тоже заброшенном лесу и засомневался, стоит ли ему идти к кордону. Во-первых, в темноте (а за елями и соснами не видно уже и луны) можно легко заблудиться. Просека, помнится, во многих местах перерублена поперечными коридорами, настоящими лабиринтами, и Андрею ничего не стоит свернуть в них и уйти в такие дебри, откуда обратной дороги нет. А во-вторых, уцелел ли до сегодняшнего дня Егорьевский кордон, не остались ли от него одни развалины или даже пепелище?! В последний раз Андрей там был еще школьником, учеником девятого или десятого класса, когда они с отцом однажды выбрались по первому снегу на зимнюю заячью охоту. С той поры минуло почти тридцать лет, и с кордоном всякое могло случиться. Вдруг порушился он, обвалился крышей и стенами (вечного ведь ничего в жизни нет) или действительно сгорел по оплошности и небрежению каких-нибудь заезжих нерадивых людей, охотников и грибников.
Но была еще одна причина, по которой Андрей передумал, поостерегся идти сейчас, в ночи, на кордон. Ему нежданно-негаданно припомнился во всех подробностях и деталях рассказ матери об этом кордоне времен войны. Чуть поодаль от него, на пологом, заросшем вереском, а по весне подснежниками-пролесками холме стоял громадный, в три человеческих обхвата дуб, которому триста–четыреста или даже все пятьсот лет. Партизаны возле этого дуба устроили лобное место, казнили (по большей части вешали на бугристых его ветвях) полицаев и прочих предателей и изменников. Мать на одной из таких казней присутствовала. Партизанские разведчики поймали в соседнем с Кувшинками селе Гуте Студенецкой полицая, молодого, всего девятнадцатилетнего парня Веню Горшкова. В полицию Веня пошел добровольно, забоявшись ехать в Германию, куда уже уехали, были увезены и угнаны многие его сверстники. В партизаны Веня идти забоялся тоже.
До войны он был, по рассказам Студенецких жителей, парень как парень, не больно храбрый, но и не робкий, работал в лесхозе дровосеком и неплохо, фотография его несколько раз вывешивалась на Доске почета. По детству и ранней молодости Веня озорничал, понятно, лазил по садам и лесным пасекам, но в меру, ничем не выделяясь среди других озорников, не слыл главарем и предводителем этих набегов.
Родом Веня был из хорошей, хлебопашеской и лесной семьи. Отец его и мать работали в колхозе: отец плотником, а мать – дояркой. Два старших брата-погодка перед самой войной один за другим ушли в армию (с войны, с фронта после оба не вернулись), младшая сестра, Соня, училась еще в школе. Сотни, тысячи подобных семей жили в деревнях и селах. Но вот случилась война, и сразу все стали разными, сразу людей словно кто подменил: одни на фронт, в партизаны, а другие, как Веня, в услужение к немцам, в каратели.
Подговорил его вступить в полицию дальний какой-то родственник из окрестных хуторов, уже служивший полицейским несколько месяцев. Мол, ничего страшного и предательского в этой службе нет. При любой власти охрана нужна и необходима. Грабителей и разбойников всегда хватает, и особенно сейчас, во время войны. А как охрана называется: милицией, полицией или жандармерией – так это без разницы. Отец, мать Вени и сильнее всех младшая сестра-пионерка были против Вениной службы. Но он ею все-таки соблазнился, не послушался ни родителей, ни сестры Сони, надел полицейскую форму, взял в руки винтовку да еще и изругал все свое семейство, которое, по его разумению, хотело ему зла и обиды, хотело, чтоб он уехал с глаз долой на богатые заработки в Германию (а этим вербовшики поначалу заманивали туда деревенских ребят и девчонок). И как только Веня так подумал, как только надел чужестранную форму, как только взял в руки винтовку, то сразу и стал другим человеком, обнаружив лютую какую-то, жестокую ненависть, и в первую очередь к своим односельчанам. Зная их всех с детства, принялся он ревностно выслеживать бывших советских и колхозных активистов, членов ВКП(б) и комсомольцев, доносил о них новому своему немецкому начальству, участвовал во многих карательных походах против партизан. А в конце запер в ветряной мельнице несколько деревенских семей, заподозренных в связях с партизанами, да и сжег их там живьем, не пощадив ни стариков, ни женщин, ни детей.
Студенецкие ребята и поймали Веню, привели в лагерь. Поначалу они хотели привязать его к сосне-сухостоине, облить бензином да и сжечь, чтоб он сам почувствовал, как это гореть живому человеку, задыхаться и гибнуть в дыму и огне. Но командир отряда, бывший бухгалтер из райпотребсоюза, не позволил устраивать самосуд да еще такой жестокий. Он построил весь отряд возле дуба, велел привести Веню, который сидел до этого под охраной в глубокой волчьей яме, и, перечислив ему в лицо все его злодеяния, зачитал приговор: «Именем Союза Советских Социалистических Республик, именем Красной Армии, сражающейся против немецко-фашистских захватчиков, именем всего советского народа приговорить предателя и изменника Родины Горшкова Вениамина Ивановича к смертной казни через повешение!»
Веня приговор выслушал молча и как бы даже равнодушно, словно ему и собственной жизни было точно так же ничуть не жаль, как и жизни многих других, убитых им и сожженных людей. Командиру отряда, человеку внимательному и, говорят, тайно религиозному, показалось это странным, и он спросил Веню:
– Может, хочешь что сказать напоследок?
– Хочу, – спокойно ответил Веня. – Перестрелять бы вас всех!
Отряд предсмертной, наглой этой выходки Вени стерпеть не смог, сломал строй и бросился было к нему, чтоб растерзать на месте без всякого повешения – казни для такого изувера, как Веня, легкой и быстротечной. Но командир отряда, бывший бухгалтер, опять не позволил устроить самосуд, смирил своих подчиненных, и все свершилось согласно приговору и советским законам – Веня был повешен.
Отцу с матерью разрешили Венино тело забрать, чтоб похоронить на Студенецком кладбище. Но они наотрез отказались. И первым отец, прошедший две войны: Первую мировую и Гражданскую на стороне красных, много чего на тех войнах видевший. Человек он тоже был набожный и в христианских заповедях строгий.
– Наша земля его не примет, – сказал он про сына, и никто не посмел с ним спорить.
Так и остался Веня висеть незахороненным на Партизанском дубе.
Жить дальше в селе Вениным родителям и младшей сестре было никак нельзя. Ведь каждый день приходилось встречаться с односельчанами, у которых Веня погубил самых близких людей, смотреть им в глаза, а в тех глазах, кроме слез, – ничего. Первой не выдержала Соня. Несмотря на свое малолетство она ушла в партизанский отряд, смывать кровью позор и предательство брата, которого, говорят, до войны очень любила. Правда, пробыла она в партизанском отряде совсем недолго, вскоре погибла: то ли подорвалась на самодельной мине возле железнодорожного полотна, то ли была убита во время перестрелки с карателями.
Отец же и мать Вени поступили так, как только и могли в подобном случае поступить настоящие русские люди, крепкие в вере. Они закрылись в баньке, что стояла у них на задах огорода, подожгли ее изнутри да и сгорели там живьем, во всем повторив муки и страдания сожженных их сыном односельчан.
Впервые мать рассказала Андрею эту историю, когда ему было всего лет десять, не побоялась его малолетства. И, наверное, поступила правильно: ребенок с детства должен знать не только все радости, но и все ужасы жизни, иначе, достигнув зрелой поры, он так и не поймет, что в этой жизни делать позволительно, а что запретно, что есть грех великий и неискупимый.
Андрей возле Партизанского дуба в детстве и юности бывал часто: то с матерью, собирая грибы, то с отцом на охоте, а то и сам по собственной воле, когда ему вдруг хотелось и желалось просто без всякой цели походить, побродить по лесу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35