А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Дом был залит ранним утренним солнцем, а навстречу Андрею, уже офицеру-лейтенанту, бежит маленькая, всего девятилетняя девочка, и он легко узнает в ней почти незнаемую им сестру Танечку. Андрей раскидывает руки, чтоб обнять Танечку, подхватить ее на грудь, но она в последнее мгновение куда-то бесследно исчезает, и Андрей обхватывает руками весь дом, вместе с садом и сосной в палисаднике, показавшийся ему тоже удивительно маленьким и беззащитными.
Родительский их бревенчатый дом был построен, по рассказам отца, в девятьсот шестнадцатом году, когда дед Матвей, вернувшись с фронта (австрийской саблей у него была разрублена левая рука, ключица и грудь), надумал жениться на будущей Андреевой бабушке Ульяне. Просторный высокий дом срубили «в лапу» из громадных нетесаных бревен (а зачем их тесать, когда они все одно к одному, прямые и гонкие, как свечки, по две четверти толщиной в вершине). Корабельные эти сосны были спилены в Егорьевском бору, но не сразу, не живьем, как пилят нынче, чтоб поскорее увезти сырой, толком не готовый ни к какому строительству лес с делянки, а после долгой предварительной подготовки. В те времена, несмотря на войну, жизнь была еще неспешной, во всем нормальной и основательной. Намеченные к повалу лесничим сосны мужики вначале подрубили по коре и лубу и оставили на целый год. Высыхая на корню, сосны пропитались, окаменели смолой-живицей, хвойным воском и после, положенные в дом, уже не боялись ни жука-короеда, ни вездесущего шашеля, ни самого времени. Похоже, устояли они и перед новой, совсем уже страшной, хотя и невидимой, неосязаемой напастью – радиацией, ведь не рассыпались в прах, не истлели от нее, а лишь еще сильнее сплотились друг с другом, проложенные болотным мхом и навечно соединенные дубовыми тыблями-шипами. Одного только бревна не понимают: почему это дом вдруг опустел, почему в нем вот уже столько лет не слышно ни мужских, ни женских, ни детских голосов, ведь действительно не сиротская же он могила для пришедшего сюда умирать изувеченного и измученного войнами и послевоенной беспутной жизнью последнего своего хозяина, потомка кузнецов и горшечников.
Деда Матвея Андрей не помнил. Он погиб на войне осенью сорок первого года. По возрасту дед (ему было тогда уже без малого пятьдесят) да и по увечью от прежней мировой войны на фронт мог не идти. Но дед пошел, добровольно. Бабка Ульяна пробовала его отговаривать:
– Ну куда ты, старый, собрался?! Без тебя там не управятся, что ли?!
– Не управятся! – ответил ей дед и в решении своем остался непреклонным.
Погиб он где-то под Ельней, в армии, которой тогда командовал опальный Жуков, до конца так, кажется, и не успев отдать немцам должок за порубленные руку, ключицу и грудь.
От деда осталось три фотографии. Одна, самая старая, сделана еще в дореволюционное время. Дед изображен на ней в полный рост в форме унтер-офицера царской армии. На голове у него фуражка с коротеньким козырьком и кокардой, через плечо на ремне сабля, на ногах высокие яловые сапоги со шпорами и наколенниками. Дед строг и собран: весь его вид, от надетой строго по уставу фуражки (два пальца от брови) до ярко начищенных сапог, говорит о том, что погоны унтер-офицера он носит не зря, заслужил их честной, безупречной службой царю и Отечеству, завоевал в боях.
На второй фотографии дед уже в гражданской одежде (впрочем, сапоги, если хорошенько присмотреться, прежние, военные, только без шпор и наколенников) и уже не один, а вдвоем с молодой женой, Ульяной, Улей. Закинув ногу на ногу, дед вполоборота сидит на стуле, а бабка Ульяна стоит сзади него, как-то еще робко и неуверенно прикасаясь к плечу мужа ладонью с обручальным серебряным колечком на безымянном пальце.
На третьей фотографии дед и бабка поменялись местами. Теперь на стуле сидит с годовалым Андреевым отцом на руках она, а дед, словно в каком охранении, карауле, возвышается над ними, такой же строгий и степенный, как и на прежних фотографиях, но в пышных его кавалерийских усах играет, плохо скрывается радостная улыбка – как же, долгожданному сыну уже целый год (до этого у них с Ульяной была девочка, да умерла в окаянном семнадцатом году).
На всех трех фотографиях видно, какого громадного, гренадерского роста был дед Матвей. В широко развернутых его плечах чувствуется прямо-таки богатырская сила и мощь. Отец Андрея тоже слыл человеком и роста немалого, и силы незаемной, но все же не в деда. Тут, судя по всему, примешалась кровь породы бабки Ульяны. В ее роду все были люди невысокие, хотя и отменно крепенькие, жилистые. А вот Андрей в деда. Когда он чуть подрос, возмужал (а в училище так и особо), то все, кто знал деда, при встрече непременно говорили Андрею: «Вылитый Матвей Никанорович». Бабка Ульяна подтверждала то же самое: «Слова лишнего не скажет, молчун».
Бабку Андрей помнит хорошо. Маленькая такая, суетная, словно синичка, все говорит, говорит и говорит. И не абы как, а то и дело сыплет прибаутками, пословицами, поговорками да сказаниями какими-то, которых знала несметное количество. Знахаркой была, шептуньей, травы по лесам и речной уреме собирала и маленького Андрея, вечного своего спутника в этих походах, приучала. Он кое-что запомнил и после, уже на войне, когда не было под рукой необходимых лекарств, заменял их травами и кореньями, удивляя знахарскими своими познаниями и солдат, и командиров. Умерла бабка Ульяна рано, всего шестидесяти пяти лет от роду. Тоски по утонувшей Танечке пережить не могла, стала сохнуть, вянуть да и завяла совсем. Андрей ее слезы по Танечке тоже помнит. Бывало, сядет бабка Ульяна в лесу на пенек, пригорюнится и заплачет: «Ах, кабы я была на ту пору у реки, то непременно Танечку спасла бы, я ведь плавать умею, как рыба-осетр». И хотя рыбы-осетра тогда Андрей сроду еще не видывал, в их реке она не водилась, но верил, что бабка Ульяна Танечку спасла бы, нырнула бы в самые холодные и страшные глубины и вынесла бы ее на берег живую и невредимую. Теперь бы они ходили по травы, ягоды и грибы втроем, и Танечка собирала бы их больше всех, потому как она вон какая проворная и неутомимая – вся в бабку.
Дед Матвей после службы в армии и женитьбы нашел достойное применение своей силе и молчаливому, сосредоточенному характеру. Ему по наследству от отца достались кузница и гончарный круг. Вообще в их краях по лесным деревням и дебрям многие мужики занимались кузнечными и гончарными делами, добывали деготь, селитру, варили стекло. Глины ведь, кремнистого песку, дерева вокруг – хоть отбавляй. Не зря же села и хутора далеко окрест зовутся здесь то по-строительному, то по-рудничному «будами» и «гутами»: будовать значит строить, возводить гуты – стеклянные и глиняные заводы. Но дед среди всех умельцев, кузнецов и горшечников, был, говорят, мастером особым. Самую простую, обиходную вещь, ту же дверную клямку, безмен, подкову или горшок-кувшин любил делать не только для пользы, но и для красоты. Отец Андрея тоже у него многое перенял: и сошник-лемех мог выковать, и самовар залудить, и миску, корчажку обжечь, но (не раз о том сокрушался) встать вровень с дедом Матвеем не смог – слишком рано от дома отлучился, в учебу пошел, возмечтав стать землемером и агрономом.
В болезненной дреме, в полусне и в полуяви Андрею иногда чудилось и виделось, что все его сродственники от деда Матвея (и даже прадеда Никанора) и до сестры Танечки собрались в доме и окрест его, во дворе, на улице и на огороде и теперь ждут не дождутся, когда же Андрей наконец пробудится, чтоб приветить его как самого дорогого и желанного гостя.
И он пробудился. Но вовсе не оттого, что кто-то из этих сродственников по неосторожности до срока потревожил его прикосновением, или негромким словом-шепотом, или даже только одним взглядом, а оттого, что Андрею вдруг послышался какой-то странный и все нарастающий звук, стремительно, волнами и накатами, приближающийся к дому. Вначале Андрей было подумал, а не ветер ли это «афганец», не песчаная ли буря несется сюда из предгорных пустынь, чтоб засыпать дом по самую крышу и теперь уж действительно похоронить в нем заживо, словно в каком склепе, Андрея. Но потом на смену этой догадке пришла другая: нет, это не «афганец» и не песчаная буря, это, предваряя наступление, начала работать дальнобойная артиллерия, установки «Град». Их залпы и раскаты сливаются в один-единый звук, в канонаду – от этого и верховое гудение, устрашающая земная дрожь, от этого больная, контуженая голова Андрея все сильнее и сильнее сжимается железными обручами, и он никак не может найти лежащий где-то рядом автомат, не может подняться сам и поднять свой взвод в движение, в атаку. Догадка более чем верная и неоспоримая: сейчас застрекочут вертолеты, и Андрей (куда деваться!) поднимется, как вовремя поднимался сотни и тысячи раз. Но вертолеты что-то запаздывают, а гул все нарастает и нарастает, намертво вдавливая с головой укрытого плащ-палаткой Андрея в землю. Он отбрасывает эту пропитанную песком и пылью плащ-палатку, оглядывается вокруг, все понимает и осознает (где он и что с ним) и в изнеможении припадает щекой к вещмешку. Нет, он сейчас все-таки не на войне, не в бою и атаке (война осталась в далеком и невозвратном прошлом), а в мирной жизни, в Кувшинках, в родительском доме, о котором на войне столько мечтал и думал, и никакая это не канонада, не залпы реактивных установок, а самый обыкновенный ветер-верховик гудит и рвется над лесом, раскачивает вековую сосну в палисаднике.
Несколько мгновений Андрей лежал на диване в полной уверенности, что, хотя и с потерями, но все-таки на этот раз отбился от военных воспоминаний и миражей и легко отличил влажный лесной ветер-верховик от песчаного, по-шакальи завывающего «афганца». И вдруг словно какая-то пружина выбросила его из дивана: Господи, да при чем же здесь «афганец» и при чем вертолеты – это же идет река, вскрылась где-то в верховьях и теперь проламывается к Десне и Днепру льдинами-кригами. Потому и ветер-верховик и так похожее на канонаду гудение, потому и несказанное томление и боль во всем теле и душе.
Боясь, что не успеет, что пропустит ни с чем не сравнимое видение вскрытия реки, ледохода, Андрей, будто по тревоге, выскочил из дома, распахнул во дворе задние ворота и огородами, сырыми и вязкими, на которых уже нигде не угадывалось ни борозды, ни межи (так заросли они чертополохом и полынью), побежал к речному обрывистому берегу навстречу ледоломному гудению и ветру.
Поспел он вовремя. Сине-зеленый, истончившийся уже во многих местах лед вспучился, набряк и воздушно поднялся вровень с берегами. Полая вода, то и дело прорываясь сквозь полыньи и промоины, шла поверх него обманчивым и опасным для жизни полоем. Испуганные вороны, которые до этого бесстрашно еще расхаживали по наледи, надеясь поживиться каким-нибудь сорным, случайно занесенным сюда в зимние стужи зернышком, шарахались от наката густой холодной воды и с криком поднимались на крыло. Гудение ветра-верховика здесь, на просторе, слышалось гораздо сильнее, чем в доме; он рвал на части застоявшийся воздух, бросал прямо на лед и без того низко нависшие над ним темные, по-медвежьи тяжелые тучи, рябил и вспенивал стенобитной волною воду. Лед этого напора не выдерживал, трещал и ломался, но пока лишь на закрайках, возле берегов, а посередине на речном стрежне держался стойко и непобедимо, и казалось, так будет держаться вечно. Но вот из-за поворота из верховьев реки на него надвинулась настоящая громадина торосов, собранных во флота и флотилии, с размаху ударила о кромку – и лед сдался. На несколько минут он вспучился выше берегов и лозово-тальниковой речной уремы, словно заманивая и реку, и эти торосы в темное подледное царство, но потом вдруг глубоко и побеждено вздохнул, выдавая всему окрест: и стоящим уже по колена в полой воде ольшаникам, и прибрежным зарослям камыша, и единственно живым теперь здесь, у мертвого села существам – воронам свою слабость. От берега к берегу пробежала по льду с глухим прощальным стоном трещина шириной в ладонь; сквозь нее хлынула на поверхность с торжествующим, победным клокотанием вода – лед под ее тяжестью опал, рухнул и в следующее мгновение, сам становясь торосами и глыбами, помчался вниз по течению, освобождая речную гладь от зимнего плена и заточения.
Двадцать лет не видел Андрей, как идет, вскрывается река, причем не какая-нибудь посторонняя, безразличная ему, в чужих далеких краях, куда волею случая забрасывала его судьба, а своя, родная, на берегу которой он родился, провел все детство, вырос и которую так безрассудно бросил на долгие годы.
Андрей не выдержал и заплакал. И плакал долго и неудержимо, как только могут плакать малые отлученные от матери дети или взрослые утомленные жизнью и страданиями мужчины, которые по своей ли, по чужой ли вине были отлучены от родительского дома, от родной реки, от Родины. Никто Андреевых слез здесь не видел и не слышал, и он мог оплакивать и погибшую эту Родину, и погибшего, погибающего себя, не стыдясь ни своей слабости, ни своего малодушия. Кто знает, может, Андрей так и остался бы стоять со слезами на глазах на речном берегу до самого вечера, до темноты, но вдруг высоко над ним, над его головой и над его слезами забился, затрепетал первый весенний жаворонок. Андрей запрокинул голову и тут же отличил его маленькое неутомимое тельце и хорошо расслышал его звонкоголосое пение и призывы:
– Жить хочу, жить хочу!
И хотя эти призывы относились явно не к Андрею, полуживому и пришедшему сюда, в мертво-запретную зону, не жить, а лишь доживать краткие свои дни, но все равно он послушался жаворонка, вытер ладонью глаза и только теперь заметил, что он стоит на очень памятном для себя месте, под высокой старой вербой, растущей в конце пойменных грядок.
Сколько раз в такие вот ледоломные, паводковые дни они приходили сюда вдвоем с отцом, восторженно смотрели на разлив реки, определяя на глаз и чутье, каким широким и неоглядным он будет в этом году, затопит ли всклень грядки и не подберется ли к саду, к бане и кузнице. Вдоволь наглядевшись и напереживавшись, они принимались за дело, которое обоюдно любили и нетерпеливо ждали всю холодную зиму. Под вербой на высоком берегу лежала перевернутая вверх дном рыбацкая их плоскодонная лодка. Теперь, когда река пошла, вскрылась, надо было срочно ее конопатить, смолить, чтоб раньше других соседей спустить на воду, проехаться, проплыть по опасному еще, бурному паводку, где еще часто выныривают из глубины нерастаявшие льдины. Но как удержишься, как не поедешь, не поплывешь, когда вокруг такая красота и ширь, такая неостановимая весна: вода бьется, плещет о борт лодки, гонит, мчит в понизовье запоздалые, разламывающиеся прямо на глазах крыги, вывороченные с землей и глиной корни, темно-бурые коленчатые стебли размокшего камыша-очерета, – а навстречу волне, наперекор течению поднимается из холодного не вскрытого еще понизовья и идет на нерест рыба: целые стаи и косяки плотвы, окуня, леща и язя, стремительные, словно морские торпеды, щуки и, наоборот, ленивые, почти подземные скопища карася и линя. Все радуется жизни и весне! С лодки легко наблюдать, как рыба играет, балует (так всегда говорил отец) на пойме, ничуть не боясь, что на нее может налететь с гоготаньем и криком стая диких уток-чирков, которые уже устраивают себе гнездовья на болотах и лесных озерах, или опустится вдруг на воду караван перелетных северных гусей. Увертливая рыба затеет весеннюю игру и с ними, может, даже необидно пощиплет за перепончато-красные лапки и воздушно-нежные непромокаемые перья да и уйдет, невидимая и неопознанная, в такие глубины и нересты, где ее не достанут никакие чирки, никакие гуси-лебеди.
Чуть поодаль от вербы отец с Андреем разводили жарко рвущийся в небо костерок, подвешивали над ним смоловаренный котел и принимались колдовать и чародействовать над ним. Отец в этот день всегда пребывал в хорошем, возвышенном даже настроении, и с ним можно было заводить любой, в иные времена самый трудный разговор, излагать любую свою просьбу – отец на все соглашался. В десятом классе за два месяца до окончания школы Андрей подобный разговор с отцом и завел. Подбрасывая в костерок сухие, специально приготовленные для смоляного чародейства поленца, он спокойно и неторопливо (как о деле для себя давно и невозвратно решенном) поведал отцу о своем намерении идти учиться в военное воздушно-десантное училище.
Отец ответил не стразу. Он долго помешивал смолокуренной лопаткой в котле, смотрел куда-то вдаль на бунтующую в весеннем разливе реку, а потом вдруг повернулся к Андрею и сказал непривычно для него строго и наставительно:
– Если надумал, то иди, конечно! Только запомни, Андрей, вот что.
– Что? – насторожился тот, боясь, как бы отец не сказал сейчас каких-нибудь таких слов, после которых об училище и мечтать будет нельзя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35