А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


В этот момент и появился Заргарьян с хризантемами в целлофане. И десяти минут не прошло, как он покорил и Ольгу и Галю, а профессорская назидательность Кленова сменилась почтительным вниманием первокурсника.
Он сразу перехватил нить разговора, рассказал о предполагаемых нобелевских лауреатах, о своей недавней поездке в Лондон, перебросился с Галей замечаниями о будущем лазерной техники, а с Ольгой о роли гипноза в педиатрии и похвалил статью Кленова в журнале «Наука и жизнь». Но он определенно и, как показалось мне, умышленно отводил разговор от моего участия в их научном эксперименте. А когда часы пробили одиннадцать, он поймал мой недоуменный взгляд и сказал с присущей ему усмешечкой:
– Я ведь знаю, о чем вы думаете. Почему Заргарьян молчит об эксперименте? Угадал? Да просто потому, милый, что не хотелось сразу уходить. После того что я сейчас вам скажу, уже никакой разговор невозможен. Заинтриговал? – засмеялся он. – А ведь все очень ясно: завтра мы предполагаем поставить новый опыт и просим вас об участии.
– Я готов, – повторил я то, что уже сказал им вчера в ресторане.
– Не торопитесь, – остановил меня Заргарьян, и в голосе его уже появилась знакомая мне серьезность, даже взволнованность. – Новый опыт более длителен, чем предыдущий. Может быть, это несколько часов; может быть, сутки… Во-вторых, опыт рассчитан на более удаленные фазы. Я говорю «удаленные» только для того, чтобы остаться в границах понятного. Речь едва ли идет о расстояниях, тем более что определить их мы не можем, да и то, что под этим подразумевается, для активности биотоков не имеет значения: распространение излучения практически мгновенно и не зависит ни от пространственного расположения фаз, ни от знака поля. И я должен честно предупредить вас, что мы не знаем степени риска.
– Значит, это опасно? – спросила Галя.
Ольга ни о чем не спросила, только зрачки ее словно стали чуточку больше.
– Я не могу определенно ответить на это. – Заргарьян, казалось, не хотел ничего утаивать от меня. – При неточной наводке наш преобразователь может потерять контроль над совмещенным биополем. Каковы будут последствия для испытуемого, мы не знаем. Теперь представьте себе другое: в этом мире он без сознания, в другом оно придано человеку, допустим летящему в это время на самолете. Что будет с сознанием в случае авиакатастрофы, мы тоже не знаем; успеет ли преобразователь переключить биополе, переключится ли оно или просто погибнут два человека и в том мире, и в этом.
Ответом Заргарьяну было молчание. Он поднялся и резюмировал:
– Я уже говорил вам, что после моего заявления светский разговор исключается. Вы свободны, Сергей Николаевич, в своем решении. Я заеду за вами утром и с уважением выслушаю его, даже если это будет отказ.
Мы проводили его в молчании, в молчании вернулись и долго не начинали разговора, пока наконец Галя не спросила меня в упор:
– Ты, вероятно, ждешь от меня совета?
Я молча пожал плечами: какое значение могли иметь ее «да» или «нет»?
– Я уже поверила в этот бред. Представь себе – поверила. И если бы я годилась на это, если бы мне предложили, как тебе… я бы не задумывалась над ответом. А советовать… Что ж, пусть Ольга советует.
– Я не буду отговаривать тебя, Сергей, – сказала Ольга. – Сам решай.
Я все еще молчал, не отводя глаз от пустого бокала. Ждал, что скажет Кленов.
– Интересно, – вдруг проговорил он, ни к кому не обращаясь, – раздумывал ли Гагарин, когда ему предложили первым вылететь в космос?


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ХОЖДЕНИЕ ЗА ТРИ МИРА

Нам мало всего шара земного, нам мало определенного времени, У меня будут тысячи шаров земных и все время.
Уолт Уитмен. «Песня радостей»


Но, глядя в даль с ее миражем сизым, Как высшую хочу я благодать – Одним глазком взглянуть на коммунизм!..
Илья Сельвинский. «Сонет»

ЭКСПЕРИМЕНТ

Заргарьян заехал за мной утром, когда Ольга еще не ушла на работу. Мы оба встали раньше, как всегда бывало, когда кто-то из нас уезжал в отпуск или в командировку. Но ощущение необычности, непохожести этого утра на все предыдущие туманило и окна, и небо, и душу. Мы умышленно не говорили о предстоящем, привычно перебрасываясь стертыми пятачками междометий и восклицаний. Я все искал пропавшую куда-то зубную щетку, а Ольга никак не могла добиться надлежащей температуры воды от душевого смесителя.
– То горячо, то холодно. Подкрути.
Я подкручивал, но у меня тоже не получалось.
– Волнуешься?
– Ни капельки.
– А я боюсь.
– Ну и зря. Ничего же не случилось тогда. Просидел два часа в кресле, и все. Заснул и проснулся. Даже голова потом не болела.
– Ты же знаешь, что сейчас – это не два часа. Может быть, десять; может быть, сутки. Опыт длительный. Даже не понимаю, как его разрешили.
– Если разрешили – значит, все в порядке. Можешь не сомневаться.
– А я сомневаюсь. – Голос ее зазвенел на высокой ноте. – Прежде всего, как врач сомневаюсь. Сутки без сознания. Без врача…
– Почему без врача? – перебил я ее. – У Заргарьяна, помимо его специального, и медицинское образование. И датчиков до черта. Все под контролем: и давление, и сердце, и дыхание. Чего же еще?
У нее подозрительно заблестели глаза.
– Вдруг не вернешься…
– Откуда?
– А ты знаешь откуда? Сам ничего не знаешь. Какое-то перемещающееся биополе. Миры. Блуждающее сознание. Даже подумать страшно.
– А ты не думай. Летают же люди на самолетах. Тоже страшно, а летают. И никто не волнуется.
У нее задрожали губы, полотенце выскользнуло из рук и упало на пол. Я даже обрадовался, что зазвонил телефон и я мог избежать развития опасной темы.
Звонила Галя. Она хотела заехать к нам, но боялась, что не успеет.
– Заргарьяна еще нет?
– Пока нет. Ждем.
– Как настроение?
– Не бардзо, Ольга плачет.
– Ну и глупо. Я бы радовалась на ее месте: человек на подвиг идет!
– Давай без пафоса, Галка.
– А что? Так и оценят, когда можно будет. Не иначе! Прыжок в будущее. Даже голова кружится при мысли о такой возможности.
– Почему в будущее? – засмеялся я. Мне захотелось ее подразнить. – А вдруг в какой-нибудь Юрский период? К птеродактилям!
– Не говори глупостей, – отрезала Галя: Фома неверующий уже превратился в фанатика. – Это не предполагается.
– Человек предполагает, бог располагает. Ну, скажем, не бог, а случай.
– А ты чему учился на факультете журналистики? Тоже мне марксист!
– Деточка, – взмолился я, – не принуждай меня каяться сейчас в политических ошибках. Покаюсь по возвращении.
Она рассмеялась, словно речь шла о поездке на дачу.
– Ни пуха ни пера. Привези сувенир.
– Интересно, какой я ей привезу сувенир – коготь птеродактиля или зуб динозавра? – сказал я Кленову, который уже сидел за нашим утренним кофе.
Я был тронут: он не поленился прийти проводить меня в мое не совсем обычное путешествие и даже успел успокоить Ольгу. Слезинки в глазах ее испарились.
– На динозавров поглазеть тоже не вредно, – философически заметил Кленов. – Организуешь этакое сафари во времени. Большой шум будет.
Я вздохнул.
– Не будет шума, Кленыч. И сафари не будет. Встретимся с тобой где-нибудь в смежной жизнишке. В кино сходим на «Дитя Монпарнаса». Палинки опять выпьем. Или цуйки.
– Воображения у тебя нет, – рассердился Кленов. – Не в смежную жизнишку тебя посылают. Помнишь, что сказал Заргарьян? Вполне возможны миры и с каким-то другим течением времени. Допустим, оно отстало от нашего. Но не на миллионы же лет! А вдруг всего на полстолетия? Очнешься, а на улице – октябрь семнадцатого.
– А если на столетие?
– Тоже не плохо. В «Современник» пойдешь работать. Выходит же у них какой-нибудь «Современник» с таким направлением? Наверняка. И Чернышевский за столом сидит. Скажешь, неинтересно? И слюнки не текут?
– Текут.
Мы оба захохотали, да так громко, что Ольга воскликнула:
– Мне плакать хочется, а они смеются!
– У нас недостаток хлористого натрия в организме, – сказал Кленов. – Потому и слезные железы пересохли. А женам героев слезы вообще противопоказаны. Давайте лучше коньячку выпьем. А то очутишься в будущем, а там – сухой закон.
От коньячку пришлось отказаться, потому что Заргарьян уже звонил у входной двери. Он выглядел строгим и официальным и за всю дорогу до института не обронил ни слова. Молчал и я. Только тогда, когда он поставил свою «Волгу» в шеренгу ее институтских сестер и мы поднялись по гранитным ступеням к двери, Заргарьян сказал мне, впервые назвав меня по имени, сказал без улыбки и без акцента, каким он всегда кокетничал, когда язвил или посмеивался:
– Не думай, что я боюсь или встревожен. Это Никодимов считает возможным какой-то процент риска: проблема, мол, еще не изучена, опыта маловато. А я считаю, что все сто процентов наши! Уверен в успехе, у-ве-рен! – закричал он на всю окрестную рощицу. – А молчу потому, что перед боем лишнего не говорят. Тебе все ясно, Сережа?
– Все ясно, Рубен.
Мы пожали друг другу руки и опять замолчали до нашего появления в лаборатории. Ничто не изменилось здесь со времени моего первого посещения. Те же мягкие тона пластмасс, золотое поблескивание меди, зеркальность никеля, дымчатая непрозрачность стекловидных экранов, чем-то напоминавших телевизорные, только увеличенные в несколько раз. Мое кресло стояло на обычном месте в паутине цветных проводов, толстых, и тонких, и совсем истонченных, как серебристые паутинки. Западня паука, поджидающего свою жертву. Но кресло, мягкое и уютное, к тому же ласково освещенное из окна вдруг подкравшимся солнцем, не настраивало на тревогу и настороженность. Скорей всего, оно напоминало сердце в путанице кровеносных сосудов. Сердце пока не билось: я еще не сел в кресло.
Никодимов встретил меня в своем накрахмаленном до окаменелости белом халате, все с той же накрахмаленной, жестковатой улыбкой.
– Я должен бы только радоваться тому, что вы согласились на этот рискованный опыт, – сказал он мне после обмена дежурными любезностями, – для меня, как ученого, это может быть последний, решающий шаг к цели. Но я должен просить вас еще раз продумать свое решение, взвесить все «за» и «против», прежде чем начнется самый эксперимент.
– Все уже взвешено, – сказал я.
– Погодите. Взвесим еще раз. Что стимулирует ваше согласие на опыт? Любопытство? Стимул, по правде говоря, не очень-то уважительный.
– А научный интерес?
– У вас его нет.
– Что же влечет журналистов, скажем, в Антарктику или в джунгли? – отпарировал я. – Научного интереса у них тоже нет.
– Значит, любознательность. Согласен. И душок сенсации, в какой-то мере общий для всех газетчиков, пусть даже в лучшем смысле этого слова. Что ж, газетчик Стэнли, ради сенсации поехавший на поиски затерявшегося в Африке Ливингстона, в итоге пожал равноценную славу. Может быть, она и вам кружит голову, не знаю. Представляю, как с вами говорил Рубен, – усмехнулся Никодимов и вдруг продолжил голосом Заргарьяна: – Да ведь это подвиг, еще не виданный в истории науки! Слава миропроходца, равноценная славе первых завоевателей космоса! Я убежден, что он, наверное, так и сказал: миропроходца?
Я искоса взглянул на Заргарьяна. Тот слушал, ничуть не обиженный, даже улыбался. Никодимов перехватил мой взгляд.
– Сказал, конечно. Я так и думал. Бочка меду! А я сейчас добавлю в эту бочку свою ложку дегтя. Я не обещаю вам, милый друг, ни славы миропроходца, ни встречи на Красной площади. Даже подвала в газете не обещаю. В лучшем случае, вы вернетесь домой с запасом острых ощущений и с сознанием, что ваше участие в эксперименте оказалось небесполезным для науки.
– А разве этого мало? – спросил я.
– Смотря для кого. О неоценимости вашего вклада знаем только мы трое. Ваше устное свидетельство о виденном, вернее, только одно это устное свидетельство – еще не доказательство для науки. Всегда найдутся скептики, которые могут объявить и наверняка объявят его выдумкой, а приборов, какие могли бы записать и воспроизвести зрительные образы, возникшие в вашем сознании, – таких приборов, к сожалению, у нас еще нет.
– Возможно и другое доказательство, – сказал Заргарьян.
Никодимов задумался. Я с нетерпением ждал ответа. О каком доказательстве говорил Заргарьян? Все материальные свидетельства моего пребывания в смежных мирах там и остались: и оброненный во время операции зонд, и моя записка в больничном блокноте, и разбитая Мишкина губа. Я же не унес ничего, кроме воспоминаний.
– Я сейчас вам объясню, о чем говорит Рубен, – медленно произнес он, словно взвешивая каждое еще не сказанное слово. – Он имеет в виду возможность вашего проникновения в мир, обогнавший нас во времени и в развитии. Если допустить такую возможность и если вы сумеете ее использовать, то ваше сознание может запечатлеть не только зрительные образы, но и образы абстрактные, скажем, математические. Например, формулу еще неизвестного нам физического закона или уравнение, выражающее в общепринятых математических символах нечто новое для нас в познании окружающего мира. Но все это лишь допущение, гипотеза. Ничем не лучше гадания на кофейной гуще. Мы пробуем переместить ваше сознание куда-то дальше непосредственно граничащих с нашим трехмерным пространством миров, но даже не можем объяснить вам, что значит «дальше». Расстояния в этом измерении отсчитываются не в микронах, не в километрах и не в парсеках. Здесь действует какая-то другая система отсчета, нам пока неизвестная. Самое главное, мы не знаем, чем вы рискуете в этом эксперименте. В первом мы не теряли из виду ваше энергетическое поле, но можно ли поручиться, что мы не потеряем его сейчас? Словом, я не обижусь, если вы скажете: давайте отложим опыт.
Я улыбнулся. Теперь уже Никодимов ждал ответа. Ни одна морщинка его не дрогнула, ни один волосок его длинной поэтической шевелюры не растрепался, ни одна складочка на халате не сморщилась. Как непохожи они с Заргарьяном! Вот уж поистине «стихи и проза, лед и пламень». А пламень за мной уже рвался наружу: громыхнув стулом, Заргарьян встал.
– Ну что ж, давайте отложим… – намеренно помедлил я, лукаво поглядывая на Никодимова, – отложим… все разговоры о риске до конца опыта.
Все, что произошло дальше, уложилось в несколько минут, может быть, даже секунд, не помню. Кресло, шлем, датчики, затемнение, обрывки затухающего разговора о шкалах, видимости, о каких-то цифрах в сопровождении знакомых греческих букв – не то пи, не то пси – и, наконец, беззвучность, тьма и цветной туман, крутящийся вихрем.

ДЕНЬ В ПРОШЛОМ

Вихрь остановился, туман приобрел прозрачность и тускло-серый оттенок скорее весеннего, чем зимнего, утра. Я увидел захламленный двор в лужах, затянутых синеватым ледком, грязно-рыжую корочку уже подтаявшего снега у забора и совсем близко от меня темно-зеленый автофургон. Задние двери его были открыты настежь.
Сильный удар в спину бросил меня на землю. Я упал в лужу, ледок хрустнул, и левый рукав ватника сразу намок.
– Ауфштеен! – крикнули сзади.
Я с трудом поднялся, еле держась на ногах, и не успел даже оглянуться, как новый удар в спину швырнул меня к фургону. Из темной его пасти протянулись чьи-то руки и, подхватив меня, втянули в кузов. Двери позади меня тотчас же захлопнулись, громыхнув тяжелой щеколдой.
Потом я услышал урчание мотора, металлический скрип кузова, хруст льда под колесами автофургона. На повороте меня тряхнуло, ударив головой о скамейку. Я застонал.
И опять знакомые руки протянулись ко мне, подняли и посадили на скамейку. В окружавшей нас полутьме я не мог разглядеть лица человека, сидевшего напротив.
– Держись за доску, – предупредил он. – Дороги у нас дай бог.
– Где мы? – спросил я, как показалось мне, каким-то чужим голосом, глухим и хриплым.
– Известно где. В душегубке. – Сосед потянул носом воздух. – Да нет… Кажись, не пахнет. Значит, на исповедь везут.
– Где мы? – снова спросил я. – Город какой?
– Колпинск город. Райцентр бывший. Глянь в окошко – увидишь.
Я подтянулся к маленькому квадратному окошку без стекол, затянутому тремя железными прутьями. В крохотном проеме мелькнули водокачка, подъездные пути в проломе забора, одноэтажные приземистые домишки, вывеска комиссионного магазина, написанная черной краской по желтой рогожке, голые тополя у обочины замызганного тротуара. Пустынная уличка тянулась долго и неприглядно. Редкие прохожие, казалось, никуда не спешили.
– Вы меня извините, – сказал я своему спутнику, – у меня что-то с памятью.
– Тут не только память – душу выбьют, – живо откликнулся он.
– Ничего не помню. Какой сейчас год, месяц, день… Вы не бойтесь, я не сумасшедший.
– Я уж теперь ничего не боюсь. Да и с психом дело иметь сподручнее, чем с иудой. А год сейчас трудный, сорок третий год. Либо январь в самом конце, либо февраль в самом начале. Ну, а день помнить незачем: все одно до утра не доживем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14