А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Если сравнить вашу эпопею с шахматной партией, вы в цейтноте. Дебют вы разыграли у себя в пространстве. В нашем мире у вас начался миттельшпиль. Причем без всякой надежды на выигрыш. Вы сразу поняли, что никаких сувениров, кроме беспорядочных впечатлений, с собой не привезете. Иначе говоря, еще одна неудача. Сколько раз мы с Игорем были в таком положении! Сколько бессонных ночей, ошибочных расчетов, неоправданных надежд, пока не нашелся наконец мозг-индуктор с математическим развитием. Привез в памяти формулу – так даже академики ахнули! Теперь она известна как уравнение Яновского и применяется при расчетах сложнейших космических трасс. К великому сожалению, ваша память тут вам не поможет. И вот появляется спасительный вариантик: вы встречаете меня. Загорается свечечка надежды, тоненькая свечечка, но загорается. Тут торопиться надо, еще эндшпиль предстоит, а вы в цейтноте, дружище. Все мы в цейтноте. Напряжение поля на пределе, вот-вот начнет падать – и бенц! Одиссей возвращается на Итаку. Игорь! – крикнул он. – Закругляйтесь, пора! – Тут он вздохнул и добавил каким-то погасшим голосом: – Пора прощаться, Сергей Николаевич. Доброго пути! На другую встречу, пожалуй, нам уж рассчитывать нечего.
Только теперь дошел до меня жуткий смысл происходящего. Прыжок через столетие! Не просто в смежный мир, а в мир совсем иных вещей, иных машин, иных привычек и отношений. На несколько часов, может быть на сутки, Гайд завладеет душой Джекиля, но обманет ли он окружающих, если захочет остаться инкогнито? Его скроет лицо Джекиля, костюм Джекиля, но выдаст язык, строй мыслей и чувств, условные рефлексы, незнакомые тому миру. Не слишком ли велик риск прыжка, вскруживший мне голову?
Но я ничего не сказал Заргарьяну, не выдал внезапных своих опасений, даже не вздрогнул, когда он дал команду включить протектор. Темнота, как и раньше, окружила меня. Темнота и тишина, сквозь которую, как будто издалека, точно в густом и сыром тумане, пробивались едва слышные голоса, тоже знакомые, но почти забытые, словно их отделяла от меня уже преодоленная в прыжке сотня лет.
– Ничего не понимаю. Как у тебя?
– Исчезло. Что-то пробивается, но изображения нет.
– А на шестом есть. Только светимость ослаблена. Ты понимаешь что-нибудь?
– Есть соображения. Опять вне фазы. Как и тогда.
– Но мы же не зарегистрировали шока.
– Мы и тогда не зарегистрировали.
– Тогда энцефалографы записали сон. Фаза парадоксального сна. Помнишь?
– По-моему, сейчас другое. Обрати внимание на четвертый. Кривые пульсируют.
– Может, усилить?
– Подождем.
– Боишься?
– Пока нет оснований. Проверь дыхание.
– Прежнее.
– Пульс?
– Тот же. И давление не повышено. Может быть, изменение биохимических процессов?
– Так нет же показаний. У меня впечатление вмешательства извне. Или сопротивление рецептора, или искусственное торможение.
– Фантастика.
– Не знаю. Подождем.
– Я и так жду. Хотя…
– Смотри! Смотри!
– Не понимаю. Откуда это?
– А ты не гадай. Как отражение?
– В той же фазе.
– В той ли?
И вновь тишина, как тина, поглотила все звуки. Я уже ничего не слышал, не видел и не чувствовал.

ПРЫЖОК ЧЕРЕЗ СТОЛЕТИЕ

Переход от тьмы к свету сопровождался странным состоянием покоя. Как будто я плавал в прозрачном холодноватом масле или пребывал в состоянии невесомости в молочно-белом пространстве. Тишина сурдокамеры окружала меня. Ни дверей, ни окон не было – свет исходил ниоткуда, неяркий, теплый, будто солнечный свет в облаках. Снежное облако потолка незримо переходило в облачную кипень стен. Белизна постели растворялась в белизне комнаты. Я не чувствовал прикосновения ни одеяла, ни простыни, словно они были сотканы из воздуха, как платье андерсеновского голого короля.
Постепенно я начал различать окружавшие меня вещи. Вдруг вырисовывался экран с белым кожухом позади, сначала совсем невидный, а если присмотреться – принимавший вид металлического листа, зеркально отражавшего белую стену, постель и меня. Он был обращен ко мне, как чей-то глаз или ухо, и, казалось, подслушивал и подглядывал каждое мое движение или намерение. Как подтвердилось позже, я не ошибся.
Возле постели плавала плоская белая подушка с мелкой, зернистой поверхностью. Когда я дотронулся до нее, она оказалась сиденьем стула на трех ножках из незнакомого мне плотного прозрачного пластика. Еще я заметил такой же стол и что-то вроде термометра или барометра под стекловидным колпаком – видимо, прибор, регистрирующий какие-то изменения в воздухе.
Снежная белизна кругом рождала ощущение покоя, но во мне уже нарастали тревога и любопытство, Отбросив невесомое одеяло, я сел. Белье на мне напоминало егерское: оно так же обтягивало тело, но кожа не ощущала его прикосновения. Я взглянул на экран и вздрогнул: в тусклой зеркальности его возник смутный облик человека, сидевшего на постели. Он совсем не походил на меня, казался выше, моложе и атлетичнее.
– Можете встать и пройтись вперед и назад, – сказал женский голос.
Я невольно оглянулся, хотя и понимал, что в комнате никого не увижу. «Ничему не удивляйся, ничему!» – так приказал я себе и послушно прошел до стены и обратно.
– Еще раз, – сказал голос.
Я повторил упражнение, догадываясь, что кто-то и как-то за мной наблюдает.
– Поднимите руки.
Я повиновался.
– Опустите. Еще раз. Теперь присядьте. Встаньте.
Я честно проделал все, что от меня требовали, не задавая никаких вопросов.
– Ну, а теперь ложитесь.
– Я не хочу. Зачем? – сказал я.
– Еще одна проверка в состоянии покоя.
Непонятная мне сила легко опрокинула меня на подушку, и руки сами натянули одеяло. Интересно, как добился этого мой невидимый наблюдатель? Механически или внушением? Бесенок протеста во мне бурно рвался наружу.
– Где я?
– У себя дома.
– Но это какая-то больничная палата.
– Как вы смешно сказали: па-ла-та, – повторил голос. – Обыкновенная витализационная камера. Мы ее оборудовали у вас дома.
– Кто это «мы»?
– Цемс. Тридцать второй район.
– Цемс? – не понял я.
– Центральная медицинская служба. Вы и это забыли?
Я промолчал. Что можно было на это ответить?
– Частичная послешоковая потеря памяти, – пояснил голос. – Вы не старайтесь обязательно вспомнить. Не напрягайтесь. Вы спрашивайте.
– Я и спрашиваю, – согласился я. – Кто вы, например?
– Дежурный куратор. Вера-седьмая.
– Что? – удивился я. – Почему седьмая?
– Опять смешно спрашиваете: «Почему седьмая?» Потому что, кроме меня, в секторе есть Вера-первая, вторая и так далее.
– А фамилия?
– Я еще не сделала ничего выдающегося.
Спрашивать дальше было опасно. Начинался явно рискованный поворот.
– А вы можете показаться? – спросил я.
– Это необязательно.
Наверное, противная, злая старуха. Педантичная и придирчивая.
Послышался смех. И голос сказал:
– Придирчивая – это верно. Педантичная? Пожалуй.
– Вы и мысли читаете? – растерялся я.
– Не я, а когитатор. Специальная установка.
Я не ответил, мысленно прикидывая, как обмануть эту чертову установку.
– Не обманете, – сказал голос.
– Это непорядочно.
– Что?
– Не-по-ря-дочно! – рассердился я. – Некрасиво! Нечестно! Подглядывать и подслушивать нечестно, а в черепную коробку к человеку лезть и совсем подло.
Голос помолчал, потом произнес строго и укоризненно:
– Первый больной в моей практике, возражающий против когитатора. Мы же не подключаем его к здоровому человеку. А у больного просматриваем все: нейросистему, сердечно-сосудистую, дыхательный аппарат, все функции организма.
– Зачем? Я здоров как бык.
– Обычно наблюдатели не встречаются с больными, но мне разрешили.
Теперь я уже видел, кому принадлежал голос. Отражающая поверхность экрана потемнела, как вода в омуте, и растаяла. На меня смотрело лицо молодой женщины в белом, с короткой волнистой стрижкой.
– Можете спрашивать – память вернется, – сказала она.
– А что со мной?
– Вам сделали операцию. Пересадка сердца. После катастрофы. Вспоминаете?
– Вспоминаю, – сказал я. – Из пластмассы?
– Что?
– Сердце, конечно. Или металлическое?
Она засмеялась с чувством превосходства учительницы, внимающей глупому ответу ученика.
– Не зря говорят, что вы живете в двадцатом веке.
Я испугался. Неужели им уже все известно? А может быть, так и лучше: ничего не надо объяснять, незачем притворяться. Но я на всякий случай спросил:
– Почему?
– А разве не так? Искусственное сердце применялось давным-давно. Мы заменили его органическим, выращенным в специальных средах. А вы мыслите категориями двадцатого века, как и полагается специалисту-историку. Говорят, вы знаете все о двадцатом веке. Даже какие туфли носили.
– На гвоздиках, – засмеялся я.
– Что, что?
– На гвоздиках.
– Не понимаю.
Я вздохнул. Распространеннейшее, столетия бытовавшее слово, дожившее до ядерной физики, уже исчезло из словаря двадцать первого века. Интересно, чем они заменили гвозди? Клеем?
– Вот что, милая девушка… – начал я.
Но она со смехом меня перебила:
– Это так в том веке говорили – «милая девушка»?
– Вот именно, – сурово подтвердил я. – Мне надоело лежать, я хочу одеться и выйти.
Она нахмурилась.
– Одеться вы можете, платье вам будет доставлено. Но выйти пока нельзя. Процесс обсервитации еще не закончен. Тем более после шока с потерей памяти. Мы еще проверим ваш организм в привычных для вас нейрофункциях.
– Здесь?
– Конечно. Вы получите вашего «механического историка». Причем лучшую, последнюю его модель. Без кнопочного управления. Настройка автоматическая, на ваш голос.
– А вы будете подглядывать и подслушивать?
– Обязательно.
– Не пойдет, – сказал я. – Не буду же я при вас одеваться и работать.
Веселое удивление отразилось в ее глазах. Она с трудом сдерживалась, чтобы не рассмеяться. Спросила, прикрыв рот:
– Это почему же?
– Потому что я живу в двадцатом веке, – отрезал я.
– Хорошо, – согласилась она. – Я выключу видеограф. Но внутриорганические процессы останутся под наблюдением.
– Ладно, – сказал я. – Хоть вы и седьмая, но умненькая.
Она опять не поняла, но я только рукой махнул. Чехова она явно не читала или не помнила. А миленькая рожица ее на экране уже исчезла. Исчезла вдруг и часть стены, пропустив в комнату что-то похожее на радиатор из переплетенных прямоугольных трубок. «Что-то» оказалось обыкновенной вешалкой, на которой с удобством разместилась моя предполагаемая одежда.
Я выбрал узкие светлые брюки, закрепленные внизу, как у наших гимнастов, и такой же свитер, напомнивший мне знакомую вестсайдку. В зеркальном пространстве экрана отразилось нечто мало похожее на меня, но вполне респектабельное и не оскорбляющее глаз. Не в белье же встречать людей нового века! Я обернулся на шум позади меня, словно кто-то вошел на цыпочках. Но это был не человек, а нечто отдаленно напоминавшее плоский холодильник или несгораемый шкаф. И вошло оно непонятно как, будто возникнув из воздуха вместо исчезнувшей вешалки. Вошло и замерло, мигнув зеленым глазком индикатора.
– Интересно, – сказал я вслух, – должно быть, это и есть мой «механический историк»?
Зеленый глазок побагровел.
– Сокращенно «Мист-12», – сказал шкаф ровным, глухим, лишенным интонационного богатства голосом. – Я вас слушаю.

ГЛОССАРИЙ «МИСТА»

Я долго молчал, прежде чем начать разговор. Девушке я поверил: ни подсматривать, ни подслушивать она не будет. Но о чем говорить с этим механическим циклопом? Не светский же разговор вести.
– Каков объем твоей информации? – спросил я осторожно.
– Энциклопедический, – ответил он немедленно. – Более миллиона справок. Могу назвать точную цифру.
– Не надо. Предмет справок?
– Предел глоссария – двадцатый век. Характер справок неограничен.
Мне захотелось его проверить:
– Назови мне имя и фамилию третьего космонавта.
– Андриян Николаев.
И то и другое совпадало. Я подумал и спросил опять:
– Кто получил Нобелевскую премию по литературе в тысяча девятьсот шестьдесят четвертом году?
– Сартр. Но он отказался от премии.
– А кто это Сартр?
– Французский писатель и философ-экзистенциалист. Могу сформулировать сущность экзистенциализма.
– Не надо. Когда была построена Асуанская плотина?
– Первая очередь закончена в шестьдесят девятом году. Вторая…
– Хватит, – перебил я, с удовлетворением подумав, что у нас она была построена на пять лет раньше. Не все, очевидно, до буквочки совпадало у нас с этим миром.
«Мист» молчал. Он знал многое. Я мог начать разговор на самую для меня важную тему нашего опыта. Но подойти прямо к ней я все-таки не решился.
– Назови крупнейшее из научных открытий в начале века, – начал я осторожно.
Он отвечал без запинки:
– Теория относительности.
– А в конце века?
– Учение Никодимова – Яновского о фазовой траектории пространства.
Я чуть не подскочил на месте, готовый расцеловать этот многоуважаемый шкаф с мигающим глазом, – он подмигивал мне всякий раз, когда отчеканивал свой ответ. Но я только спросил:
– Почему Яновского, а не Заргарьяна?
– В конце восьмидесятых годов польский математик Яновский внес дополнительные коррективы к теории. Заргарьян же принимал участие только в начальных опытах. Он погиб в автомобильной катастрофе задолго до того, как удача первого миропроходца позволила Никодимову обнародовать открытие.
Я понимал, конечно, что это был не мой Заргарьян, а сердце все-таки защемило. Но кто же был этот первый миропроходец?
– Сергей Громов, ваш прадед, – отчеканил «Мист» своим глуховатым металлическим голосом.
Он не удивился нелепости моего вопроса – кто-кто, а потомок уж должен был бы знать все о делах своего предка. Но в кристаллах кибернетического мозга «Миста» удивление не было запрограммировано.
– Нужна справочная библиография? – спросил он.
– Нет, – сказал я и присел на постель, сжимая виски руками.
Невидимая мне Вера-седьмая меня, однако, не забывала.
– У вас участился пульс, – сказала она.
– Возможно.
– Я включу видеограф.
– Погодите, – остановил я ее. – Я очень заинтересован работой с «Мистом». Это удивительная машина. Спасибо вам за нее.
«Мист» ждал. Багровый глаз его снова позеленел.
– Были научные противники у Никодимова? – спросил я.
– Были они и у Эйнштейна, – сказал «Мист». – Кто же их принимает в расчет?
– А к чему сводились их возражения?
– Теорию полностью отвергли церковники. Всемирный съезд церковных организаций в восьмидесятом году в Брюсселе рассматривал ее как самую вредную ересь за последние две тысячи лет. Тремя годами раньше особая папская энциклика объявила ее кощунственным извращением учения о Христе, сыне божьем, возвратом к доктрине языческого многобожия. Столько Христов – сколько миров. Этого не могли стерпеть ни епископы, ни патриархи. А видный католический ученый, итальянский физиолог Пирелли назвал теорию фаз самым действенным по своей антирелигиозной направленности научным открытием века, абсолютно несовместимым с идеей единобожия. Совместить здесь кое-что, правда, все же пытались. Американский философ Хеллман, например, объяснял берклианскую «вещь в себе», как фазовое движение материи.
– Бред сивой кобылы, – сказал я.
– Не понимаю, – отозвался «Мист». – Кобыла – это половая характеристика лошади. Сивый – серый. Бред – бессвязная речь. Сумасшествие лошади? Нет, не понимаю.
– Просто языковой идиом. Приблизительный смысл: нелепица, чушь.
– Программирую, – сказал «Мист». – Поправка Громова к русской идиоматике.
– Ладно, – остановил я его, – расскажи лучше о фазах. Все ли они подобны?
– Марксистская наука утверждает, что все. Опытным путем удалось доказать подобие многих. Теоретически это относится ко всем.
– А были возражения?
– Конечно. Противники материалистического понимания истории настаивали на необязательности такого подобия. Они исходили из случайностей в жизни человека и общества. Не будь крестовых походов, говорили они, история средневековья сложилась бы по-другому. Без Наполеона иной была бы карта новейшей Европы. А отсутствие Гитлера в политической жизни Германии не привело бы мир ко второй мировой войне. Все это давно уже опровергнуто. Исторические и социальные процессы не зависят от случайностей, изменяющих те или иные индивидуальные судьбы. Такие процессы подчинены общим для всех законам исторического развития.
Я вспомнил свой спор с Кленовым и свой же вопрос:
– Но ведь возможна такая случайность: Гитлера нет, не родился. Что тогда?
И «Мист» почти дословно повторил Кленова:
– Появился другой фюрер. Чуть раньше, чуть позже, но появился. Ведь решающим фактором была не личность, а экономическая конъюнктура тридцатых годов. Объективная случайность появления такой личности подчинена законам исторической необходимости.
– Значит, везде одно и то же? Во всех фазах, во всех мирах?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14