А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

оно покалывало, громко стучало ни с того ни с сего, а иногда будто останавливалось. Вот и сейчас, намахавшись топором, он чувствовал легкие уколы, будто кончиком иглы прикасаются к сердцу. Это неприятное ощущение вызывало досаду, однако он не бросал колун и, лишь когда в груди застучало так, что он услышал, опустил его и с минуту стоял среди наколотых поленьев, прислушиваясь к себе. Неужели это теперь на всю жизнь? Майор Тарасов сказал, что можно спортом заниматься, лучше всего настольным теннисом, а вот бег на длинные дистанции не рекомендуется. И действительно, после хорошей пробежки он стал задыхаться и неприятная одышка еще долго не отпускала. И все равно он верил, что справится с недомоганием. Ему всего двадцать лет! Два спортивных разряда, полученные в училище. Черт побери, думал ли он когда-нибудь раньше, что в груди есть такой сложный орган, как сердце? Да и кто думает об этом, когда сердце здоровое? Никто его не ощущает, будто его и нет в груди… А он, Вадим, теперь постоянно будет ощущать свое сердце, и как ни обидно, но придется с этим смириться.
Покалывание прекратилось, и он с некоторой осторожностью глубоко вздохнул раз, другой. Эти покалывания не вызывали у него страха, наоборот – досаду, злость на самого себя: почему именно с ним приключилось такое? Тарасов сказал, что не только бегать нельзя, но и курить и выпивать… Вадим не курил, в партизанском отряде начал было баловаться, но, кроме тошноты и головной боли, ничего не испытывал от курения. А Павел Абросимов втянулся и курил наравне со взрослыми, иногда даже сухие осиновые листья. Выпивка тоже не доставляла радости: головная боль по утрам, тошнота до позеленения в глазах, не говоря уж о том, что какая-то подавленность не проходила иногда день-два. Казалось, он совершил нехороший поступок, ему было стыдно смотреть людям в глаза, хотелось забраться куда-нибудь подальше от всех и казнить себя за эту глупость.
На забор взлетел рябой, с золотистым хвостом петух и горласто прокукарекал, на него, щуря узкие глаза, смотрела пригревшаяся на досках серая кошка, со стороны Шлемова нарастал шум прибывающего товарняка. Легкий ветер принес из леса запах смолистой хвои, ржавых листьев и прошедшего дождя. И этот волнующий запах весны вдруг наполнил Вадима чувством необъяснимого счастья, хотя радоваться, казалось бы, совсем нечему. Счастье распирало грудь, хотелось сорваться с места и, не обращая внимания на предостережения майора Тарасова, помчаться по лесной тропинке вдоль дороги в Кленово… Лес еще голый, далеко просвечивает, – наверное, видно будет, как меж сосновых стволов замелькают бурые вагоны товарняка…
– Тебе бы, Вадик, бороду – и был бы ты вылитый дедушка Андрей Иванович, – вывел его из задумчивости ласковый голос соседки Марии Широковой. Она уже давно смотрела из-за ограды на юношу.
– Пишет Иван? – спросил Вадим.
От Ефимьи Андреевны он узнал, что Иван служит на Балтике, а Павел Абросимов в этом году будет поступать в Ленинградский университет. С Павлом они изредка переписывались, но о демобилизации Вадим не написал ему. Он даже родителям ничего не сообщил о неожиданной перемене в своей судьбе. Из Харькова прямым ходом прибыл в Андреевку. Единственный человек, которому ему захотелось рассказать все, была бабушка Ефимья Андреевна. Шлепая деревянной ложкой на черную сковороду жидковатое тесто, она говорила:
– Димитрий мой – военный, батька твой был военным, сам мальчонкой пороху в отряде понюхал, вон боевые медали заслужил… А не судьба, значит, сынок, быть командиром. Да и ладно. Оглянись кругом – сколько эта война зла-то земле принесла? Кто же будет все порушенное подымать? У нас, в Андреевке, и то с утра до вечера топоры стучат, а что во всей Расее-матушке деется? Была бы голова да руки, а дела тебе на нашей земле всегда найдется…
Широкова рассказывала про морскую службу своего Ванюшки, сетовала, что на флоте подолгу служат, a без мужских рук тяжко двум бабам, дочь работает в больнице санитаркой, корову так после войны и не купили, зато держат пару коз, – если Вадим хочет, она, Широкова, принесет вечерком молока…
Вадим отказался: он козье молоко не любил. Болтовня соседки отвлекла его от мрачных мыслей, снова внезапно нахлынувших вместе с гулкими ударами сердца.
Андреевка казалась вымершей. Некогда шумный, всегда наполненный голосами, дом Абросимовых опустел. Маленькую комнату бабушка сдавала квартирантам, сейчас у нее жила молодая акушерка, но Вадим ее еще не видел: уехала на какие-то курсы в Климово.
– На побывку сюда приехал, бабку навестить? – спросила Широкова.
– Скворцов послушать, – улыбнулся Вадим. – Наши скворцы самые голосистые.
– Говорили, ты на летчика пошел учиться? – не отставала дотошная соседка,. – Я про то и Ванюшке своему отписала.
– Артист я, – ответил Вадим.
И вдруг подумал: а почему бы ему не стать артистом? Все говорили, что у него к этому способности. В училище он тоже участвовал в художественной самодеятельности, читал со сцены басни Крылова, играл в драматических постановках, даже пел в хоре, правда, недолго: сначала его поставили на задний ряд, а потом вообще попросили со сцены… Драматическому артисту необязательно петь, он произносит монологи, подает реплики, участвует в мизансценах… Все эти слова, которые он произносил про себя, завораживали, волновали. Была не была! Приедет в Великополь, пойдет в театр и попросит главного режиссера, чтобы он его послушал.
– В роду Абросимовых артистов вроде не было…
– Вот и будут, – уже увереннее заявил Вадим. – Может, мои портреты в киосках будут продавать… Хотите, деда Тимаша изображу?
Вадим разлохматил черные волосы, сгорбился, закряхтел, зашлепал губами. Поблескивая на соседку озорными глазами, прошелся до калитки, сделал вид, что пьет из горлышка, вернулся заплетающейся походкой, сипло затянул:
– Хазьбулат удалый, востра сабля-я твоя-я-а… Не болела бы грудь и не ныла душа-а-а…
– И верно, Тимаш! – рассмеялась тетя Маня. Еще нестарое лицо ее оживилось, черные глаза повеселели. – Может, тебя, Вадя, будут в кино снимать?
– Ну, до кино еще далеко, – ответил Вадим. – Наверное, учиться надо…
Учиться на артиста ему не хотелось, – где-то читал, что некоторые нынешние знаменитости пришли на экран прямо с производства. Работали на заводах, фабриках, участвовали в художественной самодеятельности, а потом стали знаменитыми артистами.
– Надо же, артист! – улыбалась соседка. – Андрей Иваныч смолоду, бывало, подвыпивши начнет чудить, так люди со смеху покатывались! Говорю, Вадя, весь ты в деда, царствие небесное, вот был человек!
Вадим от родственников слышал, что соседка – он называл ее тетя Маня – не давала проходу Андрею Ивановичу: бегала к путевой будке, чтобы перехватить его во время обхода участка, поджидала за клубом, когда он возвращался с охоты, не отходила от забора, когда Абросимов работал во дворе. Муж ее, Степан Широков, отравленный газами в первую мировую, рано умер, а Андрей Иванович с девичьих лет ей был по сердцу. Все удивлялись: как такое терпела Ефимья Андреевна? Ни разу не устроила соседке скандал, не обозвала ее нехорошим словом, да и мужа никогда не попрекала. Правда, что у нее было на душе, про то никто не знал.
Мария Широкова и сейчас выглядела не старухой, хотя лет ей и много, наверное, за пятьдесят. Черные хитрые глаза молодо блестят, не огрузла, вот только руки от сельской работы покраснели да потрескались. Из-под ватника выглядывала теплая морская тельняшка, на ногах заляпанные грязью резиновые сапоги.
– Тетя Маня, не продадите мне тельняшку? – попросил Вадим.
– Родный ты мой, – заморгала глазами соседка, – тельняшку? Да я тебе и так дам, Ванечка три штуки прислал…
– Вот спасибо! – обрадовался Вадим, хотя и сам не знал, зачем ему вдруг понадобилась тельняшка, – слава богу, не желторотый юнец, как говорится, без пяти минут был бы офицер… Просто вспоминалась юность – широченные клеши, тельняшки, наколки…
Он машинально бросил взгляд на тыльную сторону ладони, где был выколот аккуратный самолетик. Раньше он гордился наколкой, выставлял ее напоказ, а на последнем курсе авиаучилища старался прятать под рукав гимнастерки или кителя. Сделал глупость, теперь всю жизнь расплачивайся! Впрочем, не у него одного наколка, – помнится, Иван Широков выколол себе на предплечье якорь, обвитый змеей, а Павел Абросимов не поддался дурному поветрию, хотя приятели и насмехались над ним: дескать, боли испугался?.. Самолетик, конечно, можно свести, но рубец все равно останется, – стоит ли, раз совершив глупость, второй раз ее повторять?..
– Зайдешь, Вадя, или принести тебе тельняшку?
– Может, вам чего по дому сделать? – предложил Вадим. – Дров поколоть или забор подправить?
– Крыша в сенях течет, родный, – пригорюнилась Широкова. – И толь есть, да вот залатать некому, ох как без мужика-то тяжело! Все сама, все сама…
Увидев на крыльце Ефимью Андреевну, – Вадим знал, что они недолюбливают друг друга, – сказал:
– Вечером починю, вернусь с кладбища и починю!
– Щи на столе, – пригласила обедать бабушка. – С чем будешь есть блины – с маслом или со сметаной?
– Как здоровьичко, Ефимья Андреевна? – осведомилась Мария Широкова.
– Охапку дров принеси, – даже не взглянув в ее сторону, распорядилась бабушка.
Когда она скрылась в сенях, Широкова поправила на голове платок, завздыхала, покачала головой:
– Туга стала на ухо Ефимья-то… Все война проклятая! Бомбы-то падали людям чуть ли не на головы, – а сама зорко вглядывалась в Вадима: не смекнул ли он, что она для Ефимьи Андреевны пустое место?
– Дед Тимаш говорит: «Чаво надоть – усе сечет, а чаво не надоть – ни гу-гу», – изобразил старика Вадим.
– Андрей Иваныч тоже любил подкузьмить Тимаша, – заливалась мелким смехом соседка. – Кажись, в масленицу, в тот год, как попа на поминках споили, обрядился в саван, козлиные рога к голове приделал и к деду ночью пожаловал… А тот хоть бы чуточку испужался, говорит: «За душой притащился? Так бери ее задешево: кажинный день на том свете выставляй мене по бутылке беленькой…»
Вадим дальше не стал слушать, набрал дров и пошел в дом, где на столе, застланном старой клетчатой клеенкой, белела на тарелке аппетитная горка блинов, которые так умела печь лишь Ефимья Андреевна.

3

Яков Ильич Супронович, сгорбившись, сидел на низенькой деревянной скамейке у своего дома и дымил самосадом, на ногах серые подшитые валенки, на плечи наброшен зеленый солдатский ватник, нежаркое солнце припекало большую лысину, глубокие морщины и густые седые брови делали его лицо суровым и печальным. Желтые щеки обвисали у подбородка, под бесцветными глазами в красных прожилках набрякли мешки. Нездоровый вид был у Якова Ильича. Он задумчиво смотрел на Тимаша, который ловко строгал рубанком на верстаке белую доску. Курчавая стружка лезла из рубанка и, закручиваясь в кольца, сама по себе отрывалась и падала к ногам старика. Тимаш в полосатом, с продранными локтями пиджаке и широких солдатских галифе наступал на хрустящую стружку сапогами. По привычке он что-то рассказывал, щурясь на ослепительную доску, ласково проводил по обструганному месту шершавой коричневой ладонью. Несколько готовых досок были прислонены к стене, на одной из них грелась на солнце крапивница.
Яков Ильич не слушал старика, он думал свою тяжкую думу. От крепкого самосада першило в горле и пощипывало глаза. Врач сказал, что курить вредно, а что сейчас Якову Ильичу не вредно? Жирное и сладкое есть нельзя, выпить – упаси боже, спать на левом боку – сердце жмет… Вызывали в Климове, в райотдел НКВД, вот и жмет сердце. Сколько дел натворил непутевый Ленька! А теперь батьке покоя не дают, спасибо, что самого не посадили… Наверное, пожалели по старости, да и старший, Семен, отличился в партизанах, орденом награжден, – тоже засчиталось… Двух сыновей вырастил, и оба такие разные, а когда-то рядышком бегали по питейному заведению с подносами и улыбались клиентам… Когда это было?..
– …. Ясное дело, утек с басурманами на чужбину твой Ленька-то, разбойник, – говорил Тимаш. – Че ему тута было делать? Сразу бы к стенке, а то и в петлю. Он и сам был лют на расправу. Сколько раз грозился меня на сосенке вздернуть… Ты уж прости, Яков Ильич, а младший сынок у тебя уродился говенный. Не чета Семену. В одном гнезде, а птенцы разные… Может, Леньку кукушка серая тебе подкинула?
– Какая кукушка? – кашлянув, спросил Супронович.
– Дмитрий-то Андреич локти кусал, что Леньку упустили… И Семен твой толковал: мол, рука не дрогнула бы родному брату пулю промежду глаз влепить!
– Ну ты, борона без зубьев! – прикрикнул Яков Ильич. – Борони, да знай меру. Про кукушку какую-то выдумал.
– Ты, Яков Ильич, на меня не покрикивай, – ухмыльнулся в бороду Тимаш, продолжая строгать. – Было время, боялись тебя, а теперя ты – пугало огородное, сиди на завалинке, как копна прошлогодняя, и помалкивай себе… Греет солнышко – ты и радуйся жизни, а горло, милок, не дери. Тебя и несмышленые ребятишки не боятся. Кто ты теперя? Родной отец врага народа. Моли бога, что Советская власть тебя в живых оставила. Ленька Ленькой, а у тебя тоже рыльце в пушку… Кто одежей убитых да повешенных торговал? Покойничков-то я, милок, в землю зарывал, так они все были голенькие, в чем мать родила. Твой Ленька-то приказывал мне раздевать их, – понятно, кто получшей был одет, – мол, неча добру пропадать… Может, оно и верно, но дело-то это греховное, не христианское. А вспомни, как ты перед зелеными и черными мундирами на задних лапках стоял. Небось оттого и согнуло твою спину, что много кланялся. Хучь ты и прожил всю жизнь в достатке, не завидую я тебе, Яков Ильич: на старости-то лет сидишь у разбитого корыта, люди здоровкаются, правда, с тобой, но то, что ты оккупантам прислуживал, до смерти не простят. Все говорили, мол, умный ты, хитрый, а в чем же твоя хваленая хитрость да ум? Дети от тебя отвернулись, внуки стыдятся твоей фамилии, да и богатство твое – фью! – накрылося… Копил, копил, а такие же бандюги, как твой Ленька, и ограбили. Когда прижали к стенке и нож к горлу приставили, небось сам тайничок с золотишком да каменьями показал, а?
Жестокие слова старика камнями падали на лысую голову Супроновича, и что ни слово – истинная правда. И никогда не думал Яков Ильич что у правды такой зловещий оскал, как у смерти. Будь она проклята, эта правда, вместе с Тимашем! И какого дьявола он позвал его стол для летней кухни мастерить! Да разве раньше этот пьянчужка посмел бы такое ему говорить? Сколько раз из питейного заведения сыновья выкидывали Тимаша, как мешок с гнилой картошкой, на двор! И за человека-то его Яков Ильич не считал, а вот он жив-здоров, похваляется, что за какие-то заслуги перед партизанами медаль должен получить…
От досады аж дыхание перехватило, на глазах выступили злые непрошеные слезы… Больше всего жаль драгоценностей. Всю жизнь копил золото, кольца с камнями, перстни, серьги, знал, что эти вещи всегда и везде будут в цене. Бумажные деньги – тьфу! Меняется власть – меняются и деньги, а золото не ржавеет и при любой власти в чести. Да и сама мысль, что у тебя спрятано золотишко на черный день, согревала сердце. Никто, кроме Леньки, не знал про богатство. А где оно схоронено, не ведал и он. И вот перед самым приходом Советской Армии нагрянули к нему ночью два незнакомых парня, ни одного из них в Андреевке раньше не встречал. В руках – пистолеты, на шее – автоматы. Не стали ничего шарить, трогать, а вытащили Якова Ильича из теплой постели и прямо спросили: где, мол, клад схоронен. Совал им деньги – и советские, и оккупационные марки, – разводил руками: мол, берите все, что хотите, а клада нет у меня!.. Христом-богом клялся. И тогда два дюжих парня привязали его к стулу и стали брючным ремнем душить, потом раскалили на керосиновой лампе металлическую вилку и предупредили, что, если не скажет, вставят ему ее тупым концом в то самое место, в которое раньше кол забивали… Да, эти изверги не собирались шутить!.. И Яков Ильич повел их в дровяной сарай, достал из поленницы березовую чурку, вытащил пробку, и посыпались на земляной пол царские золотые монеты, которые он любовно называл «рыжиками». Так и этого им показалось мало, потребовали каменья… Отдал и заветную шкатулку Яков Ильич.
Не надо было долго голову ломать, чтобы догадаться, кто их навел. Сын, Ленька… Да и по тому, как привычно и деловито принялись его пытать парни, сразу сообразил Яков Ильич, что сын их подослал, по ухваткам видно, что каратели… И то, что родной сын на такое пошел, больше всего угнетало Супроновича. И дураку понятно, что не взял бы он в могилу свое богатство, детям бы и внукам оставил… Да, видно, Ленька не собирался сюда больше возвращаться, вот почему и решился на черное дело против родного отца… И впрямь, не подлая ли кукушка подкинула его в гнездо?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77