А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Доброе утро, доктор Ланг.
— Лорд Кинлох. — Она пожала руку дяде Роберту, а потом окинула меня быстрым взглядом, затрудняясь, видимо, вспомнить мое имя.
— Мой племянник, — сказал Сам.
— Ах да. — Она снова протянула руку, теперь уже мне. Ее рукопожатие было небрежным. — Лорд Кинлох, я приехала, чтобы обсудить вопросы, касающиеся выставки сокровищ Шотландии, планируемой в связи с Эдинбургским фестивалем в следующем году...
Сам с безупречной учтивостью ввел гостью на сей раз не в столовую и не в свой кабинет, а в большую гостиную, где теперь находилась лучшая часть его мебели. Доктор Ланг задержала взгляд на двух французских комодах. В этом взгляде восхищение их красотой и мастерством, с которыми они были сделаны, смешивались с недовольством, что такие прекрасные вещи принадлежат не всей нации, а лишь одному ее представителю. Позднее доктор Ланг сказала, что, по ее мнению, эти комоды должны быть включены в число выставочных экспонатов, несмотря на то, что купил и ввез их в Шотландию в девятнадцатом веке граф Кинлох, обладавший хорошим вкусом.
Дядя Роберт предложил гостье херес. Доктор Ланг выразила согласие.
— Ал? — спросил дядя.
— Не сейчас.
Сам понял вежливый намек.
— Летящий орел, — сказал он бодро, — будет выглядеть величественно на выставке сокровищ Шотландии.
Прекрасная скульптура «Летящий орел» стояла в главном зале замка. На крыльях птицы, втрое превышающей натуральную величину, блестела позолота. Эти крылья распростерлись так, будто сказочный орел вот-вот опустится на шар, лежащий у его ног. Перевозка скульптуры на Эдинбургскую выставку потребовала бы очень осторожного обращения и применения подъемных устройств. Сам высказал замечание (бестактное), что смотрители замка до сих пор сохранили этого орла лишь потому, что скульптура слишком тяжела для воров.
— Мы будем настаивать на том, чтобы взять на себя надзор за рукоятью Кинлоха, — жестко сказала доктор Ланг.
Дядя Роберт промычал что-то нечленораздельное и этим ограничился.
— Вы не можете вечно скрывать ее от людских глаз.
— Воры из года в год становятся все более изобретательными, — с сожалением сказал Сам.
— Вы знаете мою точку зрения, — сердито сказала Зоя Ланг. — Рукоять принадлежит Шотландии.
Доктор Ланг была вдвое меньше своего оппонента. Ее движения выглядели особенно изящными и точеными на фоне некоторой неуклюжести дяди Роберта. Вера в правоту своей позиции сковывала их обоих. Пока Сам держал в тайне местонахождение сокровища, доктор Ланг не могла претендовать на рукоять шпаги принца Карла-Эдуарда. Но если бы в один прекрасный момент она открыла эту тайну, то ни за что не рассталась бы с сокровищем. Я видел, что здесь, как говорится, коса нашла на камень. Столкнулись две сильные воли. Над хрустальными бокалами сухого хереса «Ла Ина» витало напряжение непримиримого поединка.
— Вы не возражали бы, если бы я нарисовал ваш портрет? — спросил я Зою Ланг.
— Нарисовали! Меня? — О, всего лишь сделал набросок карандашом?
Зоя Ланг казалась изумленной:
— Но зачем?
— Он художник, — как бы между прочим пояснил дядя Роберт. — Вот это большое полотно написано им. — Он повел рукой в сторону моей картины, висевшей на стене его гостиной. — Ал, если тебе нужна бумага, ты найдешь ее у меня в комнате в выдвижных ящиках письменного стола.
Весьма довольный, я отправился за бумагой, нашел подходящий карандаш и вернулся в гостиную, где увидел, как мой дядя Роберт и его «врагиня» стоят бок о бок перед самой мрачной из всех моих картин.
— Долина Коу, — уверенно сказала доктор Ланг. — Солнце здесь как будто навсегда угасло.
Это была правда. Казалось, что над поросшими вереском холмами, над унылой долиной навсегда застыл мрак того серого утра, когда вероломные Кэмпбеллы убили своих гостеприимных хозяев Макдональдсов — тридцать семь человек, в том числе женщин и детей. Это было место ужаса и предательства.
Зоя Ланг шагнула ближе к картине, чтобы получше рассмотреть ее, а потом повернулась ко мне.
— Тени, — сказала она, — эти темные места вокруг корней вереска, они изображены как крохотные лоскутки шотландки. Красный цвет — Макдональдсов и желтый — Кэмпбеллов, маленькие клочки теней. Их видно только вблизи...
— Он знает, — тихо сказал дядя Роберт.
— О! — Она попеременно смотрела то на меня, то на картину. Ее внимание привлек сумрак над склонами холмов, отраженный в темных лужах вокруг корней вереска. Я вспомнил, как тяжело было у меня на душе, каким больным чувствовал я себя все то время, что работал над этой картиной. Резня в долине Коу и в наши дни заставляет людские души содрогаться от ужаса, хоть мир с тех пор видел столько страшных злодеяний гораздо большего масштаба.
— Где бы вы хотели, чтоб я села? — спросила доктор Ланг.
— Если вам удобно, то у окна, — ответил я с чувством благодарности.
Я предложил Зое Ланг сесть так, чтобы свет падал на ее лицо под тем же углом, что и на сделанном мною портрете. Я нарисовал ее лицо таким, каким видел его сейчас: лицом старой женщины, изборожденным морщинами. Я ни в чем не погрешил против правды и при этом заранее знал, что мой рисунок Зое Ланг не понравится.
— Вы жестоки, — сказала она, взглянув на свое изображение.
— Нет, это не я, это время жестоко.
— Порвите этот листок.
Дядя Роберт присмотрелся к рисунку и пожал плечами.
— Обычно Ал рисует занятные сцены игры в гольф, — сказал он, беря меня под защиту. — Солнце, веселые люди и все такое. Он продает эти картины в Америку, еще не успев написать их, верно, Ал?
— Почему гольф! — удивилась Зоя Ланг. — И при чем тут Америка?
Самым непринужденным тоном я ответил:
— В Америке гольф не такой, как у нас. Там он сочетается с азартными играми на воде. Вода превосходно смотрится на картинах.
Я изображал отшлифованную водой гальку золотистого, серебристого, медного оттенков. Такие картины шли нарасхват.
— Американские любители гольфа, — продолжал я, — охотнее покупают картины со сценами игры в гольф, чем наши, английские. Вот я и пишу то, что продается. Я занимаюсь живописью, чтобы зарабатывать на жизнь.
Зоя Ланг взглянула на меня так, словно осуждала, что я извлекаю из живописи выгоду вместо того, чтобы умирать с голоду где-то в холодной мансарде. Интересно, что подумала бы она, если сказать ей, что я очень прилично увеличил свои доходы благодаря гонорарам за открытки с моих картин для игроков и любителей гольфа?
Беседа между Зоей Ланг и дядей Робертом возобновилась. Дядя Роберт предложил Зое Ланг всяческую помощь с «орлом», вежливо улыбаясь при этом. Она спросила, нет ли новостей о «Золотом кубке короля Альфреда», так как ее друг-ювелир все еще ждет возможности оценить «стеклянные украшения» (ее слова), вставленные в золото.
— Новостей пока нет, — спокойно ответил Сам, — но никто в моей семье не сомневается, что ничего плохого с кубком не случилось.
Доктор Ланг не понимала, почему дядя Роберт так беззаботно говорит о судьбе кубка. Когда она уехала, я сообщил дяде, что стеклянные украшения на самом деле — если, конечно, никто не подменил их, — подлинные сапфиры, изумруды и рубины.
— Кубок короля Альфреда, — сказал я, — почти наверняка стоит намного дороже, чем рукоять, благодаря своему золоту и драгоценным камням.
— Откуда ты знаешь?
— Выяснил, какая фирма сделала кубок. Он стоит целого состояния.
— О Боже! И этот сопляк Эндрю возился с ним на кухонном полу.
— С ума сойти, — согласился я, не в силах удержаться от улыбки.
— Айвэн знает, где кубок?
— Вряд ли, — сказал я и объяснил дяде, где лучше всего искать концы.
— А ты плут, Александр, — восхитился дядя Роберт.
Он заметно повеселел. Мы отправились к нему в комнату «выпить чего-нибудь покрепче», и я здорово огорошил Самого, предложив в следующий раз, когда Зоя Ланг станет настаивать, что рукоять принадлежит нации, согласиться с этим. Нация от такой сделки только проиграет.
— Почему? Объясни ход своих мыслей.
— Из поколения в поколение — с тех пор, как введен налог на наследство, Кинлохам приходилось платить за эту рукоять. Объект остается неизменным, но после смерти очередного владельца его по новой облагают налогом. И так без конца. Если вы передадите рукоять нации и эта реликвия станет общественной собственностью, страна лишится этого налога. Сама убьет курицу, несущую золотые яйца...
Как бы размышляя вслух, дядя Роберт сказал:
— Джеймс не будет платить дурацкого налога за замок, как это делал я. Это самая важная причина, чтобы передать рукоять в собственность нации.
— Человека облагают налогом за ценный подарок своему сыну, а за проигрыш такой же суммы в казино никакого налога платить не надо. Странно. Но для вас это будет означать людскую злобу и зависть.
— К чему ты клонишь?
— К тому, что делать с рукоятью.
— Ты всерьез думаешь, что нам следует отказаться от нее? — Нет, — сказал я, — но арифметика может остудить пыл доктора Зои Ланг.
— Надо попытаться сделать это. — Дядя Роберт щедро плеснул виски в мой стакан. — С Богом, Ал.
— Если вы напоите меня, — сказал я, — то я проиграю Джеймсу в гольф.
* * *
Я проиграл Джеймсу в гольф.
— Что ты там наговорил отцу? — спросил меня Джеймс. — У него такое приподнятое настроение, точно он поймал двадцатифунтового лосося.
— Просто он хорошо ко мне относится.
— То-то ты весь сияешь.
Между Джеймсом и Пэтси была та разница, что мой кузен чувствовал себя достаточно уверенно, чтобы не злиться, если его отец случайно (или нет) бросит в мою сторону дружелюбный взгляд. Джеймс должен был наследовать титул Самого и все его состояние. Над Джеймсом не тяготели дьявольские сомнения, терзавшие Пэтси.
Как всегда, мы в мирном соперничестве прошли восемнадцать лунок, смеясь и чертыхаясь по поводу своих неудач. Беспомощно неумелые, мы замучились подсчитывать очки и спорить — у кого их сколько. Мы были довольны друг другом — кузены в самом простом смысле этого слова, считающие свое родство и преданность друг другу чем-то само собой разумеющимся.
Следом за собой мы катили на маленьких тележках сумки, и если я каждый раз осторожно возвращал свои клюшки на место, вместо того чтобы заталкивать их в сумку, так это потому, что рукоятки их опирались не на прочное дно сумки, а погружались в широкую чашу, завернутую в серую материю и спрятанную в сумке. Да, это было украшенное драгоценными камнями золотое сокровище, изготовленное Максимом в 1867 году.
Мы весело завершили игру, и в здании клуба я насухо вытер деревянные и металлические части клюшек и стоймя расположил их в сумке, которую спрятал в шкафчик. Клюшки, как часовые, охраняли «Золотой кубок короля Альфреда».
В верхней части моей сумки для гольфа жесткие перегородки отделяли одну клюшку от другой, чтобы те не задевали и не могли повредить одна другую. Вот почему мне пришлось купить сумку, у которой можно было отстегивать дно (для чистки). В замке я проделал это и вложил туда «Кубок короля Альфреда». Сумка пришлась ему как раз впору. На тот случай, если сломается «молния» и дно нельзя будет отделить или снова присоединить к сумке, магазин давал гарантию, что заменит неисправную сумку, поэтому я не опасался никакого «прокола».
Безликая дверца шкафчика была анонимна и ничем не отличалась от дверец всех других шкафчиков клуба. Переобувшись, я поставил снятую обувь на полку и запер шкафчик. В замок мы с Джеймсом вернулись в отличном настроении.
* * *
С утра следующего дня моя жизнь в хижине вошла в прежнюю колею и благодаря новому матрацу и креслу стала даже комфортнее, чем была раньше. Возле дома стоял взятый напрокат джип, безупречно работал мобильный телефон, на мольберте передо мной стоял освобожденный от покровов портрет Зои Ланг.
С тем чувством, которое испытываешь, вернувшись после долгой отлучки домой, я достал необходимые мне краски, мастихином и кистью проверил их плотность и начал работу. Я еще сильнее затемнил задний план, добавив тени, возникшие в моем воображении, пока я разъезжал туда-сюда, отвлекаемый от своих занятий другими делами. Потом я постарался оживить лицо и водянистую поверхность глаз.
Женщина на холсте ожила, насколько мне это удалось.
В пять часов вечера, когда освещение еле уловимо изменилось, я отложил в сторону кисти, отмыв их от красок в последний раз за этот день, и удостоверился, что все крышки на тюбиках и баночках закрыты — привычка, ставшая для меня столь же естественной, как дыхание. Затем я зажег лампу, поставил ее возле окна и извлек на свет Божий волынку, с которой отправился на скалистый склон горы и поднимался по нему вверх, пока хижина не осталась далеко внизу.
Давно уже не играл я на волынке. Сейчас собственные пальцы показались мне заржавевшими. Но постепенно прежнее умение вернулось, и я заиграл старинную жалобную песню, сложенную еще до наступления времен принца Карла-Эдуарда. Печаль, объявшая Шотландию задолго до рождения этого принца, неукротимый дух независимости, который не смог изгнать никакой Акт об унии, все тайные помыслы кельтов пульсировали в старинной простой и постоянно повторяющейся мелодии, рождавшей в душе скорее горечь, чем надежду.
Играть эти жалобные песнопения — вариации для волынки — я научился еще в детстве. Мною при этом двигала весьма далекая от романтики мысль, что медлительность этих мелодий оставляет мне достаточно времени, чтобы извлекать из волынки звуки, лишенные фальши. Позднее я осилил и марши. Но жалобная мелодия сейчас больше соответствовала тем идеям, которые я стремился выразить в портрете Зои Ланг. И я стоял в горах Монадлайт, пока не взошла луна, и играл что-то среднее между старинным мотивом, известным под названием «Мытарства короля», и моей собственной импровизацией на тему этой мелодии. Как хорошо, думал я, что здесь нет моего старого учителя и не надо бояться, что он услышит фальшивые ноты и писклявые звуки, время от времени издаваемые волынкой.
Шотландские заунывные мелодии можно играть целыми часами, но прозаическое ощущение голода — в моем случае — обычно обрывало их. Так было и сейчас, и я вернулся в свою хижину в приятном меланхолическом настроении и с удовольствием приготовил и съел ужин.
* * *
В горах я всегда просыпался рано, даже зимой, когда солнце не спешит подниматься над горизонтом. На следующий день я чуть свет уже сидел перед мольбертом, наблюдая, как медленно меняется освещение изображенного мною лица. Передо мной почти зримо проявлялась личность Зои Ланг. Увидит ли кто-нибудь еще, думал я, это постепенное рождение и раскрытие ее индивидуальности? Если этот портрет удастся мне и его вывесят в какой-нибудь картинной галерее, зрители, проходя мимо него при ярком освещении, сочтут этот эффект трюком фокусника: вот женщина кажется молодой, а вот уже нет.
Когда дневной свет окончательно набрал силу, я все еще сидел, удобно устроившись в своем новом кресле, и пытался пробудить в себе необходимую смелость, чтобы продолжить работу. Воображать себе что-то и осуществить то, что рисует твое воображение, — это не одно и то же. И если я не напишу того, что создало мое воображение, то пойму, что смелости мне недостает, что творчески я бессилен, пусть даже портрет незнакомой женщины, стоящий сейчас передо мной, кому-то и покажется законченным и искусным.
Перед отъездом из Лондона я обшарил кухню в доме Айвэна и матери в поисках остро заточенного ножа и в конце концов остановил свой выбор не на ноже, а на термометре для мяса. У этого инструмента оказалось острие, кончик которого способен был и резать, и царапать. Это острие полагалось втыкать в мясо. Круглый диск с цифрами, из которого оно торчало, показывал температуру и уровень готовности мяса: недожаренное, средней готовности, готовое.
— Конечно, ты можешь взять термометр с собой, но зачем он тебе? — удивилась моя мать.
— Эта штука прочна и царапается. А диск — хорошая рукоятка. Ничего лучше мне и не надо.
Мать снисходительно улыбнулась: еще одно чудачество ее странного сына.
Так у меня появился этот превосходный инструмент. И освещение у меня было, и что делать — я знал.
Но пока что я сидел неподвижно, и меня била нервная дрожь.
Вот он — сделанный карандашом рисунок. Портрет Зои Ланг. Здесь она такая, какая есть на самом деле. Ее лицо освещено под тем же углом, что и на портрете, который стоит передо мной на мольберте. Это должно облегчить задачу.
Надо увидеть старое лицо сквозь молодое.
Я должен представить это второе лицо ясно, отчетливо, безошибочно. Я должен увидеть его сквозь душу этой женщины.
Я должен выразить сожаление об ушедшем навсегда времени. Да, выразить сожаление, но не придавать ему оттенка трагедийности. Стойкость духа в бренном теле — вот что я должен передать.
Должен — и не могу.
А время шло.
Когда в конце концов я взял в руки термометр для мяса и провел им первую линию, приоткрывая серый тон портрета, мне казалось, что я уступил какой-то внутренней силе, подавившей мою волю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34