А-П

П-Я

 

Винясь, я не ощущаю за собой вины подлинной или, по крайней мере, непростительной.
Но все это в сторону.
Итак, наши колонисты сбежались на берег и смотрели на вражеские корабли.
Эскадра между тем подошла и встала на якоря так, что было отчетливо все видно. На боевых судах были флаги республики, знаменитые трехцветные флаги, при виде которых в ушах звучит «Марсельеза», а на языке вертится: «Либерте, эгалите, фратерните».
Не прошло и минуты, они открыли орудийный огонь по берегу и форту. Толпа взвыла, шарахнулась, ударилась врассыпную. Никто и не подумал подобрать раненых. То было паническое, безоглядное бегство.
Я слышал грохот и вой; меня проняло ужасом, когда рухнула часть стены и в застенок хлынул ослепительный свет, у меня будто отнялись ноги. Я увидел своего стражника, Бицко Калоева, у него была снесена половина черепа и мозг обнажен, но я и тут не шевельнулся. Мне казалось, что я пробыл недвижным очень долго, но, вероятно, оцепенение длилось секунду, другую, и вдруг меня подхватило, подхватило и понесло, как сухой лист, гонимый бурей.
Не чуя ног, я мчался вслед за бегущими, мимо домов, огородов, садов, туда, на край Новой Москвы, к зарослям колючего кустарника, за которыми начинались горы. Я не оглядывался и будто б даже не слышал, как ухают и гремят пушки, но голова словно бы сама собою проваливалась в плечи, а спина сгибалась в три погибели.
Не помню, как, задыхаясь и обливаясь потом, очутился среди своих, уже остановившихся, но хорошо помню, что мое появление, если и было замечено, то не вызвало никакого удивления, точно я и не исчезал. Да я и сам не замечал перемены, со мною происшедшей, и нисколько не думал, что Ашинов «вправе» тотчас замкнуть меня на замок.
Впрочем, ему не до того было; он уже очнулся, прежняя энергия закипела в нем. Справедливости ради скажу, что еще раньше господина атамана взялись за ум капитан Нестеров и Шавкуц Джайранов. Несмотря на панику, они сумели сбить вокруг себя несколько десятков вольных казаков, успели отворить склад оружия и боевых припасов.
Но самая поразительная перемена произошла с Софьей Ивановной Ашиновой! Она преобразилась; ничего не осталось от давешней пригнетенности («Уехать… уехать…»), и я вдруг увидел не даму, не музыкантшу и не учительницу, нет, ту, которая «в горящую избу войдет».
Она была ранена осколком в предплечье, но, казалось, не замечала крови, не чувствовала боли. Простоволосая, в блузке с открытым воротом, она обходила вольных казаков энергическим шагом, быстро и гневно убеждая их встать за Новую Москву.
Я сорвал свою рубаху, наложил жгут, перевязал ей руку. Она молча кусала губы, глаза ее были сухими и будто потемневшими. Она сказала, чтоб я немедля отправился в нашу больничку принимать раненых и что она сейчас явится мне помогать.
Годы спустя я слышал пушки Адуа, но в те дни я был еще, так сказать, необстрелянный воробей. Конечно, как медик, я видывал и кровь и смерть, но это были, если так выразиться, мирная кровь и мирная смерть. А главное-то, коли анализировать, главное-то, как бы я ни сострадал пациенту, кровь и смерть были его кровью или его смертью, а тут, под огнем французского флота, они могли быть моими!
Но как поразительно воздействие чужой воли или, лучше сказать, не чужой, а именно того, кто тебе безмерно дорог. О, разумеется, я и без того занялся бы ранеными, прибежал в больничку и т. д., но все же именно она, Софья Ивановна…
Пока я готовился к приему раненых, канонада утихла. Может быть, французы, почти уж разрушив форт, выжидали нашей капитуляции? У меня не было времени размышлять, как теперь следует поступать Н.И.Ашинову, у меня было дело, не терпящее отлагательства: первое же бомбардирование нанесло нам ужасный урон.
Никогда не забуду Варю Мартынову, милую, пригожую молодую женщину, мать двоих дитятей; один едва народился, а другому было шесть от роду; большой мой приятель, белоголовенький, он эдак важно называл себя: «Роман»; я у него, бывало, нарочно все переспрашивал: «Тебя как звать?» – и он каждый раз с важностью отвечал: «Роман» – и Варя, и новорожденный, и мой Роман – все трое были убиты наповал осколками, так и полегли в обнимку. Много я потом видел убитых, сраженных, искалеченных железом, но при слове «война» всегда вижу эту женщину и ее дитятей, особенно белоголовенького, на личике которого сквозь гримасу ужаса все ж проглядывало что-то ласковое, невыразимо трогательное.
Помню Марченко, здоровенного малороссиянина, помню его глаза без мысли, остановившиеся, а на руках у него дочка, дочерна обожженная порохом, и она уже не кричала, в грудочке у нее что-то тихохонько взбулькивало. Сам Марченко был совершенно неподвижен, но вместе было видно, как он быстро и мелко трепещет каким-то внутренним трепетом.
Помню, как из-под камней доставали трупы и раненых. И этого Шевченку до ужаса отчетливо вижу. Ему ногу оторвало, кровь из бедра хлестала с такой силой, что мне тогда мелькнула подбитая лошадь. И еще мне запомнилось, как эту кровь с какой-то торопливой жадностью поглощала земля.
Многие жаловались на нестерпимую боль в ушах, на страшный шум в голове, но мне и моим помощникам было не до контуженых: не успели еще подобрать всех раненых, как бомбардирование возобновилось.
Корабли вновь изрыгали огонь, но снаряды свистели и выли поверх Новой Москвы, неслись в сторону горного леса. Оказывается, оттуда, с гор, к нам на помощь валили туземцы. Их было не меньше полутысячи, во главе с Абдуллой.
Я еще не говорил про Абдуллу. То был веселый, храбрый, смышленый малый. Он был вождем данакильского племени. Н.И.Ашинов сумел сдружиться с Абдуллой. Тот повторял: «Вы, москов, – сидите у моря, а я – в горах, и мы не дадимся френджам», то есть иностранцам, французам.
Вот теперь этот верный союзник спешил на выручку Новой Москвы, хотя хорошо понимал, что ему не выстоять против пушек. И точно. Французские наблюдатели, сидя на мачтах, обнаружили движение туземцев, корабельная артиллерия открыла огонь по ним, и данакильцы, вооруженные в большинстве копьями, остановились и залегли.
И опять утихло. Занятый в больничке, я не видел, как прибыл французский парламент. Атаман уклонился от встречи с ним; говорили, по причине «сильного возбуждения». Впрочем, переговоров-то, собственно, не произошло. Софья Ивановна подвела парламентера к трупам детей, сняла простыню и молча взглянула на офицера. Француз, сдернув кепи, бледный, не произнося ни слова, постоял минуту и резко поворотил к шлюпке.
Вечером прибыл другой парламентер. Это был морской офицер. Он заверил, что моряки весьма сожалеют, что им навязали столь отталкивающее поручение, но, мол, г-н Лагард настроен очень воинственно, как и официальная власть в Париже, с которой губернатор Обока все согласовал. Засим парламентер уведомил, что французы идут на короткое перемирие, оставляя, однако, в силе прежние ультимативные требования.
В нашем распоряжении была ночь.
Прерывая на минуту изложение событий, остановлюсь на одном явлении, в котором, по мне, есть некая парадоксальность. Оно, явление это, право, заслуживает размышлений, но скажу наперед, что и теперь остерегусь утверждать, будто нашел отгадку. Я лишь выскажу сбивчивое суждение, без претензий.
Вражеское нападение, повторяю, ошеломило, вызвало панику. Но это продолжалось недолго, уступив место решимости, единодушию, которые ярко, даже бурно, выказались в ночь перемирия, когда колонисты, можно сказать, поклялись «защищать знамя до конца».
Тут-то и кроется удивительное; говорю «удивительное», потому что усматриваю алогичное. Нетрудно понять решимость ашиновцев – личного конвоя, матросов и мастеровых. Эти не пострадали от ашиновского произвола, они выиграли, хотя бы в том смысле, что удовлетворяли жажду «командовать», быть грозою, ту жажду, которая, должно быть, гнездится в большинстве сердец.
Ну хорошо, эта публика была последовательна в своей решимости. Как, однако, понять вольных казаков, совсем недавно обращенных в подневольных? Ведь они уже были обездолены! Пусть в мирных буднях им, что называется, некуда было податься, пусть действовала инерция подчинения, пусть, наконец, следует принять в расчет, что вольные казаки утратили оружие. Да ведь теперь-то был опять вооруженный народ! И что ж, черт подери? А то, что вольные казаки совершенно добровольно (Ашинов и ашиновцы в тот момент были бессильны понудить, бессильны заставить) решились «защищать знамя»!
Да, среди наших мужиков слышалось под сурдинку упование на то, что после, когда, значит, отобьемся от нашествия, одолеем врага, после, дескать, все образуется. Да, такая надежда жила и звучала, как жила она и звучала и в 1812-м, и в годину Крымской войны, и во время последней, турецкой.
Но старый-то ополченец никогда не знал свободы, а наши вольные казаки успели подышать ее воздухом. Успели, и утратили, и опять тешились надеждой – непостижимо. Теперь далее. Допустим, тут действовал жертвенный героизм, укоренившийся в поколениях, но одно дело, когда он действует, и это можно понять, в солдатском строю, где сцепленная масса, а совсем иное, когда он возникает в среде обманутых и униженных. Какая пружина движет ими? Опять непостижимо.
Теперь еще далее. Наше интеллигентное меньшинство, наши просвещенные зачинатели артельного хозяйствования, вот уж кто задавался святой целью, вот уж кто мечтал о поселении, созидающемся на радость и счастье. Да разве ж господь ослепил их? Разве ж не видели они, как рухнули принципы? И что же они-то? О, выразили в ту последнюю ночь самое искреннее, самое пылкое, самое неподдельное намерение погибать не сдаваясь.
Неужели они тоже надеялись на это магическое «после»? Пожалуй, так. Но была и экстатическая готовность искупить грех за то, что «вывели в пустыню эту». В несчастье, постигшем колонию, наш брат как бы находил какое-то свое «счастье»: едкое и терпкое «счастье» людей, которые теперь, под бомбами и пулями, могли доказать, что и «тонконогие» не совсем уж тонконогие. Я тоже ловил в себе это жгучее, настоятельное желание.
Немного об Н.И.Ашинове, каким он мне запомнился в ту ночь. Почти общая решимость «стоять за знамя» была Н.И.Ашинову, смею полагать, неожиданностью. Слишком реалист, он вряд ли рассчитывал на подобный идеализм. И доказательством то, что он ведь поначалу-то даже и не призывал «стоять за знамя», препоручив сие Нестерову и Джайранову.
Но едва единодушие обнаружилось, как господин атаман, искусно скрыв давешнюю растерянность, объявил, что наглые французы будут разбиты, однако победу можно купить лишь очень дорогой ценою.
И опять непостижимое! Человек, отнявший у вольных казаков радость «хлебного труда», человек, которого втихомолку кляли сами вольные казаки, именно этот человек внезапно возбудил прилив любви и преданности: «Мы все с тобою, батюшка!»
Я был потрясен; я почувствовал себя отщепенцем, почти изменником. И когда мы с ним столкнулись, буквально на минуту, в течение этой ночи, когда вольные казаки, установив окрест караулы, перетаскивали в глубь долины боевые припасы и продовольственные, когда мы с ним столкнулись и он протянул мне руку, я… я пожал эту руку. А он проговорил: «Эх, Николай Николаевич, вы уж не обижайтесь, всякое бывает. Кто старое вспомянет», – только это он и проговорил, а я… почувствовал облегчение, будто меня простили.
Сознаю, ничего не объяснил, лишь вопросы выставил. Уж лучше держаться за нить событий, хотя и она прерывистая, потому что с рассветом наступил ад кромешный, вижу все в обрывках, лоскутами.
Еще до рассвета гонцы, посланные Абдуллой, сообщили, что французы высаживают наемников-туземцев верстах в трех от нас, в пальмовом лесу. А едва рассвело, эскадра еще приблизилась к нашему берегу и бросила якоря. Было видно, как открываются ставни на бортах кораблей и оттуда глядят жерла.
Нестеров со своей сотней занял оборонительную позицию. Он бы ударил в штыки, и наемники вряд ли бы выдержали удалую русскую атаку. Но замысел французов состоял в двойном ударе, в ударе с суши и с моря, а морскому шквальному пушечному огню нам противиться было нечем.
Не прошло и получаса, как все занялось огнем.

И ПЕРЕД ВЗОРОМ ТВОИМ…
(опыт биографии моряка-мариниста)
Вот человек, вот проза!
К. Батюшков
Предисловие
Простившись с Успенским и уже сворачивая на старинный тракт литературы путешествий, я вспомнил сироту Алифана. Алифана с Растеряевой улицы, нравы которой изобразил Глеб Иванович.
Завидев сироту, бабы причитали: «Ах ты, батюшки, угораздило же его – Кук!» Извозчики и лавочники науськивали дворняжек, а мальчишки дразнили, приплясывая: «Кук! Кук! Кук!»
Алифан читал, перечитывал, рассказывал, пересказывал книгу знаменитого мореплавателя Джемса Кука. Алифан плавал вместе с Куком в Великом, или Тихом. Растеряева улица недоумевала и злилась. Неподвижность мысли и места обитания представлялись растеряевцам гарантией твердости почвы и крепости корней. А сама по себе мечта увидеть мир – подозрительной, почти бесовской.
Явление Алифанов не зависело ни от среды, ни от времени, ни от географических координат. Об одном из своих персонажей Роллан писал: «Его томила непонятная тоска по далеким краям– те мечты об океане, которые нередко обуревают юных обитателей французских захолустий». Гончаров, называя книги, читанные в детстве, прибавляет: «…и – к счастью – путешествия в Африку, Сибирь и другие».
Не каждый, зачарованный музой странствий, отправлялся в странствия. Из тех, кто отправлялся, немало было подобных некоему С. из «Заметок о жизни» Доде – этот С, воротившись, отвечал на все расспросы – вопросом: «Угадайте, почем там картофель?»
Предлагая опыт биографии В. М. Головнина, подчеркиваю, что он мог бы повторить сказанное Сент-Экзюпери: «Прежде, чем писать, я должен жить». Это «прежде» было палубным. Лишь завершив путь, измеренный милями, он начинал путь, измеряемый страницами.
Талантливый мореход был ли и талантливым писателем?
Его современник, тоже навигатор, скромно заметил: «Моряки пишут худо, зато искренне». На мой взгляд, искренность не столько искупает недостатки профессионально писательские, сколько отменяет их. Об одном историке говаривали – он-де очень талантлив, но органически не умеет произнести хотя бы слово правды. В этом смысле Головнин был совершенно не талантлив.
Вряд ли Василий Михайлович задумывался над тем, участвует ли он в литературном процессе или не участвует. Он излагал свои наблюдения и свои размышления. А его прозе выставили высокий балл другие. То были Константин Батюшков и Вильгельм Кюхельбекер.
Особая, редкостная доля выпала его книге о пребывании в плену у японцев. Пленив взрослого читателя, она позже вошла в круг юношеского чтения. Давно сказано: человечество, старея, отдает лучшие книги юношеству. То есть Алифанам, где бы они ни жили, на Растеряевой улице или во французском захолустье.
Глава первая
1
Купель готова. Нынче сельскому попу крестить барского первенца. Мужчина явился в мир. И пребудет, пока не зазвонит по нем колокол.
Мальчонку несут к купели. Мир для младенца беззвучен, невидим. Но ведь это уже его мир. И на дворе этого мира стоит весна. Весна тысяча семьсот семьдесят шестого года.
Из дальних далей доносится топот повстанцев. Довольно дебатов, спор решит оружие. Мятежники воюют не по правилам? Тем хуже для солдат английского короля Георга III. Тем хуже для бостонского гарнизона.
Пушечный гул вместе с гулом Атлантики катится из Нового Света: Америка отламывается от британской короны.
А здесь, поближе – в Старом Свете?
Вешнее солнце 1776 года заглядывает в Фернейский замок. Вешний луч ловят морщинистые руки «короля республики наук и искусств». Ему восемьдесят два. Беззубый рот провален. Но он очень зубаст, зубаст, как щука, этот старый господин Вольтер.
Лужи на мостовых Парижа. Парижанин глазеет на мятежного чудака Жан-Жака. В кафе «De la Regence» моют окна. Светлые блики падают на шахматный столик. Наверное, вечерком придет Дени Дидро. О-о, мсье отлично играет в шахматы. Но самые лучшие партии разыграл Дидро в огромном круге Знания.
Весна не избавляет от государственных забот. Шестнадцатый Людовик собирается поохотиться в окрестностях Фонтенбло. Умный интриган маркиз Помбаль что-то нашептывает своему повелителю, кретину Хозе I португальскому. Карл III испанский милостиво дозволяет первому министру графу Флорида-Бланко набивать королевскую мошну. В Потсдаме, во дворце Сан-Суси, размышляет о прусском могуществе серьезный и трезвый Фридрих II.
Европеец шлет в океаны корабли. Капитан Джемс Кук вновь склоняется над картами Великого, или Тихого. Менее отважные, но куда более оборотистые капитаны навастривают «гвинейцев». Кили этих кораблей чертят знаменитый треугольник: Европа – Африка – Америка – Европа. Ветры и течения работают на барышников.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49