А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Луна в ту ночь была на редкость яркой, тополя недвижные. В тишине позвякивали удилами нерасседланные полицейские кони. Брякали сабли о чугунные плиты станционного крыльца… А он притаился неподалеку. Потом ушел тенью. Добрался до постоялого двора, и в ту ночь - «прозрачно небо, звезды блещут» - извозчик, рыжий еврей Мотька, гнал лошадей за семьдесят верст, к железной дороге.
Вот когда виделись они в последний раз с лупоглазым. Мерзавца все ж таки посадили за решетку, но вовсе не из-за лизогубовских имений: жандармы держали Дриго для опознания революционеров, встречавшихся с Лизогубом.
Конечно, Дриго откроет им «отставного поручика». И тогда Никольский с Добржинским обратятся к показаниям Гольденберга. Эх, Гришка, несчастный ты человек, многим навредил…
* * *
- Здравствуйте, Александр Дмитриевич! - сказал Никольский.
- Добрый день, Александр Дмитриевич! - сказал Добржинский.
Арестованный, именующий себя Поливановым, коротко поклонился.
- Маленькое заявление, господа.
- Пожалуйста. - Никольский ровным, уверенно департаментским движением положил лист бумаги, провел по нему кончиками пальцев. - Прошу.
Арестованный сел и написал размашисто:
Мое настоящее имя в настоящее время я называть не желаю.
Мотивы, руководящие мною в этом случае, - нежелание беспокоить и огорчать родных и любимых людей. Хотя я и не то лицо, которым я себя назвал, но при означении меня прошу именовать по-прежнему, то есть Константином Поливановым, дворянином Московской губернии. Указ об отставке, по которому я жил, получил в начале настоящего года от лица, назвать которое не желаю. Как составлен этот указ, настоящий он или фальшивый, мне неизвестно.
- Только и всего? - иронически скривился Добржинский.
- Ну что ж, - развел руками Никольский, - каждому овощу свое время.
… Уже смеркалось. На дворе были редкие огни, гнетущий, загадочный мрак. Никольский с Добржинским ехали в карете.
- Не чудится ли вам порою, Андрей Игнатьевич, - говорил прокурор, - что все мы вот в такой же тьме, как нынче на улице? Вдруг раздаются взрывы, один, другой, озаряют на мгновение ужасную картину, а потом все опять погружается в неведомое.
- Да вы положительно поэт, Антон Францевич, - улыбнулся Никольский.
- Э, полноте… - Добржинский помолчал. - Скажите, Андрей Игнатьевич, вы наслышаны о некоторых проектах графа Михаила Тариэловича?
Никольский затянулся папироской, его остренький бритый подбородок порозовел.
- Кое-что слыхал.
- А я откровенно скажу: вполне сочувствую его замыслам. Совещательный орган при государе из людей непетербургского склада. Разумеется, только совещательный. И людей, безусловно преданных престолу. Но все это мое личное мнение, конечно. А вот другое… Скажите, как по-вашему, полезно было бы распространение в публике толков о конституционных мерах или нет?
Никольский ответил вдумчиво, тихо:
- Неужели вам не ясно, что все это будет расценено как уступка революционерам? Какое правительство, если только оно уважает себя, решится на это?
- Увы, такое опасение владеет многими. К великому сожалению. Да-с! А между тем распространение толков о конституции, обещанной государем, лишило бы фанатиков моральной поддержки и сочувствия публики. И, главное, внесло бы разлад в преступное сообщество.
- Гм… Однако согласитесь, Антон Францевич, надежда на моральные принципы злонамеренной шайки не стоит выеденного яйца.
- Не будем спорить, Андрей Игнатьевич. Не будем спорить о наличии у них морали. И все-таки, сдается, распространение подобных толков заслуживает внимания государственной полиции.
Никольский задумался.
- Внимание государственной полиции, - начал он с некоторой неохотой, - должно, конечно, обнимать все сферы жизни. И в этом смысле… э-э-э… то, что вы говорите о конституционных чаяниях, послужит в известной степени тормозом для террористов. Я бы даже сказал, приведет к иллюзии какого-то потепления, что ли. - Он постучал галошей о галошу, ноги у него зябли. - Что ж до меня, лично до меня, то я за хороший, крепкий морозец в политическом климате. Знаете, эдакий наш, исконно русский, без дураков-с. - Он усмехнулся. - «В Россию надо только верить»… Держава больна! Больна страшной болезнью, а для страшных болезней нужны страшные лекарства. Каленым железом прижигают язвы, и террористов следует укротить, как укрощают хищников. Никаких полумер. Да чего там далеко ходить? Возьмите хоть нашего с вами нынешнего…
- О, я понимаю, понимаю. Из показаний Гольденберга… - На сей раз он кстати вспомнил Гольденберга. - Из его показаний видно, что этот - дикий фанатик и за плечами у него груз ой-ой.
Дриго опознал «поручика», и распоряжением Лорис-Меликова уже было послано за его родителями. Добржинский, улыбаясь, предположил, что свидание «сыночка, папеньки и маменьки будет, очевидно, весьма трогательным».
- Трогательным? - переспросил Никольский. - А я бы к этому никогда не прибег, Антон Францыч. - Он ударил на «цыч». - Никогда! Слишком жестоко подвергать такому испытанию людей уже далеко не молодых. Я имею в виду родителей.
«Ну и ну, - подумал Добржинский, - экий, однако, фарисей». Ему стало досадно: он, служитель правосудия, выказал себя чуть ли не инквизитором, а этот жандарм - почти гуманистом.
- Ах, Андрей Игнатьевич, Андрей Игнатьевич, я и не предполагал, сколько доброты в вашем сердце. Но, положа руку на это доброе сердце, вы не можете отрицать, что сами настояли на вызове бедных стариков. А?
Подполковник полез за новой папиросой.
- Ведь вам, как я понимаю, что нужно? - прилип Добржинский. - Вам нужно, чтоб имя Дриго, негласного осведомителя, не вышло из стен департамента. Ась? Не так ли, Андрей Игнатьевич? Чтоб верный Дриго не был назван в судебном заседании? Так ведь?
- Вы очень тонко понимаете наши заботы, Антон Францыч, - сухо и, как услышал прокурор, надменно отозвался жандармский подполковник.
Карета остановилась. Подъезд министерства внутренних дел освещала четверка газовых фонарей.
* * *
Помнилось все. Не потому, что было недавно, и не потому, что было давно: есть такое - запоминается навсегда.
Каурая кобыла в белых чулках. Из сиденья таратайки выпирала пружина. Отец стоял, повесив голову, а мама плакала навзрыд, прижимая ладони к щекам.
На дворе было чисто и холодно и пахло гречей. У соседей петухи уже отпели, как вдруг заголосил еще один и, точно бы оправдываясь, догоняя, голосил одержимо, хлопал крыльями. «Саша… - сказал отец, - Сашка ты мой…» На морщинистой шее запрыгал кадык. А он твердил как заведенный: «Вот и еду…» Слез не было, ни единой слезинки. Только все будто каменное: руки, ноги, голова, грудь. И хотелось поскорее уехать.
Двадцать верст до станции. Обрыв над Сеймом, далеко видны степи… Двадцать верст до станции. Рожь уже убрали. Воздух был тонок, прозрачен, а он ехал как в тумане, сглатывая слезы… Простая у них семья, семья захудалых дворян: отец - на жалованье землемера и вечно в отлучке, мать - за шитьем, по хозяйству. Сестры, брат… Простая семья, а дала ему главное: к людям любовь, ибо для матери с отцом все были люди, все человеки. Когда повзрослел, воли своей родительской они не навязывали: «Ступай, Сашенька, как сердце велит. Только не потеряй, спаси бог, самоуважения, будешь тогда хорошим и сильным». Не потеряй самоуважения… Он обрел гармонию совести и дела, а только она, эта гармония, дает настоящее счастье. Жизнь доставила ему столько светлых чувств, столько братских привязанностей, что, каково бы ни было будущее, не ему, право, роптать на судьбу… Одно горько: что сделал для них, дорогих и постоянно любимых? Ничего не сделал. Но сказано: «Оставь отца, и матерь твою, и ближних твоих и иди, куда мы зовем…» Дом, родные путивльские края. Один только день был дома, мучительно-счастливый день. И вот нынче, здесь, в этой тюрьме, спустя три с лишним года довелось взглянуть на маму, на отца.
Господа жандармы расстарались: на казенные деньги доставили стариков в Санкт-Петербург, на извозчике подвезли к тюремным воротам. И мама вошла в комнату с высоким зарешеченным окном и портретом молодого императора на стене. «Да, это мой… мой старшенький», - едва молвила она, протянула руки к нему, и глаза ее наполнились слезами, которые никак не могли пролиться. Отец опирался на палку, голова у него дрожала. Но ответил он твердо: «Да, это мой сын. Мой Александр…»
* * *
Собор был пуст.
Старик и старуха молились в Петропавловском соборе.
«Спаситель, тебя распяли за любовь твою к людям. Спаситель, не дай погубить нашего мальчика, он тоже любил людей…»
Они молились в Петропавловском соборе, посреди той крепости, где в одиночном каземате умрет их старшенький.
На шпиле в декабрьских сумерках мерцал позолотой архангел с молчаливой трубою.
Когда вострубят о распятых мальчиках?
Глава 19 ОТЧЕТ РУССКОМУ НАРОДУ
После свидания с родителями называющий себя Поливановым два дня отказывался от допросов. Он не желал видеть ни подполковника, ни прокурора. Он не выходил на прогулку и почти не притрагивался к пище.
На третий день он потребовал бумаги и чернил.
- Кажется, мы одумались? - заботливо осведомился Никольский. И прибавил, не дожидаясь ответа: - Дальнейшее запирательство нелепо.
Называющий себя Поливановым смотрел мимо него.
- Прекрасно, - сказал подполковник. - Надеюсь на вашу полную откровенность.
Заключенному принесли стопку бумаги, перо, чернила.
…«Моя деятельность, предмет настоящего дела, есть деятельность общественная, она воплощалась среди общества, для общества и посредством его. Как общественный деятель, я пользуюсь ныне представившимся случаем дать отчет русскому обществу и народу в тех моих поступках, ими руководивших мотивах и соображениях, которые вошли составною частью в события последних лет, имевших серьезное влияние на русскую жизнь. Я не буду касаться личностей, в смысле фамилий и данных, ведущих к их обнаружению, раскрытию и привлечению к настоящему делу; я не имею на это ни малейшего права; но характеры известных мне деятелей, сошедших уже с поприща своей работы, и мотивы, руководившие ими, я, поскольку буду в состоянии, очерчу, если, конечно, у меня не будет отнята к этому возможность со стороны ведущих настоящее дело.
Я по убеждениям и деятельности принадлежу к Русской Социально-Революционной партии, выражаясь точнее - к партии «Народной воли», исповедую ее программу, работал для осуществления ее цели. Вообще к революционному русскому движению я примкнул в начале 1876 года.
Скажу несколько слов о своей жизни, предшествовавшей моменту сближения с Социально-Революционной партией.
Со второго класса до восьмого включительно я воспитывался в новгород-северской гимназии Черниговской губернии. В первых четырех классах я учился довольно вяло. Зубристика не представляла для меня ничего интересного, предметы, как, например, естественная история, читались такими бездарностями, что превращались тоже в ничто. Но были короткие периоды времени, при часто менявшихся преподавателях, когда новый учитель знанием и умением оживлял предмет, и помню, какое тогда наслаждение доставляли его уроки. Заинтересованный, я читал обыкновенно по этому предмету, кроме учебников, другие книги и таким образом приобретал значительные знания. Но такой учитель обыкновенно скоро оставлял гимназию. И опять мертвая школа нагоняла скуку и тоску по родной семье. С четвертого класса я начал читать книги сначала по беллетристике; прочел Тургенева, Толстого, Гоголя, Лермонтова, Пушкина, и это чтение внесло в нравственный мир недостающую школе жизненную струю, возбудило новые мысли, открыло новые горизонты. При врожденной впечатлительности это быстро двинуло мое развитие. Математика, география, история, физика в старших классах стали даваться чрезвычайно легко, и я посвящал им только часть времени; другую же часть отдавал чтению уже более серьезных книг.
В это время, приблизительно в 1873 году, мое отношение к школе и ее предметам определилось окончательно. Школа с ее классической системой для ищущего разумного элементарного образования дает чрезвычайно недостаточно. Сознающему это необходимо самому дополнять пробелы усиленными занятиями. Только при таких занятиях выходящий в жизнь молодой человек будет в состоянии выбрать путь дальнейшего развития и образования, уже специального, создающего законченного человека, гражданина…
С некоторыми из своих товарищей мы образовали собственную библиотеку из лучших книг по всем отделам науки. Много труда стоило это. Мы почти все были люди бедные, получающие от своих родителей ровно столько, чтобы заплатить за стол и квартиру, за право учения в гимназии. Но, несмотря на это, разными способами: уроками, сбережениями из урезанного содержания и др. - добыли кое-какие деньги, собрали имеющиеся у знакомых книги и таким образом образовали домашнюю библиотеку томов в 150.
Уже в то время меня интересовало экономическое и политическое положение народа, его мировоззрение. Я уже тогда слышал через десятые руки, смутно, о движении в народ с целью пропаганды, да и собственное убеждение останавливало серьезное внимание на массе человеческих существ, наполняющей русскую землю, а между тем не играющей никакой роли ни своими интересами, ни своей личностью в общественной жизни. Все эти обстоятельства и соображения не определяли, однако, моей жизни и планов строго и точно; ближайшие задачи все-таки были - окончание гимназии и выбор специального высшего учебного заведения.
В июле 75 года я имел свидетельство об окончании гимназии и провел лето дома, в городе Путивле, приготовляясь в августе ехать в С.-Петербург.
Много светлых надежд и ожиданий было связано с этой поездкой. Мне было 20 лет. Высокие задачи общественной деятельности, желание подготовить себя к ним, высшее учебное заведение и богатые научные средства в столице с ее библиотеками, дающими возможность свободной научной работы, наконец, цвет русской интеллигенции, с которой столкнешься уж во всяком случае в лице профессоров, - вот то привлекательное будущее, которое должно изгладить неприятное воспоминание о гимназии, о мертвой системе, сковывавшей детские и юношеские порывы любознательности.
Первою заботою моей по приезде, конечно, был Технологический институт, справка об условиях вступления, подача прошения и пр., потом поверочный экзамен при 400 желающих поступить и 140 вакансиях на первый курс, конкуренция, победа и, наконец, поступление в это святилище, куда так трудно попасть жаждущему высшего образования. При поступлении нам было объявлено о введении с первого курса обязательных репетиций, но, что это такое, мы тогда еще не представляли себе ясно. Нововведение это, оказалось, состояло вот в чем. Всякий слушатель обязан бывать ежедневно на лекциях. Несколько раз в день надзиратели проверяют принадлежащую каждому вешалку и по отсутствию одежды отмечают не бывших на лекциях. Через день по два часа назначены репетиции из различных предметов, в продолжении которых профессор спрашивает слушателей из пройденного и ставит отметки, оценивающие ответы. Не бывшим на репетиции слушателям ставится нуль. Такие порядки удивили и опечалили почти всех. Выходило не лучше, а гораздо хуже гимназии… Я чувствовал, что мои надежды и ожидания не сбылись, что здесь я не найду искомого. Предметы чистой и прикладной математики не удовлетворяли возбужденных вопросов, а между тем поглощали почти все время и силы. Мало, даже почти никакой надежды не было на изменение положения института к лучшему.
Итак, стены Технологического института были для меня тесны. Это я ясно сознавал и чувствовал. Зачем мне были предметы института, когда он сам не признавал во мне человека и считал насилие и принуждение лучшим средством высшего образования? За занятиями в Технологическом институте при таких условиях я не мог признавать нравственного значения, а самые предметы высшей математики мог изучать вне стен института, если б к тому представилась надобность. О куске же хлеба и карьере, как главной руководящей в жизни, я не думал. Жизнь и люди в Петербурге легко заменили мне то высшее учебное заведение, о котором я мечтал. Литература, как цензурная, так и заграничная, запрещенная, общение с людьми разных понятий и убеждений, от самых широкообщественных до узкочиновничьих, собственная мысль и критика всего происходящего пред глазами дали мне возможность ориентироваться в новом положении и сделать вывод. Постепенно приближаясь, я пришел наконец к следующему заключению: решение задачи о цели человеческой жизни нужно искать в жизни же. До решения этого главного вопроса карьеру и специальность избирать невозможно. Кроме всего этого, стало ясно для меня, что положение русского народа и общества крайне печально. Общество бесправно и пассивно. Гражданственность заменена в нем чиновничеством, и узкие, личные интересы получили широкое право.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37