А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но после вчерашнего… После вчерашнего не мог не пойти. Почему? Отчего? Тут крылось что-то смутное, какой-то надрыв, - он не умел объяснить, хотя сейчас и почувствовал некоторую неловкость и что-то постыдное в своем внезапном решении.
Каменный коридор отозвался на его грузный шаг тревожным гулом.
- Пожалуйте сюда, ваше величество.
Ни комендант, ни смотритель не совались вперед, а, подскакивая бочком, указывали пальцем.
Александр приблизился к железной двери. Он один приблизился к двери, за которой был его «известный арестант». И вдруг Александр, пригнувшись, с подлым, проказливым, ему не свойственным передергом, подался всем своим крупным телом к двери и осторожно, точно боясь ожога, пальцем тронул задвижку «глазка».
Этот стоял посреди каземата. Небольшого росточка, с бородкой на бескровном лице. За спиной светлело окно с переплетом из толстых, дубовых брусьев. Дубовые брусья означались как распятие. Этот был распят.
И Александр получил то, чего жадно ждал: пронзительное чувство отмщения.
Когда император садился в экипаж, зимнее небо роняло тяжелозвонкий бой курантов.
Глава 11 БЕЗЫМЯННЫЙ УЗНИК
Куранты вызванивали медленно: «Боже, царя храни…»
«Навсегда!» - повелел царь. И подчеркнул пером: «навсегда». Навечно, в Алексеевский равелин, как мертвецов в собор, куранты которого медленно вызванивают: «Боже, царя храни…»
Семь лет назад, в Москве, человек, привязанный к позорному столбу, кричал: «Долой царя! Да здравствует свобода!» Семь лет назад царь повелел: «Навсегда». Из Москвы осужденного везли в отдельном вагоне. Не прямиком везли в невскую столицу, кружили: Смоленск - Витебск - Динабург… Семь лет назад смотритель Алексеевского равелина сломал сургучные печати казенного пакета и прочел:
Лишенного всех прав состояния бывшего… (несколько слов смотритель не разобрал, они были густо вымараны) предписываю содержать в каземате под № 5 под самым бдительным надзором и строжайшею тайною, отнюдь не называя его по фамилии, а просто нумером каземата, в котором он содержится.
Куранты вызванивали медленно:
Царствуй на славу нам…
Прежде, до появления «нумера пятого», равелин охраняли солдаты караульной команды. Когда доставили безымянного узника, под своды Алексеевского секретного дома вошли жандармские унтер-офицеры. Они присматривали и за арестантом, и за солдатами-караульщиками. И впервые замер часовой под самой решеткой, у окна каземата.
Каждую пятницу шеф жандармов получал рапорты:
Арестованный в доме Алексеевского равелина под №5 вел себя покойно и вообще вежлив. Регулярно вечером ложится спать в 10 и утром встает в 7 часов. Уборка № производится без изменения прежним порядком. Утром в 8 ? часов - чай, в 12 ? часов - обед, а в 6 часов вечера - чай. Днем и вечером до сна читает. Ходит и редко ложится на кровать. Все благополучно.
Арестованный в доме Алексеевского равелина под № 5 вел себя покойно, читал. Все благополучно, кроме 19 числа, в первый день поста, когда был подан ему обед постный, на каковой взглянув, подобно хищному зверю, отозвался дерзким и возвышенным голосом с презрительною улыбкою: «Что это меня хотят приучить к постам и, пожалуй, говеть? Я не признаю никакого божества, у меня своя религия!» После этого сделался совершенно молчалив. Постоянно ходит в задумчивости. Все благополучно.
И вот такие еженедельные рапорты фельдъегери в числе прочих важнейших бумаг возили в Ливадию, в Царское Село, за границу, повсюду, где был государь император.
«Все благополучно», - и вдруг, как из-за гробовой доски, раздался голос «нумера пятого». На имя императора Александра написал он пространную записку, отрицая право русского правительства держать его взаперти.
После этого узника лишили бумаги и чернил. Он закричал, выбил стекла. Его спеленали смирительной рубахой, сыромятными ремнями прикрутили к койке. А в следующую пятницу очередной рапорт гласил:
Сего числа, в 8 часов утра, на содержащегося в Алексеевском равелине известного арестанта надели ножные и ручные кандалы при полном спокойствии.
В железах сидел он год семьдесят шестой, в железах - год семьдесят седьмой. Кровь и гной наплывали на кандалы. Когда в каземате слышался - как сейчас - полуденный бой курантов, «нумер пятый» подходил к дверям, и караульные притаивали дыхание - он погромыхивал цепями: «Царь пра во славный…»
Потом говорил громко, будто сам с собою, и часовые опять напрягали слух.
- Вот он, царь-то! Вот он, милостивец! А? Велика ль его царская милость? Вот судьба! Вот будь честным человеком! За солдата, за мужика - а тебя на цепь, как собаку, и этого же темного дурака сторожить приставят.
Семьсот дней, семьсот ночей въедалось в его плоть кандальное железо. И кандалы ржавели не от сырости каземата - от сырой человечины.
О «полном спокойствии нумера пятого» читал император в донесениях Третьего отделения, но Александр не мог забыть записку «известного арестанта», возвещавшего близость революции и падение династии.
Семьсот полдней отзванивали куранты, семьсот полдней погромыхивал узник цепями: «Царь пра-во-славный…» Но погромыхивал все слабее. И тогда Александр спохватился: нет, нет, он не желает терять своего арестанта. Ведь все будет кончено, труп выдадут ночью полиции, полиция бросит труп в яму у ограды Преображенского кладбища.
Нет, нет, Александр не хотел расставаться со своим «нумером пятым». Кандалы сбили. Книги? Пожалуй, можно и книги. Пусть бередят душу, напоминая о мире, где солнце и женщины.
Семь лет изжил «нумер пятый» в Алексеевской равелине. Нынче опять слышал полуденные куранты:
Царствуй на страх врагам…
И ударила - как шар лопнул - сигнальная пушка: день переломился.
Узник отличал, как отличаешь почерк, шаги каждого караульного. Но только что он слышал чью-то грузную поступь, не знакомую ему совершенно, и видел чей-то глаз, пристальный, немигающий.
Узник мерил келью. Он вдруг подумал: свершилось - баррикады, флаги, ликующие толпы. Потерпи немного, совсем чуть, победители идут. Картина высветилась перед ним ярко, ослепительно, в подробностях и в громадности своей.
И все мгновенно отодвинулось и померкло, и явилось иное, с той стремительностью перемены мыслей и чувств, какое бывает лишь в одиночках. Он решил, что нынче его должны отравить. Да, да, нынче убьют его. Не казнят на эшафоте при стечении народа, а подло отравят. Отравят, как крысу.
- Не дамся, - хрипло сказал он. - Не дамся, сволочи! - И не то рассмеялся, не то всхлипнул.
Стукнула дверная форточка, просунулась рука с дымящейся оловянной миской.
- Платон, ты? - спросил арестант. Он знал - дежурит Платон Вишняков, но повторил опасливо: - Ты, Платон?
Скользнул к дверям, заглянул в форточку, горячее варево увлажнило ему шею.
- Кто это был, Платон?
Солдат молчал.
- Говори, Платон, ну же!
Солдат как выдохнул:
- Осударь.
* * *
Команда обедала. Но ложки не стучали нынче буднично дружно: солдаты шушукались, торопливо отирая замокревшие носы.
- Вишь, сам припожаловал. Боятся его, ой боятся.
- Я, брат, так смекаю: посля вчерашнего умаслить хотел - дескать, не отымайте жизню.
- Масли не масли - порешат беспременно.
- Нет, ты вспомни, что я тебе сказывал? Ты вот все талдычил: бросить надо, не связываться. Теперь чего скажешь? Наш орел-то - не разбойник какой, важная штука. Наследник-цесаревич за него.
- Тсс!
Вошел помощник смотрителя подпоручик Андреев, длинный и тонкий, будто хлыст, с испитым личиком, на котором не поймешь как умещались пышные усищи.
Унтер вскочил с набитым ртом.
- Отобедаешь, - сказал ему офицер, - явишься. - И объявил солдатам: - По случаю нынешнего посещения равелина его императорским величеством дозволяется, ребята, увольнение.
Подпоручик ушел выписывать отпускные билеты и заносить фамилии уволенных в город нижних чинов в особый, на этот случай заведенный журнал. Солдаты весело переглянулись: ну, право, чудеса кудесные!
Команда Алексеевского равелина числилась на отдельном счету от прочих мундирных служителей Петропавловской крепости. В равелинную команду брали лишь тех рекрутов, что родились и выросли в лесных берлогах Архангельской и Вологодской губерний: уже и тогда начальство знало - «этот конвой шутить не любит».
Солдатам-равелинцам от такой чести не было радости ни на алтын. День-деньской, ночь-полночь коченей в каменном мешке! В самой-то крепости, в куртинах и бастионах тоже не разлюли-малина, да зато частенько в город пускают. По четвертному, а случается, и боле ребята добывают. Иной подрядится печи класть, другой там по плотницкой части, кто подсобит тяжести таскать, кто барское добро на дачу свезет, да мало ль чего подвернется. А из равелина - ни-ни. Попал на островок - и молчок. Секретное место! В город просишься, сразу тебя как палкой перелобанят: а куда? Зачем? А чего не видал? И летом тоже ни хрена прибытку. Знай караул да казарму. Ей-богу, ровно сам арестант… Теперь вот, если по душе: божеское ль дело год за годом, что весной, когда птахи поют, что осенью, когда Нева-река грозит потопом, что зимней лютой порою, - все стеречь да стеречь худощавенького мученика? Ведь и мыша не выбегет, не то что человек. Ну, ходишь-ходишь да и приткнешься к двери. А он-то, пятый, и зачнет разговоры разговаривать. Ты и не дышишь, страшно слушать, за такое ой-ой, а слушаешь. А пятый долбит, как капля камень, и долбит, и точит. А ты слушаешь да и заслушаешься. А как не заслушаться? Он и про крестьянскую нужду, и про солдатское ярмо, и про барское иго, и про то, что есть люди - за мужицкую правду гибнут. Или еще так: в писании, спрашивает, что писано? А то писано: «Аще не трудится, хлеба да не яст». Видать, не по-божески жизнь. «Вы, - говорит, - как зоветесь нижними чинами, так и есть нижние, а что над вами верховодят да помыкают, этого в темноте своей не видите. А есть такие люди, что на все идут, чтобы вас вызволить, переворот сделать…» Тут и дрогнешь, и перешепнешь ему в форточку: «Как так? А что будет?» Отвечает в охотку: «Землю всю у помещиков отымут, мужикам - поровну, у кого сколь ртов. А фабрики, мастерские, заводы - работникам. И опять же по священному писанию: «Новое будет небо, и новая будет земля, и правда воссияет». - «А как же без царя?» - «Да очень даже просто, что и без царя, - ответит. - В других государствах обходятся. А если тебе так уж царя-батюшку надобно, что ж - можно. Только выборного. Будет плохо править - по шее».
Слушаешь, слушаешь и не заметишь, как время с поста долой. Ну идешь. А в казарме ближнему своему другу откроешься, а друг-то твой, глядишь, с «пятым нумером» тоже в стачке. И «пятый» ему, оказывается, такое: «Вот видите, я за вас, ребята, муку страшную терплю, что бы это и вам мне мирволить?» А как ему мирволить будешь? И это подскажет: «Не робей, друг, - шепчет, - пойдешь в город, газетку купи и принеси, мне и радость великая. Али там карандашик, бумажку просунь». Много ль ему, бедняге, надобно?
Теперь-то уж в команде все за него. Раньше, бывало, какой и заупрямится: «Нельзя - присяга!» А он как глянет, будто шилом ткнет: «Да знаешь ли ты, дурак, что обо мне цесаревич-наследник ночей не спит, глаз не смыкает? Думаешь, спроста в железах держали? Неспроста, брат: боялись, как бы царев сын генералов, которые ему верные, не прислал».
С недавнего времени все это он про товарищей своих вспоминать стал. Дать бы им знать, толкует, враз бы отбили, выручили. Скажет такое, долго молчит. Или встанет у окна, поет: «Сижу за решеткой, в темнице сырой…»
Глава 12 ДИКТАТОР
Михаил Тариэлович, развалясь на широком ковровом диване, прихлебывал кахетинское и читал Щедрина. Читая, восхищенно пушил усы: «Каков пистолет!»
Лет сорок назад Лорис-Меликов на?шивал юнкерский мундирчик. Потом офицером служил на родном Кавказе, успешно продвигаясь в чинах. Будучи начальником Терской области, удостоился монаршего благоволения - усмирил бунтовщиков, пользуясь не столько оружием, сколько раздорами горских народов. Во время русско-турецкой войны командовал Кавказским корпусом и тоже не оплошал. Ночной штурм и овладение Карсом принесли ему новые милости, а после войны и графский титул.
В приволжские губернии явился Лорис генерал-губернатором. Тогда окрест Астрахани разразился чумной мор. Говорили, поветрие утихло еще до того, как граф бодро прискакал к месту происшествия, быть может желая бестрепетно посещать чумные бараки, как некогда посещал их Наполеон. Сама стихла чума иль нет, но репутация расторопного администратора упрочилась за графом.
С берегов Волги граф был отозван высочайшим повелением в Харьков. Под его руку подпал край с двенадцатью миллионами жителей. В том краю Михаил Тариэлович обрушился уже не на повстанцев-горцев, не на воинство султана Абдул-Хамида и не на чумное поветрие. Он тотчас увеличил штат полиции, произвел аресты и повальные обыски, выказал себя мастаком сыска, уволил губернского жандармского начальника, который, по его мнению, «допускал снисхождение». И, несмотря на все это, многие вовсе не клеймили Михаила Тариэдовича дубиной и мракобесом, как князя Кропоткина, убитого Гольденбергом.
Из Харькова Лорис и приехал в Петербург по случаю юбилейных торжеств - двадцатипятилетия царствования Александра Николаевича. Остановился, по обыкновению, в Европейской гостинице и теперь, дожидаясь, когда надо будет отправиться в Исаакиевский собор, полеживал на ковровом диване, пушил усы, приговаривал с удовольствием: «Каков пистолет!»
Признаться, ему вовсе не хотелось слушать проповедь митрополита петербургского, новгородского и финляндского, и он все читал да читал Щедрина, не обращая внимания на почтительные знаки ординарца.
В Исаакиевский собор Лорис припоздал. Митрополит уже начал проповедь. Глаза старца Исидора глядели зорко и горестно, голос звучал ясно, без дрожи.
- В болезни сердца о постигшем нас несчастии, - плавно говорил митрополит, - и в радости о спасении отца отечества нашего от угрожавшей ему опасности едиными устами и единым сердцем принесем…
Собор был полон. Пахло духами. На проповедь первоприсутствующего члена святейшего синода съехался «весь Санкт-Петербург».
- Общая забота и внимание, - лилось под огромным куполом, - должны быть употреблены к тому, чтобы открыть темные притоны зла и крамолы…
Какая-то ветхая дама осуждающе скосилась на Лориса, учуяв, должно быть, запах кахетинского, и граф, втихомолку обозвав ее хрычовкой, извинительно шевельнул толстыми черными бровями.
- …и стараться восстановить дух и характер русского православного человека, искренне преданного вере и престолу, наученного бояться бога и чтить государя…
Но вот отошла служба. Паства с чувством исполненного долга задвигалась, подаваясь к выходу, перешептываясь и откашливаясь, и в этом движении, кашле и шепоте испарялось благочестие.
Михаил Тариэлович спускался по длинным гранитным ступеням, рассеянно вслушиваясь в то, как молодой фальцетик с вожделением повествовал о новом поваре-искуснике в ресторане Дюссо. Потом чей-то баритон покрыл фальцетик, кругло вещая, что после взрыва в Зимнем на бирже нет решительно никаких сделок.
Перед собором на площади дожидались господские экипажи. Кучера, притворно суетясь, отворяли дверцы, взлезали на облучки, побранивались, щелкали кнутами.
«Кончал базар», - иронически прищурился Лорис…
* * *
Можно ль жить всечасным ожиданием внезапной насильственной смерти? И каково ждать ее под собственной, отеческой кровлей, среди обожателей и охранителей?
Запах халтуринского динамита уже выветрился. Но он все еще преследовал императора, как преследует боль ампутированной конечности. У него возобновились давно утихшие припадки астмы. Он был мрачен. Флигель-адъютанты пугались его, как призрака.
Оставить Зимний? Прочь из Петербурга в ливадийское уединение? Но в Крым ведет железный путь, ковры-самолеты туда не летают. Под железными путями лежат мины. Можно, конечно, выслать дозорных солдат, по трое на версту, как было при возвращении из Москвы после «сухоруковского» злодейства. Этот Гартман, его соумышленники по сей день не изловлены.
Франция не выдала Гартмана: правительство республики страшится общественного мнения. По правде сказать, ты тоже боишься общественного мнения и потому не бросаешь постылый дворец, этот город, где каждый угол грозится метательным снарядом. Ты окружен красными флажками, как на псовой охоте. А ты должен делать вид, что не о себе думаешь - спасаешь династию, спасаешь Россию. Но что такое династия? Бычок-наследник, втайне презирающий отца. Что тебе Россия? Лохматая, пьяная страна; ты спустил ее с короткой приструнки, и она платит тебе черной неблагодарностью, как некогда Австрия покойному батюшке.
Укрыться бы в ароматной тишине. Бежать бы с возлюбленной Кэтти, княгиней Юрьевской, рожденной Долгорукой, с Кэтти и детьми, прижитыми от нее, которых ты любишь нежнее законных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37