А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Продолжительно и не однажды беседовали они уединенно. И здесь, на Шурочкиной кухоньке, и в прыжовской полуподвальной конуре, где мирно сосуществовали приблудные коты и дворняжки. Прыжов проникся к Нечаеву щемящим ласковым чувством, аж в горле першило. Вот, думал, до семнадцати годов аз да буки – Нечаев прилгнул, что совсем-де недавно грамоту одолел, нищетой-де был заеден – да-а-а, до семнадцати, а теперь хоть по Кантовой «Критике чистого разума» экзаменуйте, покажет кузькину мать. Фью-и, судари мои, шире рты разевайте: вот оно, дитя народа!
Иван Гаврилович молодел, заряжаясь его жаждой действия. Ну, ликовал, ни дать ни взять лейденская банка с электричеством. Когда ест, когда спит? Вечное движение! Спозаранку – в Петровское-Разумовское, затемно, глядь, опять в городе. И в чем только душа держится – хоть с ложки корми. Притулится в уголку, уронит голову, не то мгновенным сном сражен, не то потерей сознания, а рукою-то, рукою поводит, что-то шепчут запекшиеся губы.
Да, весь движение, весь энергия, Нечаев вербовал в «Народную расправу». Ему требовалось не просто пополнение, а геометрическая прогрессия. Он сознавал краткость отпущенного срока. Он физически ощущал утечку времени. Хотя на дворе был шестьдесят девятый, каждая неделя близила весну семидесятого, когда поднимется, непременно поднимется мужицкая Россия. Печать «Народной расправы» изображала топор; на печати «Народной расправы» была вырезана эта багровая дата: «1870».
Принципы «Катехизиса», те, что крушили ветхую мораль ветхого мира, он возвещать не торопился. Главным было сплотить и увязать организацию: пятерки-ячейки, замкнутые в отделения; отделения, подчиненные Комитету. Каркасы и скрепы держались на краеугольном: в тебе совесть жива – жми плечо к товарищу. Не лезь в наполеоны, обратись в нуль. Нули – колеса, а на колесах все катится. Делай, что велит Комитет. И ни при каких обстоятельствах не усомнись в правоте его и святости. Отсутствие сомнений есть присутствие веры.
Нечаев обладал логикой, которую называют железной. Топором «Народной расправы» он работал как плотник. И никого не умасливал, и никого не принуждал, никого не упрашивал. Только хлестнет, как нагайкой: «Эх, бары, все бы вам растабары! Не умеешь, сопливая душа твоя, быть солдатом революции, не можешь смирить барское своеволие, ну и отойди, и сгинь, и не мешай».
С яблочного спаса немного минуло, а в «Народной расправе» уже сыгрался квартет.
Успенский хранил «Катехизис» как ковчег завета. В книжный магазин наведывались неофиты и, честно кругля глаза, рекомендовались готовыми ко услугам. Успенский каждого словно на зуб пробовал, приглядывался, как ремонтер на конной ярмарке.
Прыжов не просил снисходить ни к годам своим, ни к занятиям. У знакомых писарей стибрить казенные бланки или вид на жительство? Можно. Настрочить зажигательную прокламацию и тишком у приятеля-типографа тиснуть? Извольте. Но самое важное… Сказано: «Соединимся с лихим разбойничьим миром, истинным революционером в России». Лихой этот мир знал Прыжов не плоше знаменитого сыщика Путилина. Прыжова привечали в харчевнях, в ночлежках, там, где клубилась забубённая отвага: «А! Гаврилыч, наше вам! Дай алтын на почин». Давал и сверх почина, а дело-то не шибко двигалось. Что ж прикажете рапортовать Сергею Геннадиевичу? А тот, спрашивая, как подсказывал: «Ну, дюжина, другая будет?» Прыжов вешал голову. «Будет! – твердо объявлял Нечаев. – И не тужите: лучше меньше, да лучше».
Алеша Кузнецов, студент Земледельческой академии, уж на что увлечен был своей диссертацией – нет, отложил, отставил. Какие, к чертям собачьим, «Низшие вредители в сельском хозяйстве», коли речь о высших? У своего батюшки, купца, денежки получал (наука жертв требует) и все до копеечки – «Народной расправе»: так, дескать, и так, велено было здешних толстосумов раскошелить, я и раскошелил. Был Алеша честный малый, а получался обман. Но ведь прав Сергей Геннадиевич, прав: ложь – не ложь, ежели ради организации, ради идеи.
А потом замелькал некий Колька. Откуда взялся губастый юнец? Нечаев аттестовал его ревизором Комитета. Чего он ревизовал, никто не знал и не дознавался. Он был тенью Нечаева, глядел на него с бессловесным обожанием.
Все дольше пропадал Нечаев в Петровском-Разумовском: четыреста с лишним студентов – это ль не котел, готовый взорваться?!
Вот уж лет пять как в старой, вельможной усадьбе учредили Академию земледельческую и лесную. И усадьба, и вся округа не уступали Кускову с Останкином. Но там – все в прошлом, а тут – новина.
Академия помещалась в бело-розовом здании с башенкой. Была какая-то лабораторная красота в больших окнах, разделенных на квадраты выпуклого стекла. Утреннее солнце золотило один фасад, вечернее багрянило другой, обращенный к цветникам, к широкой аллее.
Наука и практика взялись тут об руку: учебные аудитории и кабинеты в главном здании, окрест же – и опытное поле, и плодовый сад и ботанический, оранжереи и питомники, ферма, огороды, пасека. Обширные лесные дачи – здешняя, Петровская, и в недальней стороне Всехсвятская – обнимали огромное, ухоженное хозяйство, призванное поставлять России агрономов и лесничих.
Весь здешний уклад, весь строй ученья с его геодезией и технологией, ветеринарией и скотоводством, физикой и метеорологией, воздух полей и леса, дух пасеки, шум воды на плотине, житье за плотиной, на Выселках, в рубленых крестьянских избах, удаленность от города – все это придавало петровским студентам особенную корпоративность, независимость, сознание своей необходимости в том обыденном и великом деле, которым была занята большая и лучшая часть России – Россия пахарей.
Студент-петровец запускал бороду, харчился не жирно, был здоровехонек и умел работать любую крестьянскую работу. Но капитальное определялось не бородами и не дубинами, а нутряной причастностью к мужицкому миру и чувством долга, которому без нужды беллетристические гимны Микуле Селяниновичу.
Нечаев быстро смекнул все значение такого «котла». А петровцы не замедлили угадать в Нечаеве человека нелегального, конспиративного. Ему предоставили кров: в проулке у парка темнело бревенчатое строение – студенческие номера. Столовался он в общественной, артельной кухмистерской. Для бесед особливого свойства – через плотину, в Выселки, в закут трактира с дребезгливым грохотом музыкальной машины. Близ трактира всегда стояли извозчики; в случае чего мужики эти, студентам знакомые, умыкнули бы Нечаева либо в сторону Головинского монастыря, либо в сторону села Владыкина – ищи-свищи.
И в Питере, и в Москве, у студентов, Нечаев оттенял свое корневое мужичество. В Петровском помалкивал. Здесь это не произвело бы впечатления. Да и то следовало на уме держать, что вырос-то в красильне, среди кустарей, в поле не хаживал.
В Петровском Нечаев сошелся с Иваном Ивановым. Сближение стоило некоторого как бы щекотливого насилия над собою. Никто не подозревал в душе Нечаева желания нравиться. А желание это – казалось бы, невместимое в проповедь беспощадного разрушения – было ему свойственно.
С Иваном Ивановым очень хотелось сойтись поближе. Тот пользовался дружными, ласковыми симпатиями петровцев, натура у этого угловатого малого с чуть косящими ясными глазами была мирская, общественная, открытая и отзывчивая.
На Ивана взваливали кладь, он сбивал на затылок картуз собачьего меха: «Помилосердствуйте, братцы…» – и тянул, тянул: старшина кассы взаимопомощи, распорядитель студенческой кухмистерской, сборщик пожертвований в пользу арестованных или ссыльных, петровцам зачастую неведомых.
Все это брало время и силы. А Ивану Иванову никак нельзя было ученьем манкировать. Бедняк бедняком, жил он стипендией Лесного ведомства. Отпущено было двадцать, а давали семь: лишь тем, кто успевал по всем предметам. Имел Иван и частные уроки – пестовал в городе двух оболтусов-гимназеров. Стало быть, топай, брат, за десять верст. Бабьим летом еще ничего, а в дождь или метель?.. Но топал. И, получив рублевочки, тишком добавлял то в кассу взаимопомощи, то на артельный провиант.
Еще до очного знакомства он узнал о Нечаеве от Алеши Кузнецова. Услышал: посланец Интернационала, представитель Бакунина, Огарев стихи посвятил… И побег! Побег из Петропавловской крепости… Н-да, это тебе не наш брат доморощенный…
«Народную расправу» Иван Иванов сердцем принял. Недели не минуло – привел под знамена пятерку новобранцев. И тогда явился в Петровское «податель сего – представитель Всемирного революционного союза».
* * *
Любил Иван парк и лес Петровского. Посмеивался: москвичам-дуракам Сокольники по сердцу. Побывал он там, праздник какой-то был. Тьфу! Толчея, пыль, смазливые арфистки с бесстыжими глазами. Бублики и чай, правда, отменные, да чайницы, грудастые бабы в малиновых сарафанах, так чадят самоварами – не продохнешь. Э, ни за какие бублики не променяешь Петровское-Разумовское.
Он дня не пропускал, чтоб хоть на четверть часа не забежать в парк и лес Петровского. Душа, говорил, к роднику припадает. Он любил эту громадную клумбу с розами. Запах роз, мешаясь с хвойным, не был тяжелопарфюмерным, был тонок и легок. Любил широкую мощную аллею, плавно ниспадающую в переплеск большого пруда, такого большого, что его хотелось называть озером и не хотелось думать, что пруд рукотворный. Любил дорогу от академической фермы, мимо пчельника и сторожки, через высокие деревянные ворота к изгибу ручья с бутылочным бульканьем, зыбкими пятнами солнца и плывущими ветками, к отороченному камышами прудочку, в двух шагах от которого темнел прохладный грот.
Грот – усадебная затея стародавних времен – был сырым, холодным. Студенты, слонявшиеся по всему парку с литографскими лекциями под мышкой, если и искали уединения, то не в гроте. Ивану же Иванову служил он как бы поворотным пунктом: пора, брат, возвращаться к заботам, к обязанностям.
Короткие прогулки, в некотором роде ритуальные, совершал он с весны до осени, а когда развозило дороги, вступало в силу то, что по-студенчески называлось «сапогов экономии для». А сапоги у Ивана просили каши; бойкая, широкобедрая, белозубая скотница Глаша, Иванова подружка, едва поспевала менять ему портянки. Обувке, просящей каши, и без прогулок доставалось – принадлежала она ходоку, человеку мирскому, к тому же произведенному Нечаевым именем Комитета в руководители нескольких конспиративных пятерок, то есть отделения «Народной расправы».
Но в один из ноябрьских дней Иван Иванов изменил «экономическим соображениям». Возвращаясь из города, где он по великой милости судьбы получил сразу с обоих оболтусов-гимназеров, Иван поддался давнему искушению – купил глубокие кожаные калоши на синей байке, с медными накладками поверх задников.
Он еще спал, когда Глаша все приготовила. Едва Иван проснулся, как ему бросились в глаза жаркие медяшечки на калошах. Вымытые и начищенные сапоги, вдетые в калоши, стояли посреди комнаты. И хозяину новеньких калош ужасно захотелось сделать им пробу. Он быстро оделся, нахлобучил картуз собачьего меха, потоптался на месте и пошевелил пальцами, ощущая, как ногам хорошо и приятно. Он и одну ногу выставил, и другую, рассмеялся, сказал калошам: «Служите честно».
Не шел он, а шествовал привычным маршрутом. Было холодно, с деревьев капало, пахло сыростью, не здоровой, грибной, как еще недавно, а уже простудливой, квелой. Иван миновал серую уснувшую пасеку, услышал шум ручья, но тут, словно бы ни с того ни с сего, словно бы беспричинно, овладело Иваном смутное беспокойство.
Неподалеку от грота он вдруг увидел худенькую фигурку Нечаева, очень удивился, но совсем не обрадовался. Нечаева он не окликнул. А тот, не заметив Ивана, не то чтобы пошел в другую сторону, нет, словно порывом подхваченный, так и полетел и вот уж исчез за черными деревьями. Все это произошло почти мгновенно. И вроде бы примерещилось.
То, что Иван не обрадовался, не окликнул Нечаева, показалось бы странным тем петровским студентам, которые знали Нечаева как комитетчика, а своего Ивана Иванова – одним из застрельщиков «Народной расправы». Но эти студенты не знали того, что знали в ядре «Народной расправы» – и Алеша Кузнецов, от которого у Ивана тайн не было, и Прыжов, и Успенский, и этот бессловесный ревизор Колька: черная кошка пробежала между «подателем сего» и руководителем петровского отделения тайной организации.
Да, кошка… Худого не замышляя, а лишь применяя к «Народной расправе» справедливое, по его мнению, обыкновение, Иван предложил Нечаеву от времени до времени извещать товарищей, на какие нужды расходуются денежные средства, хотя бы лишь те, что добывал именно он, Иван Иванов, именно здесь, в Петровском-Разумовском. Нечаев не вспыхнул, а холодно спросил, уж не подозревают ли его в чем-либо неблаговидном. Иван отвечал отрицательно. Нечаев иронически поклонился. Ежели так, строго заметил он, то я никаких отчетов никому, кроме Комитета, давать не намерен. Иван не обиделся, только пожал плечами. С того дня, однако, нет-нет да и призадумывался он об этом таинственном Комитете.
Вышло еще несколько подобных, не на больших камнях, преткновений, уже обозливших Сергея Геннадиевича, и он порицающе бросил: а вы, Иванов, самолюбивы, мнительны, склонны к пустым пререканиям. Это задело Ивана не шутя. Ни в малой степени не считал он себя ни мнительным, ни самолюбивым, ни пустословом. Поверки ради подступался к коллегам-петровцам с наводящими вопросами. Ответом ему были либо дружеская усмешливость, либо недоумение.
А потом схватились из-за кухмистерской.
Нечаев принес прокламацию с прямым призывом к немедленному бунту. И не ради академических поблажек, нет, определенно политическому. Нечаев – то бишь Комитет, Комитет, конечно! – глядел на бунт как на репетицию: смотр боевых сил. Ивану Иванову затея показалась не то чтобы вовсе несвоевременной, однако несколько преждевременной. Но схватились-то они по другому поводу. Нечаев велел вывесить прокламацию в общественной столовой, а Иван нашел сие непрактичным и вредным.
– Почему? – Узкие глаза Нечаева обратились в разящие лезвия.
– А потому, что нашу кормилицу враз и прихлопнут. Повод достаточный. И, надо заметить, резонный.
– Нечего думать о брюхе! – отрезал Нечаев.
– Верно, о своем брюхе думать нечего. – Иван натянуто ухмыльнулся.
Нечаев выставил кинжально:
– А коли Комитет прикажет?
Кинжальное нечаевское вышиб Иван резко:
– Ко-ми-тет прикажет? А я и Комитета не послушаю, коли вздор.
Нечаев будто пошатнулся от изумления, от гнева.
– Опомнитесь, Иванов, – сдерживаясь, но достаточно угрожающе сказал Нечаев. – Право, опомнитесь. Вам известны наши принципы, вы их приняли, а Комитет…
– «Комитет, Комитет», – в сердцах повторил Иван, пристально вглядываясь в Нечаева. – Ну а я вам так скажу: а не вы ль, Нечаев, и есть Ко-ми-тет?
– Это не так, – с внезапным спокойствием ответил тот. И презрительно спросил: – А ежели б и так, то что же?
Они стояли на плотине. Сек дождь. По выпуклому пруду ходила тяжелая короткая волна. Вода у плотины глухо шумела. Тучи были низкие, все вокруг казалось низким, плоским.
– Что же? – повторил Нечаев, скрещивая на груди руки.
– А то… Очень даже просто: не стали бы мы слушать ваш вздор, а пошли бы своей дорогой.
– Мы или вы?
– Мы, петровские.
– Надо понимать, вы объявили бы собственную организацию?
– Именно так.
– Вот теперь все, все понятно. Собственную организацию и себя главарем. На тех же основаниях, что и «Народная расправа».
– Не ловите на слове, Нечаев. Ловко это вы… Меня ж еще и заставляете оправдываться. А вы отвечайте: есть Комитет иль нет Комитета?
– Изменник, – отрезал Нечаев.
Все это прихлынуло к Ивану Иванову ненастным утром, когда у грота, среди черных деревьев, мелькнула щуплая фигурка Нечаева. Иван не стал гадать, чего он тут бродил, Нечаев, а почему-то сразу и бесповоротно понял, что никакого Комитета нет, лгал Нечаев, напускал туману.
Но в теперешней бесповоротной убежденности не было негодования. Он склонялся к тому, что так действовать вынудили Нечаева обстоятельства. В Женеве, рассуждал Иван, поручили создать Комитет. Нечаев на месте увидел невозможность – нет людей под стать ему. Разумеется, ошибка. Но ошибка-то искренняя, честная. Не вина, а беда. А время дает шенкеля, тут не до жиру, и вот Нечаев все берет на себя – тройная отвага и сила духа, вот что, Ванечка.
Казалось бы, убедись и примирись? Иван убедился, но не примирился. «Податель сего» лгал! Кто раз солгал, тот и еще солжет. А подозревая ложь, жить-то как? И ничего иного не остается, как отколоть свои, подначальные пятерки да и продолжать на тех же правилах, что и «Народная расправа».
Отсюда возникала необходимость объясниться с людьми, ему, Ивану, небезразличными, с Алешкой Кузнецовым и стариком Прыжовым в первую голову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65