А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Это все, что вы можете сказать мне в утешение?
– Папа не велел мне с вами разговаривать.
. – И вы готовы мной пожертвовать? Нет, это уж чересчур!
– Если бы вы немного подождали! – сказала она еле слышным голосом, в котором нетрудно было, однако, расслышать предательскую дрожь/
– Конечно, я буду ждать, если вы не отнимете у меня надежды. Но знайте, вы меня убиваете.
– Я не отступаюсь от вас, нет, нет, – сказала Пэнси.
– Он постарается выдать вас замуж за кого-нибудь другого.
– Я ни за кого не выйду.
– Тогда, чего мы ждем?
Она снова в нерешительности помолчала.
– Я поговорю с миссис Озмонд, она нам поможет.
Так она чаще всего называла свою мачеху.
– Она не поможет нам. Она боится.
– Боится чего?
– Вашего отца, надо полагать.
Пэнси покачала головой.
– Она никого не ооится. Нам надо набраться терпения.
– Какое убийственное слово, – простонал с потерянным видом Розьер; забыв про все правила благовоспитанности, он подпер обеими руками поникшую с какой-то меланхолической грацией голову и сидел, уставившись на ковер. Вскоре, однако, он ощутил, что вокруг него все пришло в движение, и, подняв глаза, увидел, как Пэнси присела в реверансе – это был все тот же ее милый монастырский реверанс – перед английским лордом, которого подвела к ней миссис Озмонд.
39
Вдумчивый читатель, вероятно, не удивится, узнав, что после замужества своей кузины, Ральф видел ее значительно реже, чем до сего события – события, воспринятого им таким образом, что это вряд ли могло способствовать установлению между ними большей близости. Ральф высказал, как мы знаем, все, что у него было на душе, и потом к этой теме не возвращался, ибо Изабелла не предлагала ему продолжить разговор, который составил в их отношениях эпоху и все изменил – изменил так, как Ральф и опасался, а не так, как втайне надеялся. Ничуть не охладив желания Изабеллы вступить в брак, разговор этот едва не погубил их дружбы. Они никогда больше ни словом не касались мнения Ральфа об Озмонде и, обходя эту тему нерушимым молчанием, умудрялись сохранять видимость взаимной откровенности. Тем не менее все изменилось, как часто говорил себе Ральф, увы, все изменилось. Изабелла не простила ему, она вовек ему не простит, – вот все, чего он добился.
Она верила, что простила, думала, что ничто не может ее задеть, и поскольку кузина его была и очень великодушна, и очень горда, уверенность эта отчасти соответствовала истине. Но независимо от того, оправдаются ли его предсказания или нет, он все равно нанес ей обиду, причем из числа тех обид, что женщины помнят дольше всего. Став женой Озмонда, она никогда уже не сможет быть ему другом. Если в новой своей роли она обретет ожидаемое счастье, что же, как не презрение, будет испытывать она к тому, кто пытался заранее отравить столь дорогое ее сердцу блаженство? Если, напротив, предостережения Ральфа оправдаются, данный ею зарок, что он никогда об этом не узнает, будет тяготить ее душу, и Изабелла рано или поздно возненавидит своего кузена. Весь год после замужества Изабеллы таким беспросветным представлялось Ральфу будущее, и если мысли его покажутся читателю болезненно мрачными, то пусть он все же вспомнит, что Ральф не был во цвете здоровья и сил. Он утешал себя по мере возможности тем, что держался (как он полагал) великолепно и даже присутствовал на церемонии, соединившей Изабеллу с Озмондом, состоявшейся в июле месяце во Флоренции. Ральф знал от миссис Тачит, что кузина его собиралась сначала сочетаться браком у себя на родине, но, так как она в первую очередь стремилась к наибольшей простоте, то, несмотря на очевидную готовность Озмонда совершить любое, самое далекое путешествие, в конце концов решила, что лучше всего осуществит свое стремление, если, недолго думая, обвенчается в ближайшей церкви у первого же священника. Посему все это произошло в очень жаркий день в маленькой американской церквушке, и присутствовали на бракосочетании только миссис Тачит, ее сын, Пэнси Озмонд и графиня Джемини. Обряд носил, как я только что упомянул, весьма скромный характер, что отчасти объяснялось отсутствием двух лиц, которых можно было бы надеяться там увидеть и которые, несомненно, придали бы происходящему большую пышность. Мадам Мерль была приглашена, но мадам Мерль, ввиду невозможности отлучиться из Рима, прислала в свое оправдание наилюбезнейшее письмо. Генриетта Стэкпол не была приглашена, так как по обстоятельствам служебного порядка ее отъезд из Америки, вопреки тому, что сообщил Изабелле Каспар Гудвуд, откладывался; Генриетта прислала письмо, менее любезное, чем мадам Мерль, где, между прочим, писала, что, если бы их не разделял океан, она присутствовала бы не столько в качестве свидетельницы, сколько в качестве критика. Она возвратилась в Европу позднее и встретилась с Изабеллой уже осенью, в Париже, где, пожалуй, слишком уж дала волю своему критическому таланту. Бедный Озмонд, в которого главным образом были направлены ее стрелы, протестовал очень резко, и она вынуждена была заявить Изабелле, что предпринятый ею шаг воздвиг между ними преграду.
– Дело вовсе не в том, что ты вышла замуж, а в том, что вышла замуж за него, – сочла она своим долгом заметить, даже не подозревая, как близко сошлась на этот раз во мнении с Ральфом Тачитом, не испытывая, однако, в отличие от него ни сомнений, ни угрызений. Второй приезд Генриетты Стэкпол в Европу был, однако, судя по всему, не напрасен, ибо в тот момент, когда Озмонд заявил Изабелле, что, право же, он больше не в силах выносить эту газетчицу, а Изабелла ответила, что, на ее взгляд, он слишком строг к бедной Генриетте, ча сцене появился милейший мистер Бентлинг и предложил мисс Стэкпол прокатиться с ним в Испанию. Письма Генриетты из Испании оказались наиболее занимательными из всего ею до сих пор опубликованного, в особенности же одно – помеченное Альгамброй и озаглавленное «Мавры и лавры», считавшееся впоследствии ее шедевром. Изабелла была втайне разочарована тем, что ее муж не встал на единственно правильный путь, т. е. не отнесся к бедняжке Генриетте как к чему-то смешному. Она даже подумала, а способен ли он вообще смеяться над смешным, способен ли чувствовать смешное, иными словами, уж не лишен ли он, чего доброго, чувства юмора? Сама она, разумеется, с высоты своего нынешнего счастья не видела причин быть в обиде на оскорбленную до глубины души Генриетту. Озмонду их дружба представлялась чем-то чудовищным; он отказывался понять, что у них может быть общего. По его мнению, партнерша мистера Бентлинга по путешествиям была просто самой вульгарной женщиной на свете, да еще и самой отпетой. Против последней статьи приговора Изабелла восстала так горячо, что Озмонд лишний раз подивился странным пристрастиям жены. Изабелла могла объяснить это только тем, что ей нравится сближаться с людьми совсем на нее непохожими. «Тогда почему бы вам не подружиться с вашей прачкой?» – спросил Озмонд, и Изабелла ответила, что прачке своей она вряд ли придется по душе, а Генриетте она по душе и даже очень.
Ральф не видел Изабеллу после ее замужества без малого два года; зиму, которая положила начало ее пребыванию в Риме, он провел в Сан-Ремо, где весной к нему присоединилась и миссис Тачит, отправившаяся с ним вслед затем в Англию посмотреть, как идут дела в банке, – подвигнуть на это сына ей так и не удалось. Ральф, который нанимал в Сан-Ремо небольшую виллу, провел там и следующую зиму, но на второй год весной приехал в конце апреля в Рим. Впервые после замужества Изабеллы он встретился с ней лицом к лицу; его желание видеть ее никогда еще не было таким неодолимым. Время от времени она писала ему, но в письмах ни словом не касалась того, что он хотел знать. Он спросил миссис Тачит, хорошо ли Изабелле живется, и та коротко ответила: должно быть, как нельзя лучше. Миссис Тачит не была наделена воображением, способным проникать в невидимое, и она не скрывала, что не близка теперь со своей племянницей и видится с ней редко. Изабелла вела, судя по всему, вполне достойный образ жизни, но миссис Тачит по-прежнему считала, что племянница вышла замуж глупейшим образом, и о ее доме думала без удовольствия, нисколько не сомневаясь, что там все идет вкривь и вкось. Во Флоренции миссис Тачит, как ни старалась она этого избежать, приходилось иной раз сталкиваться с графиней Джемини и та, приводя ей на ум Озмонда, невольно наводила на мысль об Изабелле. О графине Джемини теперь ходило меньше сплетен, но миссис Тачит не усматривала тут ничего хорошего: это лишь показывало, сколько о ней ходило сплетен раньше. Более прямым напоминанием об Изабелле могла бы служить мадам Мерль, но отношения ее с мадам Мерль круто переменились. Тетушка Изабеллы заявила без обиняков этой даме, что она сыграла весьма неблаговидную роль, и мадам Мерль, которая никогда ни с кем не ссорилась, не считая, по-видимому, кого-либо этого достойным, которая умудрилась прожить немало лет, можно сказать, бок о бок с миссис Тачит, не проявляя ни малейших признаков раздражения – мадам Мерль встала вдруг в гордую позу и заявила, что не снизойдет до того, чтобы защищать себя от подобного обвинения. И тут же, однако, добавила (разумеется, не снисходя), что обвинить ее можно только в излишней наивности, ибо она верила тому, что видела, а видела она, что Изабелла вовсе не стремится выйти замуж за Озмонда, равно как Озмонд вовсе не стремится ей понравиться (его частые визиты ни о чем не говорили, просто он изнывал там у себя на холме от скуки и приходил в надежде развлечься). Изабелла же о своих чувствах помалкивала, а их совместное путешествие по Греции и Египту окончательно ввело ее спутницу в заблуждение. Мадам Мерль приняла вышеупомянутое событие, как свершившийся факт, в котором, между прочим, она не находит ничего скандального, говорить же, что она сыграла в нем какую бы то ни было роль, все равно, двусмысленную или недвусмысленную, значит пытаться ее очернить, а этого она не потерпит. Несомненно, вследствие такой позиции миссис Тачит и урона, нанесенного тем самым привычкам мадам Мерль, освященным многими беспечальными зимами, она предпочитала после этого проводить большую часть года в Англии, где ее доброе имя ничем не было опорочено. Миссис Тачит сделала ей несправедливый упрек; есть вещи, которые не прощают. Мадам Мерль, однако, страдала молча и держалась по своему обыкновению с изысканным достоинством.
Ральф Тачит хотел, как я уже сказал, увидеть все своими глазами, и он снова при этом почувствовал, какую совершил великую глупость, попытавшись предостеречь Изабеллу. Он сделал неверный ход и проиграл. Теперь ему уже ничего не увидеть, ничего не узнать, при нем она всегда будет в маске. Насколько было бы разумнее с его стороны притвориться, будто он в восторге от ее выбора, чтобы потом, когда, по его выражению, все с треском провалится, она могла бы не без удовольствия бросить ему упрек в том, что он осел. Он с радостью согласился бы прослыть ослом, только бы узнать, как живется Изабелле на самом деле. Так или иначе, сейчас она не склонна была высмеивать его ошибочные предсказания, как не склонна была и делать вид, что ее собственная уверенность оправдалась, и если носила маску, то маска закрывала ее лицо полностью. Было что-то застывшее, заученное в нарисованной на ней безмятежности; нет, это не выражение, говорил себе Ральф, это изображение или даже вывеска. У нее умер ребенок; ее постигло горе, но она о нем почти не упоминала, горе было так глубоко, что Изабелла не могла поделиться им даже с Ральфом. К тому же оно принадлежало прошлому, это случилось полгода назад, и она была уже не в трауре. Судя по всему, она вела светскую жизнь, Ральф слышал, как о ней говорят, что ее положение в обществе «восхитительно». Он невольно уловил, что на нее прежде всего смотрят с завистью, и даже знакомство с нею многими почитается за честь. Ее дом был открыт далеко не для всех; раз в неделю она устраивала приемы, на которые почти никого не приглашали. Изабелла жила в достаточной мере роскошно, но для того, чтобы оценить это, надо было принадлежать к ее кружку, ибо вы не обнаружили бы ничего такого в повседневном обиходе мистера и миссис Озмонд, чему можно подивиться, что можно осудить или от чего можно хотя бы прийти в восторг. Во всем этом Ральф угадывал руку мастера – он отлично знал, что Изабелла не способна заранее обдумать, как произвести наибольшее впечатление. Она поразила его желанием беспрерывно двигаться, веселиться, засиживаться допоздна, совершать далекие прогулки, доводить себя до изнеможения; она жаждала, чтобы ее занимали, чтобы ее развлекали, даже, если угодно, докучали ей, жаждала заводить знакомства, встречаться с людьми, чьи имена у всех на устах, разведывать окрестности Рима, выискивать наиболее замшелые обломки его одряхлевших родов. Во всем этом было гораздо меньше разборчивости, чем в прежнем ее стремлении к всестороннему совершенствованию, по поводу которого он так любил изощрять свое остроумие. В иных ее порывах чувствовалась даже некая неистовость, в иных развлечениях некая безоглядность что было для Ральфа полной неожиданностью. Она как бы двигалась быстрее, говорила быстрее, дышала быстрее, чем до своего замужества; нет, безусловно, она грешила преувеличениями, – она, которая так любила чистую правду во всем! И если раньше Изабелла находила огромное удовольствие в благожелательном споре, в этой веселой умственной игре (о, как она бывала прелестна, когда в пылу сражения получала вдруг сокрушительный удар прямо в лоб и смахивала его, как пушинку), теперь она, очевидно, считала, что на свете не существует таких вещей, которые стоили бы согласия или разногласия. Раньше все возбуждало ее интерес, теперь все стало безразличным, но, несмотря на это безразличие, она была необыкновенно деятельна. Такая же стройная, как прежде, и как никогда пленительная, она не казалась на вид более зрелой; однако блеск и великолепие обрамления придали оттенок надменности ее красоте. Бедная, отзывчивая душой Изабелла, что на нее нашло? Ее легкие шаги увлекали за собой вороха материи, ее умная головка поддерживала величественный убор. Живая, непринужденная девушка изменилась до неузнаваемости; Ральф видел перед собой изысканную даму, которая должна была, по-видимому, что-то изображать, представительствовать. Но от чьего лица представительствовала Изабелла? – спросил себя Ральф, и единственный ответ на этот вопрос гласил – от лица Гилберта Озмонда. «Бог мой, ну и обязанность!» – горестно воскликнул Ральф, потрясенный тем, сколько в этом мире непостижимого.
Ральф, как я уже сказал, угадывал руку Озмонда на каждом шагу. Это Озмонд держал все в рамках, это он все упорядочивал, предопределял, был вдохновителем их образа жизни. Озмонд оказался в своей стихии – наконец-то он получил материал, из которого мог творить. Он и всегда был большим охотником до эффектов, и они были у него очень точно рассчитаны. Он достигал их не какими-нибудь грубыми средствами: искусство его было столь же велико, сколь побуждения – низменны. Окружить свой домашний очаг вызывающим ореолом неприкосновенности, терзать общество, закрыв перед ним двери, внушать людям мысль, что дом его отличается от всех других, являть свету лицо, исполненное холодного сознания собственной оригинальности, – вот к чему сводились искусные ухищрения сего господина, которому Изабелла приписала высоту души и благородство! «Он творит из благородного материала, – говорил себе Ральф, – это несметное богатство по сравнению с прежней его скудостью средств». Ральф был умен, но никогда еще он – в своих собственных глазах – не был так умен, как заметив, in petto, что, выдавая себя за человека, для которого существуют лишь духовные ценности, Озмонд живет исключительно для общества. Но не в качестве его властелина – это он только воображал, а всего лишь в качестве его покорного слуги: степень внимания общества являлась для Озмонда единственным мерилом успеха. Он просто день и ночь не сводил с него глаз, а общество по глупости своей не догадывалось, что его морочат. Все, что делал Озмонд, всегда было pose, продуманной до такой тонкости, что, если не держать ухо востро, ничего не стоило принять ее за естественное движение души. Ральф не встречал еще человека, у которого каждый жест отличался бы такой продуманностью. Его вкусы, занятия, достоинства, коллекции – все было заранее расчислено. Отшельническая жизнь на холме во Флоренции так же была не более чем многолетней преднамеренной позой. Уединенное существование, скучающий вид, любовь к дочери, учтивость, неучтивость – все это составляло разные грани образа, который как некий идеал заносчивости и загадочности постоянно присутствовал в его мыслях. Однако целью Озмонда было не столько угодить обществу, сколько, возбудив любопытство и отказавшись его удовлетворить, таким образом угодить себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93