А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

последние же монеты шлепались в горку покойно и сыто, издавая тюремный хлюпающий звук… «Вот получилось: мяса на них не возьми и водки не выпей. Как железо, хуже железа. Из свинца хоть грузило, куда ни шло. А тут? И не сдай – сразу прижмут, приступят с ножом к горлу: откуда, спросят, взял да чьи?»
Вдруг в подоконье с уличной стороны торопливо стукнули, и Крень испуганно, до ломоты в сердце вздрогнул, а опомнившись, отогнул толстое задымленное одеяло, но в закуржавленном зарешеченном стеколке увидал лишь слоистую ледяную накипь. «И вот так каждый день – да не по разу. Дразнят, издеваются над старым стариком. Вырос бы дрын на одном месте, чтобы неповадно. Охальники, короеды, вшивота, смерти моей жаждут. А что им до смерти моей? Благо?.. Догнал бы – убил, ей-ей, на месте кончил, вот те крест». Старик приложил ухо к стене, ощущая ее стылую тягость, напрягся слухом, но только кровь вспухала, поуркивала в чугунной головизне. «Может, поблазнило? Может, ворона клювом темную весть подала. Собирайся, дескать. Иль морозом садануло?»
Бобыль собирался отвлечься и докончить одинокую трапезу, но тут за стеной едва слышно ширконуло, кто-то хлюпнул намокревшим носом. Нет уж, тут не ошибиться: столько-то лет пробарабанил в тюремных коридорах, где все на слуху. Пусть уши сдали нынче, но вроде бы что-то иное пришло на помощь. Крень напрягся и кожей щеки словно бы уловил чужое соседство за стеною: кто-то злой и настырный стерег последние дни старика. И так захотелось настигнуть злодея, так захотелось наказать досмотрщика, что бобыль не выдержал первый и, насколько позволяли замлевшие негнучие ноги, побежал из баньки. Безмолвный пронзительный снег ослепил и выбил из слабого глаза слезу. Крень торопливо огляделся, стараясь найти злодея, завернул за угол, но увидал лишь ломаные человечьи следы от его оконца к проезжей дороге, глубокие следы, с сизой тенью внутри, похожие на медвежьи. В старике все замерло, отупело внутри – ни боли, ни крика, ни зла: это было предвестье отчаянной темной тоски, возвращавшейся после долгого душевного покоя.
Не спеша Крень вернулся в жилье, чувствуя, как затвердевает от холода борода и сводит скулы. Погладив бока разомлевшей печки, он так же неспешно оделся и вышел на улицу. Малиновая от обиды душа его скоро остыла, сморщилась еще более, и новые рубцы превратились в темные струпья. С банного крылечка Михаил долго озирал деревню, что-то смекал про себя, но что можно выглядеть с низкой, косо осевшей ступеньки на закиданной снегами улице? Разве что чердаки да печные рыжие трубы с редкими прозрачными нитями дыма. Потом в заречные просторы вгляделся и в кладбищенскую сторону, словно бы себе путь намечал, куда нынче же двинуться от неотступного чужого дозора. Он несколько раз обошел баньку, поленницы, приглядываясь к следам и находя их разными: одни были молодые, как сегодня, размашистые, слегка косолапые, другие же – мелкие и расхлябанные. Мороз сегодня ударил, и все искрилось ослепляюще, куда падал взгляд. Но вместо торжественного покоя и боевого тока крови, обычного в такие дни, с сердца не снимался вязкий тоскливый страх. Ноги неожиданно сами привели в дальний конец подворья, к забытому колодцу с толстой краюхой снега на крышке. Крень даже хотел сбегать за лопатой, чтобы срыть сугробец, но тут же и одумался, потоптался возле, о чем-то туго соображая не столько умом, сколько иным, неведомым и неподвластным нам чувством, и вернулся в баньку.
Уже с тревогой и нарастающим нетерпением ждал бобыль вечера и темноты, несколько раз выходил в сенцы и поглядывал в глазок за волей: скоро ли осядут и смеркнутся воздуха. На улице наконец потухло, высеялись звезды, но снега отдавали свой свет, и должный мрак не покрывал настуженную землю. То, что Крень задумал, лучше было сотворить в погребе, в навозном хлеву по соседству с задумчиво жующей безмолвной коровой, иль в каменоломнях, где даже дух воли не в силах проявить своих чар. Потом, при пустом-то небе, вдруг посыпал тихий шелестящий снежок, он потек из неисповедимых глубин, вроде бы не достигая земли, и тогда бобыль решил, что пора. Он запалил фонарь и с железной лопатой вернулся к колодцу. Он не оглядывался, не обходил подозрительно жилье и костры на горке, он спиною чуял, что никого нет возле, он один нынче на миру, и даже звезды, смешавшись со снежинками, ушли от взгляда… Крень разрезал на колодце кирпич снега и скоро очистил крышку, открыл зияющий зев, приподнял фонарь и посветил в пустоту: ему почудилось с замиранием сердца, что он открыл трубу, сквозную и гулкую, в самое сердце земли. И стоит только безвольно накрениться над срубом, тебя подхватит властная сила и, выдавив тугой прощальный крик из сжавшейся души, закрутит и понесет в это свистящее чрево, и тому полету не будет конца.
Крень поводил фонарем, и там, далеко внизу тоже кто-то мигнул желтым глазом. Очарование глубины пропало. Была ночь, был одинокий старик, чужой даже для себя и лишний всем. Только для матери-земли он был свой. Она поманила его холодным перстом, обещая покой, но Крень отшатнулся от ее холодной глубокой тишины, не готовый к смерти. Из такой же тьмы он пророс однажды на одиночество, и, не веря в будущее воскрешение, как его отец Федор Крень, бобыль боялся смерти. Блесток воды забился в колодце, фонарный свет едва долетал до ее поверхности, и потому желтое растекшееся туманное пятно с оранжевым зрачком посередине походило на чье-то живое одноглазое лицо.
«Святыма заклянуто, – говорили старики еще в Мишкину молодость. – Дак из колодца как тянешь бадью, так золотой щелкоток идет, будто колокола поют. Дак говорят, это золото заклянуто, что во веки веков не достать». Пробовал однажды Мишка опуститься в колодезные недра, но, испугавшись длинного смертного вздоха, идущего из студеных мокрых глубин, неистово закричал, и приятель торопливо вытянул его из сруба. После спрашивал, чего Мишка орал, но тот лишь лупил глазами: и на долгие годы запомнились замшелый слизкий сруб, оставляющий в ладонях зеленую тину, да этот протяжный усталый вздох. Неужели так трудно дышала земля, рожая новые зеленя, тварей, зверя и птиц?
Крень вернулся в баньку, забрал сверток с золотом, но у порога что-то замедлил. Прежнее чувство полного одиночества вдруг пропало, ему почудилось, что кто-то подошел к окну и дышит в стекло, пробивая глазок. И замысел показался ущербным, точно кто-то как раз и ждал того мгновения, когда Крень расстанется с тем единственным, что различало бобыля от прочего люда и делало его всевластным. Скоро умереть, скоро, дай Бог до весны дотянуть, и народ, прослышавший про золото, вверх дном подымет баньку и перевернет подворье. Но и отступать от задуманного не годилось: нужно быть готовым к смерти. Ведь там, куда предстояло отправиться, мало ли что могло случиться. Того света никто не видал, никто не знает, что бывает с человеком после. Требуха – ладно; земля выпьет черева, высосет и сквозь костье новую травку прогонит на потребу зверю. Но кроме черев, наверное, что-то же еще есть? Отец-покойничек пять раз одолел Библию, так он все, поди, узрел? Не ради же смеху над ближними своими хоронил золотишко это под самый стояк в навозном хлеву…
Бобыль поперхнулся. По застарелой привычке он жил в баньке полусогнувшись, а сейчас вдруг выпрямился, насколько позволяла становая кость, и, не заметив того, не достал головою до притолоки. Золото в руках тяготило, отымало силу, его хотелось так положить, чтобы более никогда не достать, но так полагая в мыслях, что оно вроде бы твое и постоянно возле. Довериться надо, но кому доложишь о сокровенном? Про колодец старик думал уже с раскаянием. Разбросал вот снег, привлек внимание, люди с утра пойдут мимо, станут ворочать умишком, искать повод. Дурак, шишка в голове, навозный окатыш, а не мозги, – клял себя старик, с тоскою озирая житье, но и не забывая прислушиваться к тому, что творится на воле. Былая подозрительность, оставившая лишь на мгновение, чтобы старик натворил ошибок, вернулась снова. Крень освободил мешковину, коробку с золотом сунул под матрац и в этот кусок рогожи завернул кирпич.
Бобыль выпятился из дверей, сторожко озираясь и прослушивая каждый свой шаг, не отзовется ли чей ответный, скрадчивый. Но все так же мелко сыпало, сорило небо, глухо, скрытно лежала деревня, и только море неустанно и шумно боролось со льдами, ломало оковы. Старик обнес вокруг себя фонарем, уже включаясь в тайную, самим собою придуманную игру, и нарочито кашлянул. К колодцу он подошел неторопливо, чтобы разглядели его со стороны, и, подняв сверток над головою, разжал пальцы: внизу плеснуло, чавкнуло и смолкло. Бобыль толкнул крышку, она грубо упала на заледеневший сруб и отскочила: дребезжащий звук ушел в деревню и вернулся эхом. Крень вздрогнул, душою его овладело нетерпение. Раскачивая фонарем, коротким спотычливым шагом он засеменил в баньку и, опершись руками о хлипкий стол, потянулся к стене и прислонил ухо. Все дрожало в теле, и мелкий бес в душе хохотал, мешал слушать.
Сейчас Михаил Крень, быть может, впервые в своей жизни походил на отца. Из рундучка он достал Библию, наугад заглянул в нее и так же наугад прочитал: «Чтобы не умножались проступки мои и не увеличивались заблуждения мои; чтобы не упасть мне пред противниками и чтобы не порадовался надо мною враг мой». Слова громоздились в голове невнятно и скучно, они не пробивали темный, шумный туман, обжившийся в засохшем мозгу, но странно и послушно отзывались в душе, как бы утверждая и подвигая ее на грядущее. Крень так понял, что кругом враги и их надо обмануть, одолеть и надсмеяться. Не зря, знать, отец целую жизнь мучался в одиночестве над этой книгой, похожей на крепость, в одиночестве воевал ее и был рад долгому сражению. Может, и смерть свою он угадал в Библии?
Крень запахнул заплесневевшую книгу и забыл ее: мысли прошлые отнеслись, им не суждено уже вернуться. «Народ не простил, не простил народ-то, – вдруг закричал старик, так что пламя в фонаре колебнулось и качнулась на стене длинная лохматая тень. И там, под банным полком, в загустевшей сырой темени тоже кто-то шевельнулся, лохматый, ушастый, с красными глазами. – Вот и висеть на кресте, висеть! – кричал бобыль, уставясь безумными глазами на мохнатого байнушку, разлегшегося в углу по-котовьи. – А вернешься, затолкут черти. Мужика одного затолкли в бочке с мукой – и тебя затолкут. Он за девками подглядывал, а его и затолкли!»
Чего кричал человек? Чего видел? – и сам бы толком не поведал. Кто-то другой вопил Креневым языком, кто-то другой ужасался Креневым сердцем. И дрожь под горлом, похожая на простудный озноб, не проходила: что-то делать надо сию же минуту, куда-то бежать, кричать, иначе взорвется сердце и лопнут ребра, проткнут ветхую истончившуюся кожу с седой куделью на обвисшей груди. А байнушко с ширинкой для хвоста успел выметнуться из темного схорона и уже оказался за левым плечом, хихикал и строил рожи, и острые птичьи когти протыкали одежды и тонкую пергаментную кожу в самые мяса, до кровоточащего сердца…
Сейчас Креню мнилось, как отступают от баньки караульщики, измученные желанием и сомнением. Сейчас браться за клад иль погодить? Старика потянуло глянуть на свою затею со стороны, и если никого нет, то по-своему распорядиться капиталом. Пенал с золотом он завернул в одеяло, торопливо сунул в фанерный ящик, и, выпятившись левым плечом из сенец, а фонарный свет оставив за спиной, Крень упорно вглядывался в подозрительно тихую темь, ощущая ее не столько зрением, сколько лицом. Но не расслышал бобыль ни снежного скрипа, ни кашля, ни шороха заколевшей рукавицы по закуржавленной стене. От разочарования, что никого не выглядел, старику даже стало обидно слегка, но он тут же успокоил себя, дескать, ждут, когда уйду, иль ждут, когда помру. Рыбацкие снасти Крень сложил на санки и нарочито шумно выкатил на проезжую дорогу, не забывая время от времени неожиданно оборачиваться. «Может, поблазнило? Может, почудилось? – смущенно подумал бобыль, но тут же и отверг эту мысль: – А следы на что? Не леший же наследил?»
У сворота на реку бобыль неожиданно запнулся, сплюнул через левое плечо и встал столбом. Земля мерцала, топко вспухала, небо мерцало, едва разбуженное робким грошиком луны, и хотя Крень верно знал, что ему нужна только река, но, однако, повернул к морю. Он обманул досмотрщиков, оставил их в неведении, зло надсмеялся и сейчас вроде бы растерялся от того пространства, что открылось перед ним. И ноги его послушно повели к морю.
Извилистый больной ум рождал новые догадки, тревожил воображение старика, и, затеявши однажды странную игру, он не мог просто так закончить ее. И бобыль вдруг решил, что море – лучший хранитель тайны. Крень осторожно сошел на береговой припай, но далее через стеклянные торосы не полез, где чувствовалась и слышалась парящая черная вода. Море заманивало, и Крень боялся его. Казалось бы, чего проще: вступи лишь в его глубины, и великий спокой нахлынет, о котором так мечталось. Но, знать, что-то держало старика в этой жизни, что-то крепило его веру. Золото ли это? Иль живые очевидцы? Иль страх смерти? Отец пять раз прочел Библию, и он знал, что делать: он ровной и послушной рукой затянул на себе петлю. Решиться же надо…
И, раздумывая об отцовой кончине, бобыль снова чувствовал к нему робость и любовь.
Отец когда-то упал в его душе и вот снова поднялся.
Было время отлива, и русский неплотный ветер отнес материковые льды в самое чрево моря, оголил воду. Крень ощупал негнущимися пальцами сверток в глубине фанерного ящика, пропахшего навагой, и только намерился закинуть подалее в густую волну, как тут же и раздумал. Вдруг прибойный накат, посмеявшись над стариком, вынесет и вымоет золото для чужого глаза? Стоит ли так рисковать? Море ненадежно и изменчиво, оно как красивая баба в зрелую пору, когда на пороге осеннее увядание. Море век хранит тайну и два века хранит, а потом и предаст. Крень, испуганный внезапной мыслью, повернулся к морю спиною и потянул санки к реке. Наваждение вело старика, и он покорно подчинялся ему. Здесь нельзя кончить дело, ну и что ж: он закруглит его в ином месте. Может, во сне все привиделось и так запечатлелось в памяти, что старик, вроде бы не ведая, что творит, однако, нащупывал свой верный след и путал его сам. Чертик за плечом не отставал, хихикал и грыз мяса, проникая до самого сердца. Через задышку, не отдыхая, Крень одолел целик, высокий пласт снега с языками и волнистыми застругами, проломил телом гребни сугробов, оставив за собою траншею, и вывалился к реке, к домашнему берегу, весь мокрый и замлевший.
Посреди реки, прячась в ледяные затулья, робко мигали фонарные светильники, женщины доставали навагу, радуясь ее нынешнему буйному ходу. Старик прошел к своей майне, проломил пешенкой лед, вычерпал крошево, будто собирался удить нынче, поставил возле себя фонарь и сел на корточки, разглядывая качающееся бельмо воды. Взглядом он проник сквозь залысины света, сквозь плесень его в самую черноту и словно бы оказался вновь перед домашним колодцем, от которого с такой лихорадкою убежал. Крень снова был перед гулкой ямою, проникающей в самое сердце земли, а может, и сквозь, оттуда шел свист и ветер. Вода в реке, набухшая от прилива, вздохнула тяжко, чавкнула, выплеснувшись на желтый лед, а старику показалось, что это вздохнула земля. Креню было спокойно, как никогда, словно сегодня он прощался со своей застарелой болью. Умелая рука старухи лекарки скопила весь гной в одном огромном бугре и ловко вскрыла нарыв, сняв все страдания.
Крень ничего не стерегся и не боялся никого: если и были дозорщики, то они уже ничем не могли помешать ему. Он размотал сверток, приоткрыл длинный грузный пенал и, насыпав сразу пригоршню золотых монет, стал сеять их под иорданом, как тусклые пшеничные зерна. Какая-то дальняя жалость еще оставалась поначалу, но она тут же сменилась безоглядным восторгом пьяницы. Крень сеял золотые зерна, зная верно, что они никогда не прорастут: замоет их придонным илом, придавит живыми песками и няшей иль скатит в устье реки, в самый сулой, в толчею кипящей воды и будет таскать туда-сюда. И вечно толочься им, истираться в золотую пыль, пока зобастая нерестовая рыба не пропустит их сквозь себя. С последней монетой распрощался Крень, процедив ее сквозь пальцы, аккуратно свернул холстинку, положил ее на дно ящика и тут почувствовал вдруг такую тягостную усталость, с которой не страшно и умереть…

Глава 7

Обычно компания составляет и крепит затрапезное холостяцкое жилье.
Да если еще хозяин пугается одиночества и рад каждому захожему человеку, тогда самый случайный гость невольно становится постоянным. Дома что, дома надзор жены, матери и тещи, дома вольно себя не поведи, словно бы кожуру одели и приневолили: хорошо, если курить разрешат, а то дак где-то под порогом рядом с котовьей едой твоя пустая консервная банка, и, приложившись ртом к самоварной вытяжке, дуй одиноко махорный угар в черную дыру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45