А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Ему восемнадцать лет, в нем таится сила, о которой он сам еще не ведает. Таится в ожидании, пока он пустит ее в ход, чтобы добиться чего-то своего, что принадлежало бы только ему, – сила скрытая, неведомая. Он плывет на пароме, он рассеян, мысли его далеко от табуна кобылиц, к которым он приставлен; даже Красотка, серая кобылка, которая так звонко цокает копытами на бегу, не занимает его мыслей в этот день.
День весь пронизан туманом, враждебным Зе Мигелу, надоевшим ему. Зе Мигелу нужна ночь, скорее бы ночь, солнце все никак не закатится, время ужина все никак не наступит, пора уж, черт побери! – пора уж человеку подумать о своем, о самом важном, пусть скорей затворятся ворота дня, на что он, этот день, такой длинный и так похожий на все остальные? Незачем тратить время подобным образом, оно еще может понадобиться в будущем, когда захочется удлинить какие-то дни либо ночи.
Зе Мигел ждет ночи.
Садится под гофрированным навесом у входа в маточную Специальная конюшня для недавно ожеребившихся кобыл с сосунками.

и ждет. Ему не нужно ужина, он хочет остаться один, чтобы обдумать все, что услышал нынче утром от шоферов и от старика пегадора Пегадор – от pegador (порт.). Букв.: «хваталыцик», название участника португальской корриды, который появляется, когда нужно повиснуть на быке, обхватив его за шею; то же, что форкадо.

.
Он как во хмелю; сон тонкой нитью проскользнул в него, крутится внутри, дурманит его и баюкает, уводит далеко за пределы этого часа, а потом Зе Мигел весь сжимается – как раз в тот миг, когда нить сна опутывает его и, как на качелях, перекидывает в завтрашний день.
По топкому берегу волочится уже сходящий на нет отблеск заката. Растрепанные лоскуты света смягчают даль и очертания двух бараков, где живут батраки, отбрасывая на всё живые блики, постепенно вплетающиеся в пепельную ткань сумерек. Но перед этим на землю падает, обжигая ее, последняя судорожная вспышка цвета крови. Кажется, земля вздрогнула от ее горячечного прикосновения.
Зе Мигел никогда раньше не замечал этой минуты соития света и тьмы, возвещающей о пришествии ночи. И никогда еще ему не хотелось остаться одному в этот час.
Внезапно он ощущает потребность услышать свой голос и кричит в тишине, окликая кобыл, словно хочет напомнить миру о том, что ему придется считаться с ним, с Зе Мигелом. Ему нравится слушать свой голос, он кричит еще громче, и у него остается ощущение, что он видит, как крик его перелетает с кровли на кровлю, с овина на овин, покуда не вспыхивает в последний раз на стволах эвкалиптов Саморской рощи и не раскалывается на мельчайшие отзвуки, которые подхватывают сумерки.
В этот час батрацкая братия устраивается в бараках на покой после работы. Женщины, нанявшиеся на уборку риса, ушли почти месяц назад; с ними отбыла и Роза, Зе Мигелу ее не хватает, хотя, по его мнению, она была дурнушка, и потому он не любит, когда другие парни напоминают ему об этой победе. Но теперь, когда ее здесь нет, она представляется ему не такой тощей и развинченной, он вспоминает, какая тихая была она после всего, когда они встретились за тем полем сахарного тростника, где проходит главный оросительный канал, и как она держала его за руку и просила побыть с ней еще капелюшечку; никто не заметил, что мы ушли, шепчет девчонка. Зе Мигел высвобождал руку резко и грубовато и уходил по Камаранской тропке, чтобы люди думали, что он возвращается из таверны «Взбеленившаяся ослица».
Сейчас воспоминание о Розе Вагос с ее пресной любовью горячит ему кровь. Он вспоминает ночь их первой встречи на том поле, слова не понадобились: оба знали, чего им хочется; она только сняла черный поясок, вся дрожала, а после всего спросила робко, увидятся ли они еще, ей бы хотелось, если он не против. Зе Мигел не ответил – он в это время думал о жене старшего волопаса, о Марии Аугусте, воображал, что он с нею, и голос сборщицы риса вернул его к действительности. Но тем не менее он еще много раз ходил с нею за то поле.
Он бы и сейчас был не прочь проделать тот путь, потому что расстояние и отсутствие придают некрасивому лицу девушки что-то незнакомое и милое.
Ему восемнадцать лет, хорошее времечко, Зе, хорошее времечко! – жизнь еще не приобрела того привкуса, который станет привычным начиная с тридцати лет и изменится только за последние полгода – ему все время было тридцать лет, пока он карабкался вверх по проволоке; а теперь он свалился, и никто не протянул ему руки.
Все прошлое предстает перед ним – в горьком настоящем без будущего. Странное будущее, менее неведомое, чем какие-то куски прошлого, которые еще будоражат его, сохранили девственную нетронутость, словно он еще не ведает об их существовании. Он еще только-только притрагивается к ним и чувствует, что они трепещут от той безоглядной силы, которая заставит его раз и навсегда отказаться от места табунщика.
Вот уже и ночь навалилась сгустком тьмы ему на плечи, а Зе Мигел все ждет. Из сараев, куда загнали скот, слышатся голоса пастухов и жалобный перезвон колокольчиков, вызывающий у него в памяти знакомые до мелочей картины: тягловые волы, черные и послушные, уже улеглись в стойлах, кроме Стрижа, все еще не оправившегося после оскопления, все еще беспокойного, ему никак не найти места для своей мощной, огромной туши (трясет рогами непрерывно, подсовывает голову под брюхо Оливки, который уже позабыл о том времени, когда был свободным и неукрощенным быком, и все бренчит колокольчиком, унылый и униженный людьми); из маточной, где ночуют ожеребившиеся кобылы, до него доносится звон бубенца Красотки, она с каждым днем все ненасытнее в своей любви к сосунку, жеребенку в белых чулочках на передних ногах, – он носится как угорелый, когда его выпускают попастись на сжатое рисовое поле, чувствуется норовистая кровь чистопородного коня.
Зе Мигел тянет время, чтобы пробраться в маточную и лечь спать в ясли: он любит там понежиться. А сейчас мне надо выждать два часа, чтобы выбраться туда, где вьется огненная змея… Невезенье залезло мне в шкуру, с ним уже не сладить. На сей раз оно меня одолеет… Но я не позволю, чтобы всякая сволочь меня топтала, только не это, черт побери! Уж лучше ослепнуть… уж лучше околеть.

Когда в бараках для батраков становится тихо, на небо уже взошла луна.
Парнишка заходит в маточную, где ночуют ожеребившиеся кобылы, и пробирается в свой угол, но прежде подбрасывает еще соломы Красотке. Гладит ей морду и круп, похлопывает ладонью по бабкам и заду и что-то шепчет ласково, успокаивая жеребенка, уже наставившего тревожно ушки.
Здесь пахнет соломенными подстилками, на которых спит скот, и навозом, и ему нравился этот острый теплый дух. Животные, уже разлегшиеся на соломе или все еще жующие, шевелятся, чтобы поглядеть на него. Они знают его низкорослую широкоплечую фигуру, певучий голос и тяжеловесный звук шагов вразвалку. Зе Мигел заметил, что кобылы-матки любят, когда он около них, это составляет один из предметов его гордости, тем более что хозяин уже хвалил его в присутствии старшего пастуха Кустодио и Марии Аугусты, с мыслями о которой Зе Мигел засыпает каждую ночь, прости господи! (Со старшим волопасом шутки плохи, он заставил бы Зе Мигела сплясать фанданго под острием ножа, если бы заметил, что тот заглядывается на его жену.)
Ухватившись руками за бортик яслей, Зе Мигел перебрасывает тело внутрь, подгребает солому под голову, снимает зеленый берет и кладет себе на грудь; ему приятно, когда ничто не приминает его жесткие курчавые волосы, скорее закрыть глаза и пережить снова все, что было нынче утром на набережной, – все, что увидел, все, что услышал. Он предчувствует, что в жизни его,. однообразной и непритязательной, будет резкая перемена; предугадывает ее, ибо ощущает в себе затаившуюся в ожидании неистовую силу.
Уверен, что так и будет.
Он еще не знает, как вырвется отсюда. Но знает, что вырвется. Как бы ни складывалась жизнь, что бы ни пришлось сделать, пусть худшее, пусть против желания, пусть наперекор самому себе, пусть наперекор тем, кто будет против него, честным трудом или иным способом, но он добьется своего, потому что еще мальчишкой решил: у него будет собственная лошадь, купленная на его деньги, взнузданная его руками, его собственная, и только его, приобретенная у Релваса, если удастся, так как, сколько бы он ни прожил, до конца дней своих не забудет того, что сказал ему его дед Антонио Шестипалый, когда они ехали в голубом фургоне, свежевыкрашенном, на обоих боках кузова – желтая кайма вкруговую и на обоих – по букету цветов в середине.
– Послушай, Зе!… Как только сможешь, отделайся от этих стервецов, чтоб не разъезжали на тебе верхом… Все они стервецы! Пока есть им от человека прок, они с ним нянчатся, а как только надобность пройдет, выставят за ворота и меньше о нем пожалеют, чем об окурке. Не позволяй, чтоб они тебя целиком потребили, словно сигару. О себе думай!… Как только сможешь, подавайся отсюда, найди себе занятие, чтоб от них не зависеть, и вложи в него всю свою силу. У тебя и сила есть, и мужество, пускай пойдут на пользу тебе самому. На хозяев работай как можно меньше, а захочешь – пошли их подальше, человек твоего закала с голоду не помрет. А начнут тебе разводить насчет чести, ты им кукиш покажи в кармане…
Зе Мигел забыл самое главное из того, что сказал ему Антонио Шестипалый, его дед, который вернулся в Алдебаран лишь тогда, когда Диого Релвас навсегда закрыл глаза. Зе Мигел забыл некоторые слова – может, потому, что они показались ему ненужными в ту пору, когда он вступил в круг хозяев жизни.
Сразу после того разговора смерть во второй раз вышла ему навстречу. Вот почему ему снится, что на поединок с ним она прибудет на колесах и случится это в полночь в пустынном месте, окруженном стройными тополями.
Он сидит на козлах рядом с дедом, и они по-дружески беседуют. Старик только что произнес те самые слова, которые Зе Мигел вспомнит потом, лежа в яслях. Разговор раззадорил Антонио Шестипалого, он хватает хлыст и хлещет норовистую лошаденку, которую выдали ему вместе с голубым фургоном. Хлещет лошаденку и вопит, выпучив воспаленные глаза; старик, похоже, спятил.
Лошаденка, ошалев от боли, разозлилась и понесла – скачет галопом в неистовстве, скачет, задрав голову, оскалившись, распустив по ветру гриву, рассекая грудью воздух, выбрасывая, словно в полете, передние копыта над дорогой, извивающейся между рвами и оросительными каналами, казалось, она огонь из ноздрей изрыгала в этой сумасшедшей скачке, а я глядел на деда, и мне хотелось заорать и заплакать, а дед вскочил, правит стоя, держит поводья в обеих руках, руки у него старые и иссохшие, словно корни, точно такие же, как у этого, который рассказывает сейчас историю моей жизни, исхудалые и старые, и дед натягивает поводья и погоняет лошадь, свистит, кричит, дергает за узду , бьет хлыстом, еще раз, голубой фургон кренится на повороте, и я выскакиваю на обочину, то ли сам выскочил, то ли фургон меня выплюнул, и тут же, прежде чем я успел хоть что-то сделать, хотя – что? – прежде, чем успел позвать на помощь, лошадь смерти налетает на стену вместе с моим дедом, я слышу ее ржанье, никогда больше такого не слышал, и тут ей пришел конец, им обоим пришел конец. Я не стал смотреть, не захотел, побежал, сам не зная куда, больше суток прятался в сторожке около водонапорной колонки, а домой вернулся, только когда услышал колокольный звон и сообразил, в чем дело, и пришел, чтобы проводить деда моего Антонио Шестипалого на кладбище. Слезинки не проронил, хотя весь налит был слезами, и по дороге услышал, что на той лошади было тавро Диого Релваса, которому дед мой поддал в ту веселую ночку в усадьбе у них, у стервецов… Лошадь везла фургон смерти, сколько лет потом снился мне этот фургон. Можно подумать, животина поняла, что говорил тогда дед, и поквиталась с ним, разделалась, как с каким-нибудь слабачком, а ведь мой дед Антонио Шестипалый был человек храбрый, черт побери!
И когда я лежал в маточной среди кобыл с жеребятами, я думал и о словах деда, и о том, что видел и слышал на пристани Вила-Франка; и я сказал себе, что буду шофером, по крайней мере шофером; в ту же ночь взял котомку и, не попросив расчета у Камолоса, хотя у него были мои деньги, ушел в город; знал, что домой мне нет дороги из-за матери. Она, по-моему, так меня и не простила. И я так ее и не простил. Пока она была жива, я посылал ей каждый месяц деньги, с того самого времени уже мог; я с ней неласков был, но она со мной не лучше, а когда она умерла, я купил ей свинцовый гроб из самых дорогих, а на могиле велел установить плиту белого камня, плита первый сорт, кучу денег отвалил, но люди знают – тут лежит мать Мигела Богача. Да, я покуда еще Мигел Богач…

IX

Сунул руку в карман. Слегка раздвигает пальцы и нащупывает пачку денег; сжимает пачку со злостью – знает: деньги эти принадлежат другим. Какой от них толк, если их не хватает на то, что нужно ему?…
Может, еще стоило бы сделать последнюю попытку, если бы сын был жив. Но сын не должен был жить после того, что узнал о нем Зе Мигел. «Позорил мое имя», – думает он, глядя на девчонку; и тут ему становится ясно, что имя свое он сам дал погубить или погубил, можно и так сказать, нет, так нельзя сказать, они должны были терпеть меня таким, каков я есть, я же столько для них сделал, а они выставили меня за дверь; Рибейро пригрозил мне, когда я сказал, что расскажу обо всем, что было; он сам дал погубить свое имя. И денег, которые у него с собой, последних его денег, не хватит на то, чтобы разнести весь бар, как он только что хвалился.
Эти банкноты не принадлежат ему. Он украл их у других, так считают все; нынче утром это бросил ему в лицо владелец одного гаража, который отпускал ему в кредит на десятки конто и бензин, и покрышки для колонны его обреченных на бездействие грузовиков. Теперь он всем должен, и ладно. Жалко только, что не нагрел их еще основательнее, не утащил их вместе с собой в омут банкротства.
Ласково смотрит на девчонку, ему хочется целовать ее, как никогда еще не целовал, покрыть медленными спокойными поцелуями все ее лицо – может, в поисках предлога, чтобы выдумать надежду, за которую стоило бы ухватиться. Проводит рукой по ее длинным распущенным волосам, закрывает налитые кровью глаза, бросает:
– Женщины мне ничего не должны… Даже ты ничего не должна, ты же не могла дать мне больше того, что дала…
– Не понимаю, дорогой.
– Ты и не можешь понять, да и я не скажу тебе сейчас ничего, что изменило бы то, что должно произойти. Ты меня не понимала. Да и сам я понял себя только сейчас. Но поздно. Очень поздно.
Он длит паузу, рассеянно ждет, потом продолжает:
– Ты знаешь что-нибудь о том, что с тобой будет?
Она изо всех сил отрицательно трясет головой, роняет испуганное «нет» и смотрит на него вопросительно. Официант подходит поближе в надежде расслышать что-нибудь: эта пара заинтриговала его. Он догадывается, что у этих двоих история не такая пошлая, как кажется.
Зе Мигел подхватывает нить, продолжая разговор:
– Вот и видно, что не знаешь. А я знаю, черт побери! Я о будущем знаю больше, чем о прошлом; вижу будущее яснее, чем то, что у меня перед глазами. Из того, что у меня перед глазами, я не все замечаю. Прошлое я уже подзабыл. А то, что произойдет через некоторое время, произойдет обязательно.
– Почему?
– Потому что я все решил. Когда я говорю «все» – это значит все.
Колеблется, не зная, продолжать или нет, возвращается к той же навязчивой мысли:
– Женщины мне ничего не должны. Ничего… Будь у меня время на воспоминания, я мог бы пересказать всю свою жизнь по жизни каждой из женщин, что у меня были. Если ты спросишь, много ли их было, отвечу – много. А может, и меньше, чем мне надо было. Как говорится, сколько надо мужчине женщин – семь с половинкой; так вот, у меня было больше. Но сколько бы их ни было, ты и есть та самая половинка из присказки. Ты слишком молоденькая для меня. Сейчас я все вижу ясно и понимаю – ты слишком молоденькая для меня. Но мне тяжело думать о некоторых вещах; поэтому-то я и взял тебя с собой в это путешествие.
– Я не в путешествие поехала, я поехала только на прогулку, дорогой.
– Это одно и то же. Путешествие и есть прогулка… У меня назначена встреча на семь вечера, хочу взять тебя с собой.
Смотрит на часы, улыбается.
– В нашем распоряжении час сорок пять минут. В нашем распоряжении уйма времени.
– Время быстро проходит.
– Для того, кто не знает, быстро.
– Не знает чего?!
– Того…
– Чего «того», дорогой?
– Что произойдет. Не бойся, все просто.
– Не понимаю, дорогой.
– Поймешь потом. Ровно в семь я заплачу за машину; так ч условился и от слова не отступлю. Затем переведу машину на твое имя…
– Почему?!
– Я никогда не дарил тебе ничего заметного, а ты заслуживаешь, чтобы эти стервецы тебя не трогали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33