А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

..
– Подавай же! – со вздохом приказал Калмыков.
– И вино подавать?
– И вино подай!
– Сек, кристи или лафит?
– О, господи милостивый! – с тихим стоном сказал Лука Александрович. – Хлебного вина подай нам по стаканчику...
– Хлебное вино офицеру никак не прилично пить! – молвил матрос. – Мы об том не раз беседовали, а вы все свое. Уж если в морском деле ты, господин капитан-командор, более толку знаешь, нежели я, то в обращении, в туалете, в манерах и в кушаний с винами я здесь наипервейший человек. Судьба злую шутку со мной удрала, но от того, что покинула меня фортуна, нисколько иным я не стал.
И, повернувшись к Рябову, он продолжал с дрожанием в голосе:
– Поверите ли, сударь, разные лица достойнейшие и кавалеры у нас к столу бывают, вплоть даже до вице-адмиралов и посланников. А месье Калмыкову все едино, какое кушанье подано, – лишь бы ложка стояла. Они жидкого в рот не берут, а чтобы с перцем, с чесноком, с луком – горячее и густое. Вина – лакрима кристи и иные прочие – стоят на погребе без употребления, а...
– Подавай! – ударив кулаком по столу, крикнул Калмыков. – Мучитель!
Матрос пожал плечами, взбил седой кок на лбу, ушел. Рябов с улыбкой спросил:
– Юродивый, что ли?
– Зачем юродивый? Крест мой – Спафариев-дворянин. Али не слышал гисторию...
Иван Иванович ответил, что историю слышал.
– Он и есть – ерой сей фабулы. Всем прочим – смехи, мне за грехи мои ад на земле. Что с ним делать? В матросском кубрике ему не житье – грызут его денно и нощно, взял к себе – веришь ли, гардемарин, – порою посещает мысль: не наложить ли на себя руки! Одиннадцать лет сия гиря ко мне привешена. Выпороть бы его, сатану бесхвостого, один только раз, единый, так нет, не поднимается рука. Не могу! Вот и пользуется! Сел на шею и сидит, и не сбросить, до самой моей смерти так и доживу с сим добрым всадником на закукорках.
Спафариев принес миску, поставил на стол, возгласил:
– Суп претаньер а ля Людовик...
– Хлеб где?
– А у меня две руки, но разорваться мне!
Калмыков сильно сжал челюсти. Суп был так гадок, что Рябов, несмотря на голод, не мог съесть и двух ложек. Лука Александрович велел миску убрать, а принести матросских щей со снетками. Опять подождали, потом похлебали наваристых, но остывших щей. После обеда Калмыков отвел Рябова в назначенную ему каюту, где возле пушки черноусый лейтенант читал вслух застуженным голосом из модной книги под названием «Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению, собранное от разных авторов».
Калмыков присел, подперся рукою, стал слушать. Иван Иванович слушал стоя:
– «Без спросу не говорить, а когда и говорить им случится, то должны они благоприятно, а не криком, и ниже с сердцу или с задору говорить, не якобы сумасброды. Неприлично им руками и ногами по столу везде колобродить, но смиренно ести. А вилками и ножиком по тарелкам, по скатерти или по блюду не чертить, не колоть и не стучать, но должны тихо и смиренно, а не избоченясь сидеть...»
– Ну, премудрость! – зевнув, сказал Калмыков.
В это мгновение у трапа дробно ударил барабан, тревожно завыл рог. По трапам загромыхали тяжелые матросские сапоги, офицеры побежали по местам. И тотчас же скорым шагом по юту прошел Петр с Апраксиным и Меншиковым. Калмыков распахнул перед ними дверь своей каюты, все опять надолго сделалось тихо. Потом к «Святому Антонию» один за другим стали подходить посыльные суда – разведочный бот под косым парусом, шмак «Мотылек», бригантина. Иван Иванович спросил у черноусого лейтенанта, что это делается, тот покосился на гардемарина, трубно прокашлялся, ответил:
– Государь льды смотрит. Слышно, что большое дело зачнется с очищением моря. Покуда ждем. Сам почитай что каждый день у нас бывает, здесь и кушает, здесь и отдохнет случаем.
Офицеры со шмака, с бота, с бригантины побывали в каюте Калмыкова, вернулись на свои суда. Через малое время и Петр ушел под парусом в Кроншлот. При спуске флага Иван Иванович стоял во фрунте вместе с другими офицерами «Святого Антония», вдыхал сырой воздух залива, смотрел на желтые мерцающие огоньки Кроншлота и думал о том, что его морская служба началась. Сердце его билось спокойно, ровно, могучими толчками гнало кровь по всему телу. Глаза смотрели зорко, на душе было ясно и светло, как бывает в молодости, когда будущее чудится прекрасным, когда еще не видны ни ямы, ни ухабы на жизненной пути, когда молодой взор бесстрашно и гордо отыскивает в грядущем свою прямую, честную дорогу...
После спуска флага Рябов еще долго стоял на юте, потом спустился в каюту, лег в висячую холщовую койку и закрыл глаза, но не успел толком заснуть, как вдруг увидел Ирину Сильвестровну, будто она была здесь и улыбалась ласково и лукаво, говоря, как давеча – прощаясь:
– Батюшка непременно отдаст за тебя, хоть матушка и попротивится. Молод ты ей, служить еще не начал, хоть вон к Веруше бывает один флоту офицер – ему за тридцать, матушке тоже не по сердцу – зачем из калмыков?
«Из калмыков!» – вспомнил гардемарин и сел в своей качающейся койке. – «Из калмыков! Он и есть, Лука Александрович, – более некому! И Сильвестр Петрович его знает и хорошо об нем отзывается. Вот – судьба!»
На следующий день, после того как капитан-командор задал офицерам взбучку за книпельную стрельбу, Иван Иванович постучался к нему в каюту и спросил, бывает ли он в доме адмирала Иевлева. Лука Александрович отложил книгу, подумал, прямо взглянул на Рябова, ответил:
– А тебе сие к чему?
– К тому, господин капитан-командор, что мне доподлинно известно: нынче вечером в дому у Сильвестра Петровича ассамблея по жеребию...
Калмыков потер лоб ладонью, подумал.
– Я-то не зван!
– На ассамблею указом государевым никто не зовется. Объявлена всем, кто похощет идти.
– Востер ты, гардемарин. Все знаешь!
– Ни разу не быв на ассамблее, желал бы повидать таковую, господин капитан-командор, оттого и знаю...
– Желал бы!
Он протянул руку к книге, полистал страницы, еще передразнил гардемарина:
– Повидать таковую. Каковую – таковую?
Рябов ровным голосом ответил:
– Об сем шутить невместно, господин капитан-командор, а ежели кто пожелает – тот сначала с моей шпагой пошутит...
Калмыков удивился, посмотрел на вдруг побелевшего гардемарина, спросил:
– Белены объелся, что ли?
Иван Иванович молчал.
– Надрать бы тебе уши, дураку! – добродушно произнес Калмыков. – Где сие слыхано – командиру своему шпагой грозиться. Ишь, стоит, побелел весь! Прогоню вот в тычки с корабля – что Апраксину доложишь?
Он встал, прошелся по каюте, спросил:
– И чего это меня никто не боится, а? Денщик на шею сел, гардемарин второй день служит – шпагой грозит. Нет такого офицера на корабле, чтобы деньги у меня в долг не брал, а отдавать – не упомню. Как так?
И со смешным недоумением развел руками.
Иван Иванович сказал негромко:
– Прости, господин капитан-командор, погорячился я. А что тебя никто не боится, оно – к добру. Не боятся, зато за тебя любой в огонь и в воду готов. Я хоть и немного на судне, да наслышан.
– Знаю я их – чертей пегих! – молвил Калмыков и спросил: – Так на ассамблею, что ли?
Задумался, пристально всмотрелся в Рябова, потом сказал:
– Те-те-те! Вон он – некоторый гардемарин, которого все там поджидали, вон он из навигацкого, который долго не ехал. Вера Сильвестровна мне об сем гардемарине сама говорила как о причине меланхолии Ирины Сильвестровны...
Крикнул Спафариева и велел подавать одеваться.
Не более как через полчаса гардемарин и капитан-командор спустились в вельбот. С моря дул ровный попутный ветер; через несколько часов быстрого ходу, и незадолго до весенних сумерек Калмыков в коротком плаще, при шпаге, в треуголке и Рябов в гардемаринском мундире, с отворотами зеленого сукна, в белоснежном тугом шейном платке, в чулках и башмаках – поднялись по деревянным ступенькам на Васильевский остров, прямо против иевлевской усадьбы. Более двух дюжин судов стояло у причала. Калмыков узнал вельбот Апраксина, нарядную, всю в парче и коврах, двенадцативесельную лодку Меншикова, узкую, ходкую, без всяких украшений верейку Петра. Из дома Сильвестра Петровича доносились звуки оркестра, игравшего кто во что горазд. По отдельности были слышны и фагот, и гобой, и труба, и литавры. На крыльце старый, толстый, веселый Памбург поливал из ковшика голову своему другу Варлану. Какие-то незнакомые офицеры отдыхали на весеннем ветру, огромный поручик-преображенец восклицал со слезами в голосе:
– Жизнь за него отдам! Ей-ей, братцы! Пущай берет! Пущай на смерть нынче же посылает. В сей же час...
У каретника, на опрокинутой телеге, на сложенных дровах, просто на земле, где посуше, расположились оборванные, с замученными лицами, заросшие щетиной солдаты – человек с полсотни. Робко, молча слушали они веселый шум ассамблеи, музыку, испуганно поглядывали на офицеров – сытых, хорошо одетых, громкоголосых.
Офицер-преображенец подошел к солдатам, гаркнул:
– Сволочь! Изменники! Всем вам головы рубить, дьяволам, перескокам...
Солдаты встали, вытянулись. Один едва мог стоять, опирался боком на стену сарая. Поручик протянул руку, вытащил солдата вперед, тараща глупые, пьяные глаза, заорал:
– Всех вас решу! Всех до единого.
Калмыков шагнул вперед, поручик уже тащил шпагу из ножен – могло сделаться несчастье. Лука Александрович положил руку на эфес шпаги, сказал строго:
– Повремени решать-то, молокосос, дурак!
И вдруг увидел то, чего не заметил спервоначалу: у всех солдат, у всех до единого были отрублены кисти правой руки.
– Пленные! – объяснил находившийся при солдатах страж. – От шведов давеча перешли. На самую на заставу нашу. Господин полицмейстер никак не мог определить – чего с ними делать. Пригнали сюда, к государеву приезду, а государь уже приехавши.
– Говорю: изменники! – опять крикнул поручик и еще потянулся за своей шпагой, как вдруг огромная рука легла ему на плечо, он завертел головой и слабо охнул: за его спиною, с трубкой в зубах, простоволосый, в потертом адмиральском кафтане стоял Петр. Возле него, быстро и ловко сплевывая шелуху, грыз кедровые орешки Меншиков.
– Государь! Солнышко красное! – взвыл преображенец.
– Надоел ты мне нынче, пустобрех экой! – досадливо сказал Петр и, оттолкнув поручика, вплотную подошел к солдатам.
Они стояли неподвижно, вперив измученные глаза в Петра.
– Ну? Как оно было? – спросил он, неприязненно оглядев их изглоданные лица. – Захотелось шведской молочной каши? Сдались?
И приказал:
– Покажи руки!
Пятьдесят культей вытянулись вперед.
– Говори ты! – приказал Петр старому солдату, который опирался на костыль неподалеку от Рябова. – По порядку сказывай!
Солдат вздохнул, рассказал коротко, что все они попали к шведам в плен ранеными, в бесчувствии. Лежали потом в балагане, уход был хороший, кормление тоже ничего – давали приварок, лепешки из отрубей, воды пить сколько хочешь. Как поправились – построили всех перед балаганом, ждали долго. Погодя на тачке два шведских солдата привезли колоду – вроде тех, на которых мясники рубят мясо. Еще привезли медный котел, разожгли под ним огонь, в том котле кипело масло. Когда все сделали, пришел палач. После палача шведский генерал, с ним переводчик. Именем короля указ прочитал тот переводчик. В указе сказано было, что повелевает король шведский русским пленным, числом пять десятков, отрубить правые руки, дабы, вернувшись в Россию, они всем показывали культи свои, говоря при сем, каково страшно воевать со шведами. А как королевская милость неизреченная есть, то рубить для его милосердия руки нам велено не от плеча, а лишь кисти.
– Ну? – опять крикнул Петр.
Рот его дергался, глаза горели темным пламенем.
Солдат рассказал, как ударили барабаны, как палач взялся за топор. Культю каждого погружали в кипящее масло, чтоб не прикинулся антонов огонь. Более не кормили, хотя пить воду давали. Через день пешим строем погнали на корабль, высадили на твердую землю, опять повели хуторами и деревнями. К ночи были возле кордона. Напоследок шведский офицер еще раз приказал – идти всюду и рассказывать, каково не просто со шведом воевать.
Стало совсем тихо, было только слышно, как Меншиков разгрызает орехи. Петр повернулся к нему, облизал губы, велел:
– Всех пятьдесят произвести в сержанты, слышь, Александр Данилыч!
Меншиков кивнул.
– Всех пятьдесят одеть в добрые мундиры, дать каждому по рублю денег.
– По рублю! – повторил Меншиков.
Солдаты стояли неподвижно, словно застыли. У того, что рассказывал, дрожало щетинистое лицо.
– Каждого назначить в полки. В Преображенский сего повествователя, в Семеновский, в иные по одному. На большие корабли тоже по сержанту.
И крикнул:
– Пускай Российской армии солдаты, Российского флоту матросы на сем примере повседневно видеть могут, каково не просто шведам в плен сдаваться. А нынче от меня им для сугреву выкатить бочку хлебного да накормить сытно.
Он повернулся, плечом вперед зашагал к дому. Преображенский поручик вдруг бросился ему в ноги, закричал:
– Государь, повели жизнь отдать, повели за тебя на смерть...
– Ох, прискучил ты мне ныне! – сказал Петр. – Прискучил, сударь. И врешь ведь все...
– Паролем чести своей! – опять крикнул поручик.
Петр не дослушал, вернулся в дом. Здесь под звуки гобоя и флейты танцевали англез. Иван Иванович и Калмыков остановились в дверях, пары танцующих двигались в такой тесноте, что пройти дальше было невозможно. Сильно пахло сальными свечами, духами, юфтью. Табачный дым волнами плыл над мундирами, кафтанами и пышными алонжевыми париками, над высокими куафюрами дам, над генерал-прокурором Ягужинским, который с царицей Екатериной шел в первой паре, над задумчивым Апраксиным, который церемонно вел Ирину Сильвестровну, над бароном Шафировым, который, смешно припрыгивая и гримасничая, танцевал с Верой Сильвестровной. Марья Никитишна тоже танцевала с Егором Резеном, Иевлев церемонно кланялся Дарье Михайловне Меншиковой...
– Сударыни и судари! – широко разевая рот, крикнул Ягужинский. – Делать далее все вослед мне, дабы веселье наше истинно смешным сталось! Кавалеры и дамы! Живее!
Екатерина, положив свои розовые, унизанные перстнями руки на плечи Ягужинскому, легко поднялась на носки и поцеловала своего кавалера в подбородок; все дамы, идущие в танце, сделали то же. Ударили литавры, пронзительно завизжала флейта, низко загудели трубы. Екатерина, покусывая губы, протянула руку и дернула на Ягужинском парик, так что генерал-прокурор на мгновение словно бы ослеп. Потеряв свою даму, он закружился на месте, а Екатерина, медленно улыбаясь и выказывая ямочки на розовых щеках, искала своими ровно блестящими, спокойными глазами иного кавалера. Все кавалеры были заняты, исключая Апраксина, с которого Ирина Сильвестровна по нечаянности совсем сдернула парик. Федор Матвеевич, седенький, с ровным венцом пушистых волос вокруг плеши, укоризненно качал головою Ирине, а она между тем уже подала руку некоему гардемарину, который гибко и ловко, сияя влажным светом зеленых глаз, повел свою даму в церемонном и медленном танце.
– Ну, Федор же Матвеевич! – позвала Екатерина с нерусским акцентом. – Дайте вашу ручку!
– Я парик потерял, государыня! – ответил Апраксин. – Без парика...
– Сие всем видно, что ви потеряль парик! – сказала Екатерина. – Но все-таки ви здесь сами прекрасни кавалер...
И она так взглянула на него, что Федор Матвеевич только вздохнул да потупился, отыскивая взором под ногами танцующих свой, цвета спелой ржи, построенный в Париже парик.
А Лука Александрович все стоял у двери, прямой, широкоплечий, рассеянно и невесело следил чуть раскосыми глазами за Шафировым, который все скакал и гримасничал, выделывал коленца да подпевал музыке, следил до тех пор, пока не кончился бесконечно длинный танец и мужчины не повели своих дам пить пиво со льдом. Тогда капитан-командор, оттирая собою всех иных, первым прорвался в буфетную, первым взял в руки серебряный стакан и первым подал его Вере Сильвестровне, которая подняла на Калмыкова яркосиние глаза, улыбнулась с детским восхищением и воскликнула:
– Ах, Лука Александрович, сколь прежестоко опоздали вы к началу нашей ассамблеи. Можно ли так?
Калмыков, выбирая слова, которыми следовало говорить в галантном обществе с девицей, подумал и ответил негромко:

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68