А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

..
На ночь в цитадели поставили караулы, а спать уехали на берег. Перед тем как сесть в шлюпку, Ванятка потянул отца в сторону, сказал доверительно на ухо:
– Тятя, тут за щебнем барабан ихний остался. У меня-то худой, весь измятый...
– Что ж, бери, заслужил, – усмехаясь ответил лоцман.
Ванятка подобрал шведский барабан, сунул в шлюпку под банку, на берегу тотчас же побежал испытывать, подальше, к роще.
Всю ночь на берегах Невы и в цитадели горели костры – большие и малые, на кострах кипели котлы с варевом. В русском войске почти никто не спал. Солдаты, сидя на пнях, на пушечных лафетах, на срубленных соснах, поминали битву, показывали руками, как кто колол багинетом, бил прикладом, лез по штурмовой лестнице. Побывавших в пекле битвы слушало молодое пополнение, белобрысые парни. Еще не нюхавшие пороху испуганно переглядывались, бывалые солдаты рассказывали страшнее, чем было на самом деле, хоть было и достаточно страшно...
Поздней ночью Сильвестр Петрович с Егором Пустовойтовым, Рябовым, Резеном и Кочневым отправились на шлюпке в крепость – смотреть, что в ней надобно делать. Русские костры неверным багровым светом освещали сгоревшие дома гарнизона, расплавившиеся крыши, кучи ядер...
– Ну что ж, – сказал Сильвестр Петрович, – посчитаем прибытки нынешние. Пиши, Резен, роспись – чего нам досталось.
И стал диктовать.
– Пушек чугунных числом сто семь. Мортир – одна. Гаубиц – семь...
Егорша издали крикнул:
– Господин шаутбенахт, вы гляньте...
– Чего глядеть-то?
– Есть чего...
Иевлев подошел поближе, Егорша высоко держал факел. Коптящее пламя осветило ствол большого орудия, искусную резьбу, старые литеры...
– Наша пушка! – скрывая волнение, сказал Иевлев. – Литье давнее, при царе Иване Васильевиче так работали. Что ж, пиши, инженер: пушка русского литья, добрая... Может, какой Кузнец над ней трудился...
Считали ядра – одиннадцать тысяч штук, порох – двести семьдесят бочек, шпаги – триста, пять тысяч ручных гранат, свинец, селитру, смолу, латы, ружей более тысячи. Потом все вместе осматривали башни, давая им новые русские имена: этой быть Шереметевской, этой – Репнинской, этой – Головина.
На рассвете, обойдя крепостные стены и тайные ходы, арсеналы и пороховые погреба, вернулись в лагерь. Утро было холодное, с Ладоги дул пронизывающий ветер, по Неве бежали белые пенные барашки. В шлюпке Кочнев сказал:
– А на берегу виселицы поставлены...
Сильвестр Петрович всмотрелся, увидел: на лагерном плац-параде, выстроившись побатальонно, стояли неподвижно гвардейцы Преображенского и Семеновского полков, солдаты Романовского, Гордона, фон Буковина.
Однообразно, уныло, дробно трещали барабаны, высвистывала флейта.
– Чего такое? – спросил Рябов.
Шлюпка врезалась в низкий берег, Сильвестр Петрович медленно пошел к плац-параду, протиснулся между работными людьми и очутился у виселицы, перед которой двумя шпалерами стояли преображенцы. У каждого из них в руке был гибкий прут, и этими прутьями гвардейцы наотмашь с поддергом хлестали голого до пояса рослого солдата, который медленно и устало шел, привязанный руками к ружью. Немного погодя Сильвестр Петрович понял, что солдат не сам идет – его волокли два сержанта, и путь солдата вел к виселице. Так под взвизгивания флейты и треск барабана его подвели к низкому эшафоту и поставили на колени. Обнаженная спина солдата почернела и вздулась, а в некоторых местах была словно изорвана, лицо его, бескровное, усохшее, не имело никакого выражения, только страшно синели белки полузакрытых глаз...
– Кто таков? – спросил Иевлев у стоящего рядом угрюмого офицера с обожженной щекой.
Офицер покосился на контр-адмирала, ответил, с трудом двигая изуродованными ожогом губами:
– Сей скаред от приступа бежал, со струга выпрыгнул и схоронился в лесу, а в его сумке фитили были, господин шаутбенахт. Без фитилей гранатных мы остались...
Он помолчал, отворотившись, потом добавил:
– Велено за сие воровство оного изменника после прогнатия скрозь строй казнить смертью через повешение и без исповеди, а также без святого причастия, с заплеванием лица...
Армейский профос – палач, мужчина медлительный и мощного телосложения, – отвязал приговоренного от ружья, поднял с колен, трижды плюнул в его белое, уже мертвое лицо и накинул ему на шею петлю. Барабаны забили нестройно, флейта завизжала. Профос поглядел на секретаря Шафирова – не скажет ли вдруг помилования. Шафиров, сидя на лошади, махнул белым платком. Палач поплевал на ладони, взялся за конец пеньковой веревки, ударом ноги вышиб из-под казнимого скамью. В наступившей вдруг тишине раздалась команда, гвардейцы и солдаты вздели ружья на караул.
Сильвестр Петрович, вернувшись к себе в балаган, выпил кружку сбитня, унял в себе дрожь, хотел было прилечь, да раздумал, вновь потянуло на люди. Когда, покурив трубочку, вышел в лагерь, на крепости Шлюссельбург – Ключ-город вздымали русский трехцветный флаг.
Солдат после свершения обряда казни перестроили лицом к Неве, артиллеристы встали с зажженными фитилями у своих пушек. На фрегатах «Святой Дух» и «Курьер» тоже приготовились к пальбе.
Александр Данилович Меншиков – бомбардир, поручик Преображенского полка, нынешний губернатор и комендант Шлюссельбурга – двумя руками, ровно стал натягивать шкерт, огромное полотнище медленно поползло по новому флагштоку Государевой башни к холодному осеннему небу.
Ветер с Ладоги, налетев порывом, развернул флаг, громко щелкнул им над зубцами башни.
Петр, стоя неподалеку от своего шатра, вдавил фитиль в затравку. Пушка ахнула, за нею нестройно загремели другие орудия. Шереметев негромко сказал царю:
– С добрым началом тебя, господин капитан. Наше нам возвернулось. Истинно – разгрызен Орешек!
И истово, старым русским обычаем, дотронувшись рукою до приневской земли, поклонился русскому флагу.


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Я забывал себя, когда дело шло о пользе отечества.
Суворов

1. ВЕТЕР БАЛТИКИ

В апреле войска Шереметева покинули лагерь, раскинувшийся по берегам возле Орешка, и стремительным маршем двинулись болотами и лесами вдоль Невы. По реке шли лодьи, струги, фрегаты – везли пушки, ядра, порох, продовольствие для всей многотысячной русской армии. Солдаты шли бодро – перед походом они получили государево жалованье, новые, доброго сукна кафтаны, крепкие башмаки. На привалах варили щи с головизной, давалось по чарке водки. Страшный переход от Нюхчи до Ладоги многому научил.
Весна стояла поздняя, но взялась она дружно: враз собралось греть солнышко, зазвенели ручьи, осели и стаяли снега.
Во главе армии ехал на вороном донском жеребце Борис Петрович Шереметев; опустив поводья, задумавшись, вдыхал всей грудью запах сосны. Рядом с ним, стремя в стремя, красиво сидел в высоком испанском седле Аникита Иванович Репнин, вглядывался вперед – в чащобу, где прокладывал путь арьергард из рейтаров и гвардейцев с работными людьми. Сзади, среди других генералов, тоже верхом на караковой кобылке, устало дремал царь Петр Алексеевич. Какой уж день его мучила лихорадка, он совсем пожелтел, губы у него спеклись от жара и лицо покрылось пятнами. Лейб-медик Блюментрост, прибывший с Петром из Москвы, потчевал его елексиром цесаря Рудольфа – из сабуры, мирра, опопонакса и других смол. Елексир не помогал, Блюментрост разводил руками:
– Значит, государь, дело не в болезни, а в грусти, которая у вас на душе...
Петр отмалчивался, требовал иных лекарств, истово глотал всякую дрянь. Ничего толком не излечивало.
Миновав две трети пути до Ниеншанца, сторожившего морское устье Невы, Борис Петрович Шереметев приказал остановить армию. Длинное «сто-ой!» понеслось над полками гвардии, над дивизией князя Репнина, над отрядом Чамберса, над полками Якова Брюса. Конница спешивалась, пехота располагалась на отдых. Фельдмаршал велел собирать совет. Петр, кряхтя, тяжело слез с коня, его обступили генералы. Репнин разложил карту. После короткого совещания решено было послать вперед на судах две тысячи человек для рекогносцировки боем. Командовать отрядом было приказано подполковнику Нейтерту и капитану Преображенского полка Глебовскому. Сам же Шереметев с конницей числом в пять тысяч сабель двинулся к Усть-Ижоре.
Петру, который остался при основной армии, постелили войлок, он прилег на солнышке отдохнуть. Тихо, спокойно шумели старые сосны, позванивал ручей, пахло тающими снегами, сосною, прошлогодней прелью. Было слышно, как неподалеку ровно беседуют Иевлев, Рябов и здешние рыбаки – Онуфрий Худолеев с парнями Семеном и Степаном – о фарватере реки Невы.
– Не так! – говорил Рябов. – От самой Преображенской горы корабельный ход посредине речки, и не более как пятьдесят сажен. А при устье Дубровки отмель – вы на плоскодонках ходите и промера не делали. Как раз фрегат и посадишь...
Иевлев засмеялся:
– Он по сему делу знаток – как на мель сажать...
Ладожские рыбаки все вместе заспорили:
– Нету отмели! Мы сколь много...
– А ну об заклад? – спросил Рябов. – Давеча про Пеллу вы тоже языки чесали, нету-де там отмелей, а на поверку чего вышло?
Петр вздохнул, потянулся. Его лихорадило, взгляд у него был тусклый, он часто облизывал губы, сплевывал в сторону. Лейб-медик принес питье в стакане, царь пригубил, но пить не стал.
– Поискали бы мне, что ли, клюквы...
Холодную, подснежную клюкву сосал с удовольствием. Потом позвал Иевлева, спросил:
– Гонцов не было?
– Не было, Петр Алексеевич...
Петр на мгновение закрыл глаза. Было видно, что он томится. Возле него, прикрытая камнем от ветра, лежала карта, он вновь ее развернул, стал спрашивать у рыбаков, где что расположено на Неве за Ниеншанцем. Рыбаки робея показывали: вот на сей речке – как ее имя, незнаемо, – возле Невы большой сад шведского майора Конау. Здесь – деревенька дворов на пять, сена косят копен до ста, хлеба сеют коробов двадцать, не более. Тут – Васильевский остров именуется сие место – охотничий замок господина шведа Якоба Делгарди, отсюдова он и медведей бьет, и волков, и лосей. Хорошая охота. Здесь, на Фомином острове, – поместье Биркенгольм, большая вотчина, держит народишку русского барон на работах на своих человек до двух сотен. И деревенька при нем дворов на сорок. Тут-то посуше, а кругом, почитай, все болотища, сухого места не отыскать. Вот разве что Енисари – посуше будет... Здесь Враловицын посад, тут Первушина мыза. Дорог нет, тропочки меж болотами...
Петр слушал, покусывая сухие губы, позевывая от подступающего озноба. Потом, услав рыбаков, неприязненно спросил:
– Пушки Виниус прислал?
Сильвестр Петрович осторожно ответил, что, может, и дошли к Шлюссельбургу, но здесь покуда не слышно.
– Не слышно, говоришь? – усмехнулся Петр. – Нынче Ромодановскому отпишу – запляшет у него старый козел, спехом дело делать зачнет...
И полулежа на войлоке, в неудобной позе стал быстро писать:
«Сир! Извествую, что здесь великая недовозка артиллерии есть, чему посылаю роспись, из которых самых нужных не довезено: 3033 бомбов трехпудовых, трубок 7978; дроби и фитилю ни фунта; лопат и кирок железных самое малое число; а паче всего мастера, которые зашрубливают запалы у пушек, по сей час не присланы, отчего прошлогодские пушки ни одна в поход не годна будет, отчего нам здесь великая остановка делу... О чем я сам многажды говорил Виниусу, который отпотчевал меня московским тотчасом. О чем изволь его допросить: для чего так делается такое главное дело с таким небрежением, которое тысячи его головы дороже? Из аптеки ни золотника лекарств не прислано: того для принуждены мы будем тех лечить, которые то презирают...»
Дописал, подумал, потом, прочитав вслух Иевлеву, спросил:
– Под Усть-Ижорой, что ли, князь Александр Невский Биргера разбил?
Сильвестр Петрович кивнул:
– Под нею, государь. До Усть-Ижоры гнал, а битва-то была ранее. Говорится в летописи, что приидоша свеи в силе велице и мурмане, и сумь, и емь в кораблих, множество много зело, свеи с князем и бискупом своими и сташа на Неве в устье Ижоры, хотя восприяти Ладогу...
– Восприяти! – сурово, краем рта усмехнулся Петр.
В Усть-Ижоре для Петра был построен шатер. Александр Данилович жарил на штыке над пламенем костра добрый кусок баранины, рассказывал весело:
– Ты, мин гер, погляди вокруг, чего деется: русских мужиков наперло видимо-невидимо, отовсюду из-под шведа к тебе бегут. И харчишек нанесли, и молока, и творогу, ей-ей, словно где на Волге али на Москве-реке. И бабы и девки, слышь, – песни старые поют...
Петр ушел в шатер. Меншиков, дожаривая мясо, с грустью вдруг сказал Аниките Ивановичу Репнину:
– Пришли, навалило народишку... А как спроведают наше житьишко, как зачнут с них подати рвать, как погонят на корабельное строение...
Потряс головою, вздохнул:
– И-эх, князинька... С Виниусом-то слышал? Пошло письмо на Москву дружку нашему, доброму Федору Юрьевичу. Пропал старичок...
Репнин насупился, ответил глухо:
– Провались оно все, думать, и то немочно, голова трескается...
Петр сидел в шатре на лавке, перед ним у стола стояли Глебовский и немец Нейтерт. Капитан – иссиня бледный, с простреленной нынче шведской пулей шеей – бешеным голосом рассказывал, что господин подполковник не изволил поддержать его во время приступа – отговорился тем, что приказа не имеет; неприятель поставил засаду – драгун; несмотря на сие обстоятельство, драгуны были сбиты и вал взят, однако же шведы от погони ушли и заперлись в Ниеншанце, а победа могла быть полной...
– Ну, подполковник? – спросил Петр.
– Я не имель приказ.
– А глаза имел? Уши имел? Голову?
– Я не имель приказ, – с достоинством, спокойно повторил немец. – Я не имель приказ. А когда я не имель приказ, тогда я не делал сикурс.
– Пшел вон! – со спокойной злобой сказал Петр Нейтерту.
Немец вышел, высоко неся голову, позванивая серебряными звездчатками шпор.
– Глебовский! – позвал Петр.
Тот, не двигая головой от страшной боли в шее, где застряла пуля, подошел ближе, встал смирно.
– Приказа у него не было! – вдруг крикнул Петр. – Понял? Не было приказа! И верно, не было! А более ему ничего не понять! А тебя я не виню. Ты все сделал как надо! Не виню! Иди! Скажи там лекарю моему, чтобы пулю тебе вынул...
Глебовский стоял неподвижно, из глаз его ползли слезы.
– Ну? – раздражаясь, спросил Петр. – Что еще? Чего ревешь, словно девка?
– Народу у меня побито тридцать два человека, – сказал Глебовский. – Я с ними, государь...
– Не виню! – крикнул Петр тонким, не своим голосом. – Сказано, не виню! А побито... Ну побито, чего ты от меня-то хочешь? Иди отсюда, иди, чего еще надо...
Глебовский вышел. Петр лег на кровать, укрылся, свернулся, как в детстве, клубком. Колотились зубы, обмирало сердце, вместе с кроватью он то несся куда-то вниз, в тартарары, то его вздымало под далекие черные тучи. Было страшно, смертельная тоска терзала все его существо, жалким голосом он позвал:
– Ей, кто там! Меншикова ко мне, губернатора шлюссельбургского!
Денщик побежал за Александром Данилычем, тот сел рядом с Петром, заговорил ворчливо-ласково, с доброй укоризной:
– Ишь, чего выдумал, мин гер, занемог перед делом-то... Да и полно тебе, никуда ты не летишь, все чудится. То – лихорадка-лиходея разбирает, трясовица треклятая. Мы живым манером Блюментроста позовем...
– Ну его, не надо! – попросил Петр.
– А не надо, и шут с ним, с немцем. Не надо – так мы тебе, Петр Лексеич, водочки на стручковом турецком перце поднесем, ты от ее в изумление придешь, пропотеешь гляди, а там споднее сменим, в сухоньком и вздремнешь. Ты, мин гер, притомился, вот что...
От голоса Меншикова сделалось будто бы поспокойнее, кровать перестала проваливаться, теплая рука Данилыча, его мягкий голос, ласковые слова – все вместе словно бы убаюкивало, как в младенческие годы тихая песенка Натальи Кирилловны. Петр задремал, но во сне жаловался:
– Не ведаю я, не ведаю, о господи преблагий!
– Полно, мин гер, чего ты там не ведаешь! – будил Меншиков. – Спи себе, да и только...
На цыпочках, осторожно вошел Блюментрост, погрозил Меншикову пальцем, вынул из кармана склянку, произнес непонятные слова:
– Эссенция мартис аперативо кум суко поморум, имеет силу разделительную и питательную...
Меншиков понюхал эссенцию, вздохнул, а когда Блюментрост ушел – вылил склянку за полог шатра. Потом от скуки и для препровождения времени сел писать письмо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68