А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Ну, что?
— Ты на меня за что-нибудь сердишься?
— Нет-нет-нет, — ответила она. — Не сержусь.
— Ларек уже закрыт был, что ты ничего не купила? — спросил я, не зная, что говорить.
— Закрыт был, ничего не купила, — без сожаления ответила она.
— А где же ты так долго была?
— По лесу гуляла, веночки плела, — нараспев ответила Леля. И она раскрыла свою сумку и вынула из нее два желтых венка, аккуратно сплетенных из придорожных одуванчиков. — Ну-ка, снимай кепку.
Я снял кепку, и она напялила мне на голову желтый венок.
— Тебе очень идет. Ты на кого-то в нем очень похож.
— На кого?
— Не знаю на кого, — засмеялась она. — А мне идет?
— Тебе очень идет, — сказал я. — Хоть они и желтые… Тебе всё идет.
— Ну, всё да не всё.
Мы подошли к переправе и встали на дощатом причальном мостике, облокотившись на перила. Ни здесь, ни на другом берегу никого не было видно. Уже смеркалось, на воду наплывала серая дымка.
— Дядя Афоня! Дядя Афоня! — закричал я, сложив рупором ладони.
— Не кричи, — негромко сказала Леля, тронув меня за рукав. — Он там пассажиров поджидает. Из-за нас двоих он паром не погонит, ему одному и не справиться.
Мы стали ждать. Локоть Лели чуть касался моего локтя, мне было очень хорошо стоять так рядом с ней. Но она молчала, и я тоже молчал. Не знал, о чем говорить. Когда я бывал у нее там, в библиотеке, разговор заводился как-то сам собой, а здесь, на реке, рядом с лесом, в этом открытом вечереющем пространстве, я не знал, о чем говорить. Но мне казалось, что молчать нельзя — вдруг она сочтет меня глупым, неинтересным, ненаходчивым. Я вспомнил, что в техникуме в нашей группе есть такой Вася Абанеев, известный бабник, которому удивительно везет с девушками. Он — остряк-самоучка, у него запасено несколько ключевых вопросов, после которых разговор катится как по рельсам.
— Что ж ты, Леля, молчишь? Расскажи какой-нибудь фактец из твоей интимной биографии, — нерешительно произнес я одну из абанеевских фраз.
Леля отодвинулась и со строгим недоумением посмотрела на меня.
— Не понимаю, что ты такое вообразил… Ты слишком много воображаешь о себе, — сердито, почти грубо сказала она.
— Леля, не сердись… Я совсем не то хотел. Я просто дурак.
— Дядя Афоня, наверно, заснул на том берегу, — спокойно сказала Леля. — А ты рыбы не наловил?
— Не клевала. Ленька, правда, кое-какую мелочь, поймал.
— А ты — ничего? Значит, зря просидел?
— Нет, не зря! — возразил я.
— Но ведь ничего не поймал — значит, зря. — Она пристально взглянула на меня и перевела взгляд на воду.
— Нет, не зря! — повторил я. — Потом когда-нибудь я тебе скажу, почему не зря… Но ты и вправду в этом венке очень красивая. Девочка — дай бог на пасху!
— Не говори глупостей. Давай лучше бросим венки в воду, поглядим, куда они поплывут. Ты брось мой, а я брошу твой. И пусть каждый задумает, что захочет. Здесь так гадают.
Мы обменялись венками и бросили их в реку. Венки поплыли рядом. Потом у маленького выступа, где ополз кусок берега, где торчали коряги и между ними бурлила и вспучивалась еще не сбывшая вода, Лелин венок отклонился от курса. Его потащило течением в сторону, втянуло под нависающие корни, и он где-то там скрылся. А мой венок поплыл дальше по темной вечереющей реке.
— Ты в приметы веришь? — спросила Леля.
— Мы — приматы, приматы,
Мы не верим в приметы,
Мы судьбой не примяты,
Мы тверды, как кастеты, —
ответил я.
— Что это за стихи? — удивилась она. — Почему кастеты?
— Это ты у Володьки Шкилета спроси, почему кастеты. Это из его стихотворения, он нам все уши им прожужжал. А вообще-то он больше пишет о будущей войне. Он думает, что война обязательно будет.
— Господи, война же только что была, с финнами. Какую ему еще нужно войну?
— Шкиле-то? Ему никакой войны не нужно, но он считает, что она когда-нибудь да начнется, может быть, даже скоро. Это у него бзик.
— Зачем вы его скелетом дразните? — спросила Леля. — Разве это хорошо?
— Не дразним, а зовем. И то только в особых случаях. Когда он в детдоме появился, он был очень тощий, его прозвали Шкилет — Семь Лет. А потом сократили в Шкилю, так и осталось. А я вот — Чухна, а Костя — Синявый. А Гришка был Мымрик…
— А девочкам вы тоже давали прозвища? Если б я была в детдоме, меня бы тоже как-нибудь прозвали?
— Тебя бы прозвали необидно, потому что ты симпатичная… Леля, пойдем послезавтра в кино, а?
— В кино? Хорошо… Вот и дядя Афоня едет на лодке, он нас перевезет… Хорошо, я пойду в кино.
14. Закон ящика
Крысиный король уходил из города. Вернее, его уносили крысы на своих спинах. Они под ним сгрудились в тесную массу, в серую, чуть-чуть шевелящуюся площадку, — и он восседал на этой живой платформе. Он был, этот король, с шестнадцатью сросшимися хвостами, с шестнадцатью умными головами — и у всех одинаково тревожное выражение. Он напоминал какой-то не то серый венок, не то шестерню, не то штурвал: в центре — сросшиеся хвосты, от них отходят серые туловища, и шестнадцать пар крысиных умных глаз смотрят по кругу во все стороны. Чуть поодаль от крыс, несущих короля, шли крысы-телохранители, большие отборные корабельные крысы, крысы из столовых и складов. Шли выдающиеся крысы — крысы-крысавцы и крысы-крысавицы. За ними шли обыкновенные домашние. Все двигались очень торопливо, но строго соблюдая ряды. В них не было ничего противного, и морды у них были не злые, но очень серьезные, сосредоточенные. Уже крысиный король со своей личной охраной свернул с Большого и в Первую линию, а они все шли и шли мимо меня, и мне стало грустно и страшно. Казалось бы, радоваться надо, что крысиный король уходит куда-то из города, — а я не радовался. Потом я понял, что я во сне, — и проснулся.
Я встал, умылся. На душе у меня было смутно. Но когда я выпил все молоко из кружки «хочешь видить миня — выпей все до дна», увидел на дне толстую голую тетку, мне стало веселей. «Черт с тобой, крысиный король, — подумал я, — меня не запугаешь! Раз день начался с такого дурацкого сна, значит, все в порядке».
Я давно уже заметил и принял к сведению, что если что-нибудь начинается с удачи, с хорошей погоды, с хорошего настроения, с веселья, с добрых примет, то потом добра не жди. Удача обернется неудачей, хорошая погода к вечеру обернется моросящим дождем, веселье обернется такой тоской, что хоть плачь, добрые приметы напророчат какую-нибудь дребедень. «Лучше уж пусть хуже будет вначале — зато потом будет лучше. Моя жизнь началась неважно, детство у меня было не очень веселое — значит, в будущем меня ждет счастье, — так втайне думал я. — Да здравствует закон ящика!»
Однажды наш завхоз привез в детдом ящик купленного по дешевке подпорченного мыла. Когда ящик открыли, оттуда пошла такая вонь, что хоть нос затыкай: верхние куски напоминали какую-то слизь, от них несло тухлым салом и еще чем-то совсем уж противным. Мы с отвращением мылись этим мылом и проклинали завхоза. Но чем ближе ко дну ящика — тем мыло ряд за рядом становилось лучше. И когда содержимое ящика было на исходе, мы мылись уже отличным мылом. Я до сих пор помню эти большие куски, белые с синими прожилками, похожие на мрамор. Их резали на кусочки и раздавали нам перед баней. И всем мы были довольны. А ведь ящик могли открыть и с другой стороны, и тогда бы все пошло наоборот, от лучшего к худшему. Нет, пусть уж сперва плохо, а потом хорошо… Мне уже, кажется, начинает везти в жизни, и — согласно закону ящика — в будущем меня ждет безоблачное счастье.
Так размышлял я в то утро. Все мне казалось очень просто.
Вечером я ожидал Лелю у входа в кино. Оно помещалось в каменной церкви. Церковь была довольно большая, когда-то богатая; ее построил еще первый владелец Амушевского завода — тот самый, которого потом будто похоронили в фарфоровом гробу. Сейчас у входа в кинозал висел вылинявший плакат «Добро пожаловать», а пониже — рукописная афиша. Фильм этот я уже видел в Ленинграде. Там шла речь об одном инженере, который чуть было не стал вредителем, но вовремя одумался и исправился через любовь к одной умной и принципиальной журналистке с красивыми ногами, и даже сам потом помогал выявлять вредителей.
Пришла Леля. На ней серый костюмчик с приподнятыми плечами, черный берет, в руках — сумочка.
— Леля, я почему-то думал, что ты не придешь.
— Почему? — спросила она, сделав удивленное лицо.
— Так… Просто не верил.
— А ты верь мне всегда… — не то серьезно, не то шутливо сказала она и смахнула с моего рукава невидимую мне пушинку.
Мы вошли в церковь, уставленную скамейками, и сели в заднем ряду. Все передние ряды, как это водится в таких провинциальных киношках, заняли ребятишки. Они там возились и галдели. На стенах висели всякие диаграммы и плакаты, а повыше, под куполом, можно было разглядеть ангелов и святых. Вид у них был не очень кроткий. Один ангел стоял наклонясь, с мечом, другой держал копье, третий — хоругвь, на которой было что-то написано золотыми славянскими буквами. Там у них шло какое-то свое небесное совещание. Вернее даже — совещание уже закончилось, они там что-то уже порешили и постановили.
Лампочки погасли. Где-то близко над нами заработал киноаппарат. Над нашими головами протянулся длинный световой брусок, и экран заполыхал ответным пульсирующим светом. Зрители присмирели. Начался киножурнал, старенький, прошлогодний. Сперва показана была стройка, потом новая железная дорога и поезд, идущий по ней, — на движущийся поезд никогда не надоест смотреть. Потом дали иностранную кинохронику.
По шоссе двигалась немецкая пехота. Колонна снята была сбоку, с обочины. Они шагали как бы мимо нас. По-видимому, батальон недавно вышел из боя, у одного солдата виднелась на голове белая повязка, сквозь бинты проступало темное пятно. Каски — у пояса, воротники курток расстегнуты, штыки в ножнах висели на ремнях. Тускло блестели овальные коробки противогазов из рифленого железа. До заключения с Германией договора о ненападении у нас писали, что у немцев все держится на палочной дисциплине, а потом перестали писать о таких вещах. У этих, на экране, палочной дисциплины не чувствовалось. Они шли не спеша, но и не медля, выработанным ходким шагом, шли в строю, но не соблюдая его строго, шли не по-парадному. Шли так, как, наверно, удобнее всего идти в походе. И лица у солдат были не угрюмые и не забитые. Офицер, шагающий сбоку, не подгонял их, он шел, сшибая тросточкой травинки. Вряд ли он лупит этой тросточкой солдат. Нет, тут действовала какая-то другая, непонятная мне дисциплина — не добрая, но и не палочная.
Я взглянул в купол — мерцающий отсвет с экрана скользил по лицам ангелов, по их оружию, по распахнутым для полета крыльям. Хоругвь с золотыми письменами колыхалась от света, как от ветра. Экран на мгновенье померк, потом пошли новые кадры: пляжный сезон в Копакабане. Красивая смуглая женщина, почти без ничего, бежала по песку к океану.
Затем начался художественный фильм. Мы досмотрели его до середины, и тут я сказал Леле:
— Сейчас будет пожар, а после пожара уже совсем не интересно.
— Нет, еще собака будет, — ответила Леля.
— Ты, значит, тоже эту картину уже смотрела?
— Смотрела. А что?
— Так. Значит, ты очень любишь кино?
— Нет, не очень люблю кино. Только я об этом никому еще не говорила. Никто об этом не знает. Вот что: я люблю валяться на диване и читать.
— Я тоже люблю читать. Только дивана у нас в комнате нет… Знаешь, Костя как-то сказал, что в будущем хожденье в кино будет считаться признаком умственной отсталости. Я ему говорю: «А Чарли Чаплин, а „Чапаев“?» — а он: «Эти „ч“ — случайные жемчужины в большой куче „г“».
— Ну, это уж очень… — поежилась Леля. — Но раз человек так думает — пусть он так и говорит. Он умный, Костя твой?
— Поумнее меня, — признался я. — И даже умнее Володьки, хоть Володька и стихи пишет… Но Косте не везет. Он несколько раз пробовал начать прозрачную жизнь, но ничего не получается.
— А какую это прозрачную жизнь? — спросила Леля.
— Ну, такую правильную жизнь, прозрачную, безо всяких ошибок.
— Пожар начался, — тихо сказала Леля. — Смотри свой пожар.
— Знаешь что? — предложил я. — Погасят его — и давай смоемся. Или подождем твоей собаки?
— Можно, пожалуй, и не ждать… А ты любишь собак?
— Не знаю. Если по-честному — мне больше нравятся кошки. В них никакого холуйства нет, что хотят, то и делают. От собак я добра не видел, они меня только кусали. Собака хороша, если она твоя. А кошка хороша, если даже чужая или вообще ничья.
— Пожар погасили, — сказала Леля.
— Ну, давай просачиваться. — Я взял ее руку, и мы бочком, тихо-тихо вышли из ряда, на цыпочках дошли до тяжелых церковных дверей и очутились на паперти.
В темной реке отражались звезды, они были воткнуты в нее, как булавочки. На плотном береговом песке, возле старых дуплистых ив, чернели следы костров. Поперек ручейка, впадающего в реку, мальчишки укрепили камнями доску; под ивовыми ветвями, в зеленой темноте, вода, спадающая с этой плотинки, была гладка, черна и плавна изогнута, как крышка рояля. Она звенела тихо и однотонно. Здесь у реки, в этом ночном мире, Леля казалась маленькой, хрупкой — прямо девчонка, а не взрослая девушка. В ней было что-то беззащитное.
— Тебе холодно или просто ты задумалась? — спросил я.
— Немножечко холодно, — ответила она. — И задумалась.
— На тебе мою куртку, мне совсем не холодно. — Я снял вельветовую куртку и накинул ей на плечи. — Теперь теплее?
— Теплее.
— А о чем ты думаешь, Леля?
— Эти солдаты в кино… Как по-твоему, может быть война? У меня ведь брат в армии. Должны были отпустить, а задержали.
— Не думай ты об этом. Ну кто на нас полезет! Вот в Норвегию они влезли, так ведь там всего три миллиона населения, меньше, чем в Ленинграде. А у французской границы они стоят, им ее слабо перейти. А мы-то не Франция какая-нибудь. Пусть о войне Володька думает, он помешан на этом деле.
— А ты не думаешь?
— Тоже иногда думаю. Если начнется — пойду в армию. У меня отсрочка, но тут ее снимут. Да я и сам пойду, снимут или не снимут. Ведь у нас особое дело: нас государство вырастило. Без него бы мы скапутились под забором. Мы должны идти на войну в первую очередь, а то это будет уже неблагодарность… А я тебе не говорил, почему у меня отсрочка?
— Нет. Кажется, не говорил.
— У меня в детстве был туберкулез. Вернее, не в детстве, а когда мне было пятнадцать лет. Меня даже на два месяца в санаторий отправляли. Потом все прошло, но рубцы какие-то остались — вот и отсрочку все время дают… Тебе не противно с бывшим туберкулезником под ручку ходить?
— А тебе не стыдно это спрашивать? — строго сказала Леля. — Какой ты…
— Ну прости… Тогда я тебе еще одну вещь скажу. Ты, наверно, думаешь, что я в институте учусь, а я всего-навсего в техникуме.
— Хорошо, что ты мне сказал. Я и сама уже догадывалась.
— А как ты догадывалась? По умственному уровню?
— Нет-нет-нет, не по умственному. Просто немножко догадывалась… Но мне все равно, где ты учишься.
— Все равно? — разочарованно переспросил я.
— Да, все равно. Но не так все равно, как ты думаешь.
— А как?
— Где бы человек ни учился, я к нему одинаково отношусь… Ой, тут топко!
— Дальше опять сухо будет, — сказал я. — Давай я тебя перенесу. Перенести?
Она ничего не ответила. Я перенес ее через топкое место. Нести было совсем легко.
— Ноги, наверно, промочил? — спросила она.
— Чуть-чуть… Леля, давай поедем на это… как его, Пятницкое кладбище, за сиренью, когда она цвести будет. Я у своих хозяев лодку выпрошу. Они дадут.
— Придется у тети отпрашиваться, — ответила Леля. — Она что-то коситься на меня начала. Вчера спросила, действительно ли ты из детдомовцев. Тут все быстро разносится… все о каждом знают.
— А ты что ей сказала?
— Сказала: ну и что ж, он же не виноват, что он был в детдоме.
— А она недовольна?
— Да, немножко. Она думает, что из детдома все… ну, испорченные, что ли… Что там девчонки такие… Она мне два раза говорила: «Девушка должна беречь себя, особенно в наш век».
— Почему особенно в наш век?
— Ну, этого уж я не знаю. — Леля тихо засмеялась. — Так она сказала… Пойдем обратно, пора домой.
— Поверху пойдем или опять низом? — спросил я.
— Давай опять низом.
15. Один день
Ночью мне не спалось. Я лежал с открытыми глазами, ни о чем не думая; это была счастливая бессонница. Бессловесное ощущение радости не давало мне уснуть. Когда я пытался думать о будущем, то никакой ясной картины не получалось, а просто голова начинала кружиться от счастья. Так если в ясную звездную ночь лечь спиной на подоконник, и смотреть на звезды, и думать: вот за этими звездами — еще звезды, а за теми — еще, и вообще им нет конца, — то голова идет кругом, и чувствуешь, что этак и с ума недолго сойти.
А что такого вчера случилось? Когда я проводил Лелю до палисадника, она сказала, что, может быть, скоро вернется в Ленинград.
— Я по тебе скучать буду, — признался я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31