Сойдя с трамвая на Невском, я побрел вдоль канала Грибоедова, по четной стороне. Чем дальше я шел, тем тише и малолюднее становилась набережная. Многие умерли, многие эвакуировались; никогда город не был таким безлюдным, как в то лето. Начавшийся было утром обстрел давно прекратился, и лежала такая тишина, будто настал вечный мир. Там, где канал делает поворот, я остановился, прислонился к решетке. Вода в канале текла совсем чистая, как в лесной речке; над нею толклись мелкие комарики. Мальки, будто серебряные иголочки, сновали над зелеными водорослями; подплыв стайкой к замшелой гранитной стенке, они делали поворот все вдруг и уходили в глубину.
Все кругом было очень странно, вроде как во сне. Издали, далеко позади меня, слышались шаги двух прохожих, а впереди, по ту и по эту сторону канала, — ни души. Стоял не солнечный, но светлый августовский день, а мне на миг почудилось: это белая ночь. Если б Леля была рядом со мной, я сказал бы ей об этом и она сразу бы поняла. «Да-да-да. Это белая ночь, — серьезно и тихо ответила бы она. — Второй такой белой ночи не будет в этом городе никогда, никогда, никогда…»
Я ушел с канала, сел на Сенной площади на трамвай и поехал в сторону техникума. Давно я там не был.
На здание техникума упала пятисотка, а может быть, и тонная. Среди развалин высились две стены с отслаивающейся масляной краской. Из щебня торчали погнутые взрывом ржавые двутавры перекрытий. На кирпичных обломках, на мусорных осыпях уже вовсю росла сорная трава. Подойдя к уцелевшей правой стене, я спустился к железной двери бомбоубежища, заглянув в подвал. Там неподвижно стояла густая черная вода, пахло тиной и тлением. В зарослях крапивы возле другой стены я заметил несколько осколков стекла телесного цвета — все, что осталось от Голой Маши. «Надо поскорее уходить отсюда, — подумал я. — Здесь тоже мало радости».
До вечера было далеко, и я решил зайти к Люсенде и Веранде, благо их дом близко от техникума. Интересно, в городе ли они?
Дверь мне открыла Люсенда. Она открыла, не спрашивая кто, и, увидев меня, побледнела. На ней было платье «день и ночь», волосы причесаны гладко — почти такая же Люсенда, как до войны, только глаза грустнее.
— Ты… — сказала она. — Ты…
— Я. А что? Ты недовольна, что пришел?
— Я рада… Я думала…
— Знаю, что ты думала. Это, конечно, еще может случиться. Но пока жив и здоров.
— Идем, идем ко мне в комнату, — заторопилась она. — Я тебе так рада, что ты даже не знаешь как!
В комнате по-прежнему было очень пусто. Возле двери на гвоздиках висели два одинаковых серых пальто. Они сразу бросились мне в глаза.
— У меня всего по двое, — сказала она, перехватив мой взгляд. — Два пальто, два выходных платья, две пары туфель… Всего по двое, а я одна. Сестренки нет.
— Когда это случилось? — спросил я.
— В прошлом году, в феврале.
— Леля тоже в феврале в прошлом году, — сказал я.
Потом начал рассказывать Люсенде все, что пережил за это время. Она слушала молча. Если б она начала меня утешать, начала бы говорить, как говорят в таких случаях, что, мол, все перемелется, — я бы просто повернулся и ушел. Но она слушала молча. Потом тихо заплакала. И тогда утешительные слова стал говорить я. И еще я сказал ей, что мне стыдно: взвалил на нее новое горе, будто у нее своего мало.
— Но ведь мы друзья, — ответила она. — Так и должно быть между друзьями… Сейчас мне пора на работу, а ты не забывай меня и заходи, когда можешь. А если будешь далеко — пиши. И скажи мне, когда кончится война?
— Не знаю, когда она кончится, — сказал я. — Чем кончится — знаю, а когда кончится — никто не знает.
* * *
Осенью 1945 года я по демобилизации вернулся в Ленинград в звании старшего лейтенанта с тремя орденами и двумя нашивками за ранения. Через несколько дней после получения паспорта я расписался с Люсей в загсе. С того дня прошло много лет. Мы живем дружно. У нас взрослые сын и дочь. В позапрошлом году мы переехали в новую отдельную квартиру, в новый дом, расположенный в новом районе. Это на самой окраине города, но близко к Люсиному и к моему месту работы. И это очень далеко от Васильевского острова.
Иногда по выходным я встаю раньше всех в квартире. Тихо завтракаю, тихо надеваю лучший костюм, тихо выхожу на лестницу. Люсенда знает, куда я собрался, но ни о чем не спрашивает. Она настоящий друг, она не ревнует к прошлому. А если и ревнует — никогда этого не покажет.
Трамвай везет меня долго-долго. Я схожу у стадиона Ленина и иду через мост. Он теперь не деревянный, а бетонный, и настил не дощатый, а асфальтовый, и нет больше тех темно-зеленых перил, которых коснулась варежкой Леля при последней нашей разлуке, сказав: «Вот Тучков мост».
Опять я на своем Васильевском острове.
Я начинаю бродить по проспектам и линиям, переименованным мною и непереименованным. Вот Кошкин переулок — это Леля присвоила ему такое наименование; он все такой же узкий, и такие же невзрачно-уютные в нем дома. Вот Четвертая линия. Здесь Леля бросила на булыжную мостовую флакон «Камелии». Теперь улица залита асфальтом, но мне чудится, что сквозь асфальт пробивается слабый-слабый цветочно-спиртовой запах. А вот Приятная улица. Вот роддом имени Видемана, где родилась Леля. Вот Пивная линия, но уже нет той пивнушки, в которую мы — Костя, Гришка, Володька и я — иногда заглядывали. А Похоронную линию надо бы переименовать: хоть она по-прежнему ведет к кладбищу, но на Смоленском давным-давно не хоронят, ворота его открыты только для живых.
Я выхожу на Большой, на проспект Замечательных Недоступных Девушек. Потом сворачиваю на ту линию, где стоит мой дом. Он теперь покрашен в светло-желтый цвет. Интересно, кто живет в нашей кафельно-изразцовой комнате? Ведь кто-нибудь да живет там. Но теперь это трудно узнать. Знакомых там нет, тетя Ыра давно обменялась. В прошлый Костин приезд мы с ним подвыпили, поехали на Васильевский и хотели было зайти в наше прежнее жилье. Уже дошли до площадки, и тут Костя заявил:
— Чухна, а зачем это? Давай будем думать, что в той комнате обитаем мы. Все четверо, как прежде. Ведь если считать, что время не просто промежуток между двумя событиями, а субстанция, то все существовавшее в прошлом так же реально, как и все существующее в настоящем
Костя остался работать в Челябинске. Он прочно женат, у него тоже взрослые дети, но душевно он мало изменился. Мне даже кажется, что он по-прежнему лелеет мечту о прозрачной жизни, только никому не говорит об этом. Почти каждый год, во время отпуска, он приезжает в Ленинград и останавливается у меня. К его приезду Люся запасает «Волжского» — как теперь называется плодоягодное вино. Первый стакан мы пьем молча — за отсутствующих. После второго Костя говорит:
— Люсенда, поставь что-нибудь довоенное-несовременное.
Люся долго выбирает в шкафчике пластинку, потом ставит ее на радиолу. Пластинка шипит и не помнит, что на ней записано. Потом, под уколами корундовой иглы, начинает что-то припоминать. Чем ближе к концу, тем яснее можно расслышать слова:
Не опаздывай в строй, наш боец молодой,
Береги ты родные края,
А вернешься домой — и станцует с тобой
Гордая любовь твоя.
Костя закуривает «Шипку» и неожиданно высказывается:
— И не такие уж мы старые! Если начнется какая-нибудь военная заваруха, мы еще пригодимся как боевые единицы. Детдомовцы не подведут! Верно, Чухна?
— Верно, Синявый!
* * *
Я возвращаюсь на Большой и с него сворачиваю на Симпатичную линию. Лелин дом — на месте. Вхожу в парадную. Из-под дверей аптеки тянет горьковатым полынным сквозняком. По лестнице подниматься нет смысла: в Лелиной квартире давно живут чужие люди. Но не хочется сразу уходить из этого дома. У меня есть законный повод задержаться — сердце последние два года пошаливает; я захожу в аптеку и спрашиваю таблетки валидола. Потом выхожу на площадку и прислушиваюсь. Но шагов не слышно.
И опять иду бродить по василеостровским линиям и проспектам.
От того, что я не видел, как ее убило, и даже не знаю, где она похоронена, я не могу представить ее себе мертвой, я помню ее только живую. Она живет в моей памяти, и когда меня не станет, ее не станет вместе со мной. Мы умрем в один и тот же миг, будто убитые одной молнией.
И в этот миг для нас кончится война.
1963-1968
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Все кругом было очень странно, вроде как во сне. Издали, далеко позади меня, слышались шаги двух прохожих, а впереди, по ту и по эту сторону канала, — ни души. Стоял не солнечный, но светлый августовский день, а мне на миг почудилось: это белая ночь. Если б Леля была рядом со мной, я сказал бы ей об этом и она сразу бы поняла. «Да-да-да. Это белая ночь, — серьезно и тихо ответила бы она. — Второй такой белой ночи не будет в этом городе никогда, никогда, никогда…»
Я ушел с канала, сел на Сенной площади на трамвай и поехал в сторону техникума. Давно я там не был.
На здание техникума упала пятисотка, а может быть, и тонная. Среди развалин высились две стены с отслаивающейся масляной краской. Из щебня торчали погнутые взрывом ржавые двутавры перекрытий. На кирпичных обломках, на мусорных осыпях уже вовсю росла сорная трава. Подойдя к уцелевшей правой стене, я спустился к железной двери бомбоубежища, заглянув в подвал. Там неподвижно стояла густая черная вода, пахло тиной и тлением. В зарослях крапивы возле другой стены я заметил несколько осколков стекла телесного цвета — все, что осталось от Голой Маши. «Надо поскорее уходить отсюда, — подумал я. — Здесь тоже мало радости».
До вечера было далеко, и я решил зайти к Люсенде и Веранде, благо их дом близко от техникума. Интересно, в городе ли они?
Дверь мне открыла Люсенда. Она открыла, не спрашивая кто, и, увидев меня, побледнела. На ней было платье «день и ночь», волосы причесаны гладко — почти такая же Люсенда, как до войны, только глаза грустнее.
— Ты… — сказала она. — Ты…
— Я. А что? Ты недовольна, что пришел?
— Я рада… Я думала…
— Знаю, что ты думала. Это, конечно, еще может случиться. Но пока жив и здоров.
— Идем, идем ко мне в комнату, — заторопилась она. — Я тебе так рада, что ты даже не знаешь как!
В комнате по-прежнему было очень пусто. Возле двери на гвоздиках висели два одинаковых серых пальто. Они сразу бросились мне в глаза.
— У меня всего по двое, — сказала она, перехватив мой взгляд. — Два пальто, два выходных платья, две пары туфель… Всего по двое, а я одна. Сестренки нет.
— Когда это случилось? — спросил я.
— В прошлом году, в феврале.
— Леля тоже в феврале в прошлом году, — сказал я.
Потом начал рассказывать Люсенде все, что пережил за это время. Она слушала молча. Если б она начала меня утешать, начала бы говорить, как говорят в таких случаях, что, мол, все перемелется, — я бы просто повернулся и ушел. Но она слушала молча. Потом тихо заплакала. И тогда утешительные слова стал говорить я. И еще я сказал ей, что мне стыдно: взвалил на нее новое горе, будто у нее своего мало.
— Но ведь мы друзья, — ответила она. — Так и должно быть между друзьями… Сейчас мне пора на работу, а ты не забывай меня и заходи, когда можешь. А если будешь далеко — пиши. И скажи мне, когда кончится война?
— Не знаю, когда она кончится, — сказал я. — Чем кончится — знаю, а когда кончится — никто не знает.
* * *
Осенью 1945 года я по демобилизации вернулся в Ленинград в звании старшего лейтенанта с тремя орденами и двумя нашивками за ранения. Через несколько дней после получения паспорта я расписался с Люсей в загсе. С того дня прошло много лет. Мы живем дружно. У нас взрослые сын и дочь. В позапрошлом году мы переехали в новую отдельную квартиру, в новый дом, расположенный в новом районе. Это на самой окраине города, но близко к Люсиному и к моему месту работы. И это очень далеко от Васильевского острова.
Иногда по выходным я встаю раньше всех в квартире. Тихо завтракаю, тихо надеваю лучший костюм, тихо выхожу на лестницу. Люсенда знает, куда я собрался, но ни о чем не спрашивает. Она настоящий друг, она не ревнует к прошлому. А если и ревнует — никогда этого не покажет.
Трамвай везет меня долго-долго. Я схожу у стадиона Ленина и иду через мост. Он теперь не деревянный, а бетонный, и настил не дощатый, а асфальтовый, и нет больше тех темно-зеленых перил, которых коснулась варежкой Леля при последней нашей разлуке, сказав: «Вот Тучков мост».
Опять я на своем Васильевском острове.
Я начинаю бродить по проспектам и линиям, переименованным мною и непереименованным. Вот Кошкин переулок — это Леля присвоила ему такое наименование; он все такой же узкий, и такие же невзрачно-уютные в нем дома. Вот Четвертая линия. Здесь Леля бросила на булыжную мостовую флакон «Камелии». Теперь улица залита асфальтом, но мне чудится, что сквозь асфальт пробивается слабый-слабый цветочно-спиртовой запах. А вот Приятная улица. Вот роддом имени Видемана, где родилась Леля. Вот Пивная линия, но уже нет той пивнушки, в которую мы — Костя, Гришка, Володька и я — иногда заглядывали. А Похоронную линию надо бы переименовать: хоть она по-прежнему ведет к кладбищу, но на Смоленском давным-давно не хоронят, ворота его открыты только для живых.
Я выхожу на Большой, на проспект Замечательных Недоступных Девушек. Потом сворачиваю на ту линию, где стоит мой дом. Он теперь покрашен в светло-желтый цвет. Интересно, кто живет в нашей кафельно-изразцовой комнате? Ведь кто-нибудь да живет там. Но теперь это трудно узнать. Знакомых там нет, тетя Ыра давно обменялась. В прошлый Костин приезд мы с ним подвыпили, поехали на Васильевский и хотели было зайти в наше прежнее жилье. Уже дошли до площадки, и тут Костя заявил:
— Чухна, а зачем это? Давай будем думать, что в той комнате обитаем мы. Все четверо, как прежде. Ведь если считать, что время не просто промежуток между двумя событиями, а субстанция, то все существовавшее в прошлом так же реально, как и все существующее в настоящем
Костя остался работать в Челябинске. Он прочно женат, у него тоже взрослые дети, но душевно он мало изменился. Мне даже кажется, что он по-прежнему лелеет мечту о прозрачной жизни, только никому не говорит об этом. Почти каждый год, во время отпуска, он приезжает в Ленинград и останавливается у меня. К его приезду Люся запасает «Волжского» — как теперь называется плодоягодное вино. Первый стакан мы пьем молча — за отсутствующих. После второго Костя говорит:
— Люсенда, поставь что-нибудь довоенное-несовременное.
Люся долго выбирает в шкафчике пластинку, потом ставит ее на радиолу. Пластинка шипит и не помнит, что на ней записано. Потом, под уколами корундовой иглы, начинает что-то припоминать. Чем ближе к концу, тем яснее можно расслышать слова:
Не опаздывай в строй, наш боец молодой,
Береги ты родные края,
А вернешься домой — и станцует с тобой
Гордая любовь твоя.
Костя закуривает «Шипку» и неожиданно высказывается:
— И не такие уж мы старые! Если начнется какая-нибудь военная заваруха, мы еще пригодимся как боевые единицы. Детдомовцы не подведут! Верно, Чухна?
— Верно, Синявый!
* * *
Я возвращаюсь на Большой и с него сворачиваю на Симпатичную линию. Лелин дом — на месте. Вхожу в парадную. Из-под дверей аптеки тянет горьковатым полынным сквозняком. По лестнице подниматься нет смысла: в Лелиной квартире давно живут чужие люди. Но не хочется сразу уходить из этого дома. У меня есть законный повод задержаться — сердце последние два года пошаливает; я захожу в аптеку и спрашиваю таблетки валидола. Потом выхожу на площадку и прислушиваюсь. Но шагов не слышно.
И опять иду бродить по василеостровским линиям и проспектам.
От того, что я не видел, как ее убило, и даже не знаю, где она похоронена, я не могу представить ее себе мертвой, я помню ее только живую. Она живет в моей памяти, и когда меня не станет, ее не станет вместе со мной. Мы умрем в один и тот же миг, будто убитые одной молнией.
И в этот миг для нас кончится война.
1963-1968
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31