А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Однажды заметили, что один из тракторов миновал аэродром и прет куда-то в кусты и сугробы. Когда подбежали к машине, увидали, что тракторист уже мертв.
Двадцатого ноября нам урезали хлебный паек еще на сто грамм. Теперь началась стрельба по воронам. Птицам тоже нечего было есть, и они слетелись к аэродрому из всех окрестных опустевших, эвакуированных деревень. Они вились в воздухе, высматривая что-то, садились на снег недалеко от землянки, у отхожего ровика. Мы лупили по ним из своих драгунок. Иногда, может быть, оттого, что попадали сразу две или три пули в одну птицу, ворона разбрызгивалась на мелкие красные ошметки, и их приходилось собирать в котелок вместе со снегом и перьями. Начальство делало выговоры за стрельбу, но, в общем-то, смотрело на это сквозь пальцы. А помпотех все просил нас стрелять поосторожнее, чтобы мы случайно не покалечили друг друга. Но вскоре вороны куда-то исчезли.
Еще в сентябре я в одном из писем наказал Леле, чтобы она пошла ко мне домой, попросила ключ у управдома и взяла себе бутылку «Ливадии», которая спрятана на печке, Леля к управдому сходила, но ключа он не дал: откуда он знает, кто она такая, ведь мы с ней не были зарегистрированы. Мы собирались оформиться в июле, а в июле уже шла война. Раньше июля Леля оформляться не хотела — это на нее нажимала тетка: та считала, что нехорошо праздновать свадьбу так скоро после смерти брата. Вообще-то и Леля, и я считали, что брак — это формальность и ничего он не прибавит и не убавит. Но, оказывается, управдом смотрел на это иначе.
Теперь я решил во что бы то ни стало отпроситься в Ленинград, чтобы добыть для Лели эту бутылку. И еще кое-чего, что лежало на печке. На этот раз меня отпустили. Помпотех сказал, что через пять дней пойдет в Ленинград машина за аккумуляторами и я могу поехать с этой машиной на сутки. Я сразу же послал Леле письмо и успел получить ответ.
Леля писала мне, что очень меня ждет, но что она, в общем-то, не голодает. Еще неделю тому назад у них дома было плохо, но теперь стало лучше благодаря Лешему, и тетя Люба теперь прямо молится за этого Лешего и его хозяина.
Сперва я ничего не мог понять, потом вспомнил, что в Лелином дворе, недалеко от их дровяного подвала, стоит сарай, в котором живет жактовский конь Леший. До войны Леля рассказывала мне, что тетя Люба очень любит лошадей и часто ходит кормить этого Лешего: носит ему посоленный хлеб, иногда поит его и засыпает корм, когда хозяин коня жактовский возчик Хусейнов находится подшофе. Значит, у Лели с ее теткой есть конина, догадался я, и у меня стало спокойнее на душе. Только удивило, как это конь так долго сумел просуществовать, ведь известно, что в городе даже кошек поели. И как это Лелина тетка добыла конину? Наверно, за очень-очень большие деньги.

* * *
Машина выехала из БАО в восьмом часу утра. Рядом с шофером уселся какой-то воентехник, а мы — трое красноармейцев из автороты и сержант Пасько — забрались в фургон. Это был просто большой ящик из фанеры, покрашенный в темно-зеленый цвет и поставленный на колеса. Внутри имелись две скамейки и два узеньких окошечка, расположенных очень высоко. Сперва ехали по неровной дороге, и несколько пустых ящиков и запаска плясали на дощатом полу; потом выбрались на шоссе, и машина побежала ровно и ходко. Где мы едем, я не знал, но скоро мне начало казаться, что вот-вот должны въехать в город. Мы успели выкурить уже по три папиросы. Ноги у меня начали мерзнуть, хоть на мне были валенки.
Машина остановилась.
— Город? — спросил я, удивляясь, что никто не встает.
— Не, это КПП, — ответил сержант Пасько. — До города еще…
В дверь постучали. Мы открыли ее и предъявили красноармейские книжки и командировочные удостоверения. «А вдруг меня задержат? — подумал я. — Вдруг что-нибудь не так оформлено?»
Проверяющий направил луч фонарика в глубь фургона, блеснула изморозь на фанерных стенках. Потом вернул документы.
Машина опять набрала ход и долго шла ровно. За окошечками понемногу светало. Начались повороты и колдобины, запаска и ящики опять запрыгали на полу. По левому окошечку скользнул отблеск пламени. Машина остановилась.
Я встал и поглядел сквозь стекло. Горел длинный пятиэтажный дом. Народу вокруг не было, никто не смотрел на пожар, и никто не тушил. Огонь, дыша тяжело и гулко, ворочался в здании, работал не торопясь, зная, что никто ему не помешает. Мы свернули направо и опять начали петлять и раскачиваться, и промерзшие переборки каркаса скрипели, будто кто-то клещами выдирал из них гвозди. Минут через десять фургон остановился.
— Гляди не опаздывай завтра! — сказал мне Пасько. — К трем не придешь — ждать не будем, тогда сам на попутках добирайся.
Мы вылезли из фургона и стали разминаться, топать одеревеневшими ногами. Стояло темное утро, низко висело серое небо — зимой таким оно бывает или в оттепель, или в очень сильные морозы. Воздух был прохвачен морозной дымкой.
— Смотри не опоздай! — повторил Пасько. — Машина здесь вот и будет стоять. Если запоздает малость — зайдешь в этот дом, в двадцать четвертую квартиру, там воентехник.
— Я не опоздаю, товарищ сержант.
Мы находились на Петроградской стороне, на улице Куйбышева. Я направился в сторону Петропавловской крепости. Мне хотелось идти побыстрей, но брала одышка, ноги немели. Давно ли я легко шагал с полной выкладкой, а сейчас поверх шинели нес только противогаз и вещмешок — и то было тяжело. А вещмешок-то сам весил больше того, что в нем. В нем был сухой паек на два дня и еще сухарь и кусок сахара — заначка.
На мостовой лежало много снега; только на самой середине улицы, там, где прежде ходили трамваи, снег был наезжен машинами. Дома казались не такими, какие они есть на самом деле, а словно недорисованными. На них всюду был снег: его не убирали с крыш, и он свисал оттуда; он, из-за того что здания насквозь промерзли, прочно лежал на карнизах, на подоконниках, на лепных украшениях; он опушал зафанеренные окна; он сливался с небом, с воздухом; из-за этого дома выглядели так, словно полностью их еще нет и они только будут. Редкие прохожие, все больше женщины, тяжело и плотно закутанные, так что лиц почти не видно было, шли очень медленно. Они брели по наезженной части мостовой — там легче было идти, чем по тропе, протоптанной на тротуаре, и легче было тянуть за собой саночки. Саночки были у многих. На некоторых стояли ведра и кастрюли, на одних салазках я увидал маленькую связку досок с диагональными следами штукатурной дранки; у некоторых саночки были пусты. Идя к Петропавловской, ни одних саночек с мертвыми я не встретил. Но позже, в этот же день, довелось видеть их не раз.
Уже совсем рассвело, когда я притопал на Васильевский остров. Было очень тихо, в тот день почти не стреляли по городу. Средний проспект уходил вдаль, в синеватый морозный туман. К туману примешивались струйки дыма от печек-времянок, трубы которых выходили через форточки на улицу. Снег на людном Среднем был утоптан. На улицах, отходящих от проспекта, он кое-где лежал целиной, только у тротуаров пролегали широкие дорожки. На Сардельской линии стояли два трамвайных вагона. Рельсы лежали под сугробами, колеса прятались в снегу. Вагоны стояли, будто два красных домика с белыми крышами, построенные посреди улицы неизвестно кем и зачем. На Многособачьей линии было пустынно, никто здесь больше никаких собак не прогуливал. Обломки фасадной стены разрушенного бомбой шестиэтажного дома лежали поперек улицы уже занесенные снегом, и их огибала тропинка. Из развалин торчали погнутые взрывом двутавровые балки.
Вот и Симпатичная линия. Лелин дом стоит на месте. В подъезде на меня дохнуло слабым, едва ощутимым запахом полыни. Я заглянул в стеклянную дверь — в аптеке стояла тьма из-за заколоченных окон, но кто-то в шубе, с серым платком на голове, стоял за прилавком возле горящей керосиновой лампы. Держась за перила, я стал подниматься по темной лестнице, где почти все рамы были забиты фанерой. Лестница промерзла насквозь, на ступеньках образовались наледи из-за пролитой в потемках воды, которую теперь приходилось носить с Невы. Давно ли я взбегал по этим ступеням так легко, будто за плечами у меня был привязан невидимый воздушный шар; теперь я отдыхал на каждой площадке, будто тащил на себе мешок-невидимку, набитый булыжником.
Я постучал в дверь, и мне сразу же открыли. Открыла Лелина тетка. На ней было надето несколько кофт, и она казалась очень толстой. Но лицо худое и темное.
— Где Леля? — спросил я. — Здравствуйте.
— Здравствуйте, Толя… Леля уже второй раз побежала вас встречать… Побежала — это, конечно, иносказательно. Мы теперь не бегаем, а ходим. Тихо-тихо ходим… Когда же снимут блокаду?
— Теперь, наверно, скоро. И потом, теперь продукты будут идти через Ладогу. У нас из автороты несколько машин с шоферами откомандировали на трассу…
— Дай бог! Дай бог!.. Толя, у меня конфиденциальный разговор с вами… Вы должны воздействовать на Лелю. Она раздает эти отруби направо и налево, Римма к нам повадилась за ними каждый день ходить… Скажите Леле, чтобы она не бросалась отрубями.
— Какими отрубями?
— Разве Леля не писала вам о них? Я ведь ей сказала: можешь Толе написать о них, чтоб он о тебе не так беспокоился, но напиши иносказательно…
— Да-да, она мне писала. Только я не так понял. Я думал, вы конину где-то достали.
— Бог мой, ну какая сейчас в Ленинграде конина! Не конина, я говорю, а отруби, отруби!
И она стала подробно рассказывать мне, что возчика Хусейнова мобилизовали в июне, и что лошадь тоже мобилизовали через военкомат, и вот недавно Хусейнов, зная, что в Ленинграде голод, прислал ей с Волховского фронта письмо и написал в нем, чтобы она взяла его дрова и полтора мешка отрубей, и что ключ от сарая лежит под дверью сарая слева… А сарай Хусейнова рядом с нашим сараем, и он в таком закоулке подвала, что никто до сих пор, к счастью, туда заглянуть не догадался. И вот они с Лелей понемножку, незаметно, перенесли все отруби домой, и из них получается отличная похлебка и лепешки. А дров оказалось совсем немного…
— Но вы скажите Леле, чтоб она не раздавала туда и сюда эти отруби. Ведь я отвечаю за Лелю, вы понимаете…
— Хорошо, я скажу ей.
Мы стояли в холодной прихожей; сквозь щели между фанерой и рамой тянуло холодом. Огонек елочной свечки, стоящей на сундуке в блюдце, колыхался.
— Леля очень устает на работе? — спросил я.
— Конечно, устает. Как все… Но вы не забудьте сказать ей насчет того, о чем мы с вами говорили.
— Да, я скажу ей.
С лестницы послышались шаги, в дверь постучали. Я открыл. Леля молча обняла меня.
— Ну что ты, Лелечка, плачешь, — сказал я. — Все будет хорошо.
— Да-да-да! Незачем нам плакать! — Она сняла серую беличью шапку с длинными ушами и улыбнулась мне. — Я тебя встречала на Большом, а ты со Среднего, значит, пришел… Я очень худая? Да?
— Ты, конечно, похудела, но не так чтоб уж очень… Леля, давай сразу сходим ко мне, надо добыть эту бутылку. Ты дай мне веревок, топор, мешок.
— А зачем топор? — с удивлением спросила она.
— Устроим у меня дома лесозаготовки — вот зачем.
— Тогда мы и санки возьмем, да?
— Да-да-да!
— Не смей меня передразнивать!.. А какие у меня сейчас глаза?
— Соленые.
— Нет, ты скажи, как тогда… и как тогда…
Откуда-то из темноты появилась тетя Люба. В руках у нее было большое решето.
— Толя, вы помните наш разговор?
— Да, помню.
Мы с Лелей приготовили все, что надо, вышли на лестницу, медленно пошли вниз. Санки гремели полозьями по ступеням. На третьем этаже дверь в одну из квартир была распахнута. Я толкнул ее ногой, но она снова открылась.
— Не надо, — сказала Леля.
— Они ж там замерзнут.
— Там никого нет… Что это тебе тетя Люба говорила? Что ты должен помнить?
— Она говорит, что ты неосторожна с этими самыми отрубями. Нельзя отдавать последнее другим, если у самих… Она говорит…
— Да-да-да! Я отлично понимаю… Но мне так жаль Римку, она такая неприспособленная.
— Ты очень приспособленная.
— Мне папа деньги присылает, мы иногда прикупаем. А у Римки ничего, только карточка.
После лестницы улица показалась очень белой. Когда мы дошли до моего дома, я первым делом отправился к управдому, он был на месте. Он без всяких разговоров выдал мне ключ от комнаты.
С саночками поднялись мы на мой этаж, и я стал стучать в дверь. Но никто не открывал. Тогда я потянул за круглую ручку, и дверь открылась. Она была не заперта. В кухне на полу валялась какая-то ветошь, в холодном воздухе стоял неприятный кисловатый запах. На двери комнатки тети Ыры висел большой замок — значит, она на работе. Из коридора тянуло дымком, видно, в квартире жили. Волоча саночки по паркету, мы пошли к моей двери.
Когда я вставил ключ в скважину, он повернулся неожиданно легко. Из дверного проема на пол коридора упал широкий белый прямоугольник света, будто кто-то простыню расстелил. В комнате было очень светло. Стекла широкого окна были прозрачны, на них не наросло инея — ведь здесь давно никто не дышал. Белые изразцовые стены холодно и бесстрастно отражали свет, голубые и белые плитки пола казались такими чистыми, будто по ним никогда никто не ходил. Справа от двери, на стене, на одном изразце виднелись трещины и розоватый винный потек, а внизу валялись зеленоватые осколки. Это, конечно, от той бутылки плодоягодного, которую Костя разбил на счастье. На столе одиноко поблескивала жестяная продолговатая банка от ивасей, наша пепельница. В ней лежал только один окурок, тоненький окурок «Ракеты».
Моя койка была кое-как застелена. На Костиной одеяло свисало до полу, на подушке лежала пачка выгоревших газет, общая тетрадь, мятые конверты; из-под кровати торчал гриф гитары. Над тем местом, где когда-то стояла Гришкина постель, три верблюда все шли и шли через пустыню к неведомому оазису. Я подошел к картинке, поддел ее пальцем. Она легко отделилась от стены. Одну из четырех хлебных лепешечек, которыми открытка была приклеена к изразцу, я положил себе в рот, три другие дал Леле. Потом подошел к столу и придвинул его к печке.
— Мы сейчас здесь еще кое-что найдем, это только начало, — сказал я ей.
— Милый, здесь очень холодно. Здесь холоднее, чем на улице. Давай скорее уйдем отсюда.
— Леля, сейчас я все это проверну, — ответил я, ставя на стол стулья. — Куда ты торопишься?
— Не знаю. Мне здесь почему-то страшно…
— Мы скоро уйдем. Ты пока сядь и сиди. Она села на мою койку, зябко съежившись и глядя в одну точку. Взяв одеяло с Костиной постели, я накинул его Леле на голову и плечи.
— Закутал меня, как матрешку, — сказала она, но даже не улыбнулась.
Я пошел на кухню за табуреткой, но табуретки не нашел — ее, очевидно, сожгли. Тогда постучался в дверь рядом с нашей комнатой, туда, где жил старый бухгалтер, любящий тишину. Мне никто не ответил. Я нажал на медную дверную ручку и вошел. Ни одного стула, ничего подходящего. На полу валялся разный хлам: мятые белые воротнички, баночки из-под гуталина, ненабитые папиросные гильзы. На постели лежала невысокая продолговатая горка темного тряпья. Мне почудилось, что из-под нее свисает рука. В углу стояли два больших потертых чемодана. Я толкнул их ногой, они оказались легкими, пустыми. Я их взял.
Наконец-то этот горный пик будет побежден! Из стола, двух стульев и двух чемоданов я соорудил подмостки возле печки. Можно лезть.
— Леля, подстраховывай меня! Сейчас мы кое-что добудем.
Она, не скинув с себя одеяла, вяло подошла; молча, не снимая варежек, взялась за ножки стула. Я осторожно залез на свое хлипкое сооружение и ухватился за край печи.
— Что там? — спросила Леля снизу. Голос ее звучал глухо и надломленно.
— Тут целый райпищеторг! — ответил я. За зубчатым бордюром из зеленоватых изразцов, покрытые слоем пыли, навалом лежали хлебные огрызки и банки из-под сгущенного молока — все Володькина работа.
Сперва я взялся за банки. Стал бросать их вниз. Они звонко падали на метлахские плитки, весело подпрыгивали, раскатывались во все стороны по комнате. Перед тем как бросить, я их осматривал. В каждой на дне лежал слой высохшей сгущенки; на внутренних стенках выпукло блестели молочные подтеки. В некоторых совсем не было пыли внутри — эти выглядели очень аппетитно. Я попробовал облизать одну такую, но сразу же порезал язык о рваные края. Во рту появился солоновато-железный привкус, но кровь сочилась еле-еле, ее было во мне не так уж много. Леля молча стояла внизу. Она учащенно дышала, будто только что взбежала сюда по лестнице, — это видно было по струйкам пара, вырывающимся из-под одеяла.
— Вот видишь, не зря мы пришли сюда, —сказал я ей. — А сейчас подай мне мешкотару, хлеб на пол не годится бросать… Не бойся, я тут крепко держусь… И, знаешь что, закрой-ка дверь на ключ. Ведь тут хлеб…
— У тебя руки, наверно, совсем окоченели? — спросила Леля, подавая мешок.
— Мерзнут, но ничего… Скоро мы поедим… Дежурный, напитай меня, ибо я изнемогаю от любви к пище, как говорит Костя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31