А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Возить бы добытое в хазары да в персы самим, но тогда охотиться станет и некому, и некогда…
Так, может, впрямь повернуть жизнь общины туда, куда упорно гнет слобода ведунов-кователей? Небось Чернобай может распахивать поляны да заводить невиданную прежде скотину. Неужто общине окажется не по силам то, что дается одинокому извергу? И будет род с железом, да со своим хлебом, да еще боги ведают с чем… Ну, и с пушниной — меньше ее, конечно, станет, пушнины-то, а все же…
Не выйдет. Вон Кудеслав Мечник с первого взгляда прикипел к рыжей ильменке, а все же пугает, ох как пугает его крутой перелом судьбы: до тридцати с лишком лет в бобылях, и вдруг… И жизнь-то была у него вовсе не мед — приймак в собственной избе! — но страшно, страшно ему менять привычное на даже во десять крат лучшее!
Так то Мечник с его в общем-то недолгой привычкой. А тут ведь привычка вековая, от пращуров, от самого Вятка! Разве только могучее ведовство способно в одночасье (для общины-то и десять, и двадцать лет — все одночасье) оборотить охотников смердами-хлебопашцами. Сказывают, в других племенах, что тоже от Вятка род ведут, дела обстоят по-иному. Но в других общинах свои головы, свои беды и жизнь своя. Чужим опытом не проживешь…
Уважительность да послушание родовичей не обманывали Яромира. Он понимал, что в общине теперь кроме него есть еще две головы. Зван уже почти не оглядывается на старейшину, заправляя и своими слобожанами, и углежогами. А у охотников с бортниками своя голова — Божен. Тоже, можно сказать, беда: не будь бобролова, охотникам не было бы вокруг кого сгрудиться. Больно уж ревнивы они, больно любят тягаться, кто из них удачливей да добычливее. Но Божен прочим не соперник. Охота его вовсе особая — не с луком, не с рогатиной, а с сильем да хитрыми зимними ловушками-огорожами. В бобровой ловле ему соперников нет, а навык его до того от других отличен, что Боженовы удачи тому же Белимиру, к примеру, или Глуздырю-волчатнику вовсе не в зависть.
Да, три головы в общине, три. До сих пор Яромир исхитрялся держаться середины между Боженом и Званом, уравновешивать их, будто ведра на коромысле. Но долго так продолжаться не может. Рано или поздно придется взять чью-то сторону, и…
И головы останется две: ведь только тем и держится еще родовой старейшина, что связывает рвущиеся в разные стороны самовольные ватаги.
Две головы. Каждая будет рвать на себя: Боженовы потянут на новое место, Звановы ногтями и зубами вопьются в руду. Так и порвут. Не пополам — оторвется по куску с каждого краю, середина рассыплется на извергов-самочинцев…
Развалится община. Кончится род. Малые ошметки не выживут, вымрут сами собой… Нет, не успеют вымереть — иноязыкие соседи проглотят.
Выход один: примучить силой. Кузнецов — к переселению (хоть и страшно еще дальше отлетать от родственных общин) либо охотников — к здешнему месту (хоть и страшно ломать заведенный пращурами уклад — любая ломка во вред).
Кузнецов, охотников ли примучивай — по-любому выходит внутриплеменная распря. И как бы такая попытка уберечь род от погибели не ускорила его конец…
А вот кого давно бы уж следовало затиснуть под ноготь, так это извергов. Вот кто наистрашнейшая угроза общине. Может, и не злоумышляет Чернобай против извергнувших его сородичей; и что он тайно держал сторону мордвинов-мокшан в запрошлогодней распре — тоже, скорее всего, пустопорожние байки. Но и без всякого злого умысла, одним достатком своим он общине первейший враг. Что ни год гоняет на Торжище по два-три челна; всегда с хлебом, — сказывают, будто нынешней весной собирается излишки везти на торг (вешний торг малохлебный, за зерно ломят дурную цену)… А в общине до осени плохонький хлебчик будет редкостным лакомством.
Когда община исторгла неуживчивого строптивца, такое наказание мнилось куда хуже смерти. А теперь? Кому из родовичей живется лучше наказанного? Так, может, общинное житье не благо — обуза?!
Подобные мысли засели в головы не только самочинным извергам Слепше да Старому Ждану, не только тем мужикам, что и сами ушли в захребетники к Чернобаю, и семьи за собой утянули. Так думают многие, многие, многие — покуда втихомолку, даже самим себе не решаясь сознаться в своих сомнениях, но…
А что будет дальше? Поговаривают, будто Слепша и Ждан тоже начинают чистить поляны под пашни. Будут сеять. Сеять… Во взрыхленную сохою землю — хлебные зерна, во взбудораженные завистью умы — скверные мысли…
И так уже от поголовного самочинства родовичей удерживают лишь привычка да страх остаться без общинной обороны от иноязыких племен. Привычка — крепкая узда для нерешительных да вялоумных (уйдут решительные да сметливые — кем будет сильна община?). А страх… Не обижают же иноязыкие нынешних извергов! Эх, кабы обидели, пожгли, разорили — вот бы за что и руку отдать не жалко!..
Не дай Род-Светловид, думал Яромир, именно теперь отыскаться над общиной четвертой голове, той, что додумается за соблазнительно малую дань посулить защиту. Всем от всех. Общине — от иноязыких ближних соседей. Извергам да слобожанам — и от иноязыких, и от общины. Охотникам — от слобожан.
Уж тогда-то путей к спасению не останется никаких. Это будет конец. Непоправимый и скорый. Община в единый миг сделается кучкой самочинных дворов. Сильнее всего, слышанного от Кудеслава, Яромиру запали в душу рассказы о хазарском каганском войске, о кровавых распрях персов с византийцами-романорами. Дожить до черной поры, когда твои родовичи будут класть жизни за чье-то право взимать с них дань, — уж лучше собственной волей до срока на погребальный костер.
* * *
Мечник чувствовал себя так лишь однажды, много лет назад. Тогда тоже был глухой поздний вечер (или ранняя ночь); и тоже пришлось сидеть одному между многими — только не за столом, а прямо на полу; и стены вокруг были не деревянные — войлочные; и разговоры тогда велись, но велись они спокойно, по-мирному. Кудеслав был гость, один из гостей; он не мог отказаться от скудного угощения, которым хозяин-степняк потчевал напросившихся на ночлег. Конечно, урманы щедро одарили этого оборванного старика всяческой снедью — не столько по доброте, сколько из нежелания есть зарезанную им костлявую слепую овцу. Степной обычай велит резать скотину для угощения на глазах гостей, чтоб те видели: для них выбрано лучшее. Но старику было не из чего выбирать, а урманам, из-за вздорной случайности отставшим от своих, не из чего было выбирать кров для ночлега.
Да, на расстеленной посреди юрты кошме хватало хорошей снеди; но гостю не следует бесчестить приютивший его очаг отказом от куска, предложенного хозяином. Пришлось прежде всего воздать должное бренным останкам дряхлой овцы — причмокивая, обсасывая пальцы, закатывая глаза в немом восхищении.
Кое-кто сумел незаметно для хозяина выплюнуть да затолкать под кошму. Кудеслав не решился. Время тянулось и тянулось, будто старый загустевший мед, а Мечник все жевал-пережевывал недоваренные вонючие жилы…
Вот и нынче вдруг явственно ощутился во рту пакостный вкус жилистой несъедобной баранины.
Время тянется, будто густой мед за ложкой (как тогда); снаружи дозревает ночь (как тогда); за столом вяжется бесконечное плетение перебранок и склок — таких же никчемных и пустопорожних, как и тогдашние вежливые расспросы о здоровье хозяйских верблюдов, лошадей и баранов, о здоровье самого хозяина, у которого давно уже нет (а может, и вовсе никогда не было) ни верблюдов, ни лошадей, ни здоровья…
Кудеслава не трогала ссора, затеявшаяся после Яромирова призыва подумать о судьбах общины. Во что выльются подобные раздумья в этаком обществе, легко можно было предугадать заранее; разговоров вроде нынешнего Мечник успел наслушаться выше темечка — так стоит ли обращать внимание на еще одну бесплодную перебранку? До драки не дойдет — даже самые рьяные не решатся рукоприкладствовать близ Родового Очага, да еще при Белоконе. А ежели кто забудется-таки во хмельном пылу, то усмирят и без Кудеслава (который покуда летами не вышел встревать в свары таких вот людей). Ничего, небось Яромир любого забияку одним пальцем прищелкнет, и Божен со Званом будут в этаком деле первыми помощниками старейшине (как бы там они ни относились к нему и друг к другу). Так что ежели добытчикам-прокормильцам, оплоту да надеже общины, вздумалось толочь воду в ступе, то и пускай себе; Кудеслав же не обязан прислушиваться к бранчливым речам, в которых мудрости ни на блошиный чох.
А к чему прислушиваться? Чем себя занять, сидя в этой вздрагивающей от ора избе?
И нужно ли тут сидеть?
Давно бы уж следовало встать да ударить челом на три стороны: вы, мол, люди многоопытные, многоумные; мне ваши разговоры невдомек, и место мое не меж вами, а в ночной стороже — так отпустили бы! Да, именно что «давно бы». Теперь-то уж поздно. Хоть ты сейчас ногами на стол вскочи да волком завой — не услышат и не заметят.
Вот и сиди дурак дураком…
А за пологом, на бабьей половине избы, — Векша. Неужто и впрямь сбылось наконец? Неужто смилостивились боги, Навьи, души пращуров-прародителей — вняли мольбам и воздаяниям, позволили встретить такую, о какой мечталось? А ведь мечталось давно; так мечталось, что впору с тяжкой хворью сравнить. Потому-то и не глянул толком ни на одну настоящую, живую, что вылепленная в душе была и милее, и живей любой встреченной. Никому о ней, желанной, выдуманной, не рассказывал — лишь Белоконю однажды, и тот вроде понял. Хоть и глядел, слушая, как на увечных глядят или на скорбных разумом. Оттого, видать, и боялся волхв показывать свою негаданную последнюю любовь Кудеславу — понял, до чего похожа она…
Впрочем, похожа ли? Чем больше задумывался над этим Мечник, тем больше ему казалось, будто черты давным-давно придуманного им обличья стремительно вытесняются подлинными Векшиными чертами. Так стремительно, что уже трудно припомнить, чем похожа Векша на засевшую в сердце выдумку, а чем от нее отлична.
Ну и пускай.
Уж зато нравом-то она точь-в-точь такова, как давняя Кудеславова мечта. Строптивость (не вздорная — гордая), которую эта купленница дивом каким-то не позволила вытоптать своим пять раз сменившимся хозяевам… Умение превозмочь страх… Как она шла с непосильно тяжкой рогатиной по кровяному следу.. «Эгей, ты живой?!.» «Я больше не буду звать тебя, как ты не любишь…» И глаза — бездонные чистые колодцы в небесную синеву… Обладательница подобных глаз, наверное, сумеет понять, почему ты согласился на уговоры невиданных прежде иноплеменников; зачем шесть лет носился по дальним краям, будто травяной стебель, сорванный с корня переменчивыми ветрами судьбы. Сможет и понять, и объяснить тебе самому… А коли приведется, так сумеет и решиться вместе с тобой — решиться на то, что другой показалось бы скудоумием. И можно будет реже оглядываться назад, потому что теперь найдется кому предупредить об ударе в спину.
Вот только…
Все вроде бы ладно: и Белоконь уступил (дай ему Род еще дважды по стольку же лет землю топтать), и Яромир не против, и Лисовин отпустит — может, поворчит для порядка, но поперек волхву да старейшине ни за что не сделает. Да, вроде все ладно.
Вот только…
А ты-то ей люб?
Когда засылают сватов, девку не спрашивают. «Стерпится — слюбится», — и весь сказ. Может, и Кудеслав бы тем же себя успокоил, будь это не она. А так…
Бабы-то на него поглядывают. И девки тоже, хоть и живет он у Велимира, как в захребетниках. И ни одна из Белоконевых внучек вроде бы не собралась топиться, узнав, что волхв прочит ее Кудеславу Мечнику. А чего топиться-то? Собой статен, силен да ловок, руки из правильного места растут… Лицом, правда, не шибко красен, но ведь и не урод! И охотник — старшие хоть и ворчат на Мечника, но признают: есть и менее добычливые, чем он. Всякие дива видал, не скучно с ним будет… И вообще — не век же в девках сидеть, а лучшего, может, и не дождешься…
А Векша?
Да, он первый повел себя с нею не как с купленною скотиной. Правда, и другие бывали добры — Глуздырь вон шумел на нерасторопных сторожей, чтоб зря не морозили приезжего мальца; Яромир держался заботливо, обиходил, боялся разбудить… Но ведь то из уважения к Белоконю…
Вел себя не как со скотиной, оказался в чем-то лучше тех, кому Векша доставалась во владение, — можно ли за это полюбить? Можно ли вообще полюбить «за что-то»?
После того как Белоконевы сыны спугнули ее со склона, где был убит людоед, Векша и Кудеслав больше ни словом не перемолвились. Всю дорогу от волховского подворья до общинного града она молчала и прятала от Мечника глаза. Может, потому, что знала уже о Белоконевом решении уступить? Кудеслав не посмел спросить об этом ни ее при хранильнике, ни хранильника при ней. Ехали рядом, а поговорить не удалось. И сейчас она рядом, и вновь не подойдешь, не спросишь о главном… Да что там — глянуть и то нельзя…
Почему-то, вроде как ни с того ни с сего, вспомнил Кудеслав преданье о чаровных папоротниковых цветьях. Мало что расцветают они лишь единой ночью в году, так и цветут не всю ночь — лишь краткую ее долю. А какую долю, как ее наперед угадать — то лишь боги ведают, да еще небось могучие кудесники вроде Звана. Обычным же людям ведомо лишь, что срок цветения папороти меняется от года к году: в иной год это начало Купаловой Ночи, в другой — предрассветье, в третий — полночь… Не угадаешь, не успеешь найти да сорвать, и чаротворный цветок померкнет, рассыпется мертвой невзрачной пылью…
Как тогда сказал Огнелюб? «Ищут не там, где ближе, а там, где есть…». Мог бы добавить еще: «И тогда, когда есть». Не промедляя, значит. Не растрачивая дорогоценное время на пустопорожние сомненья, терзанья… Иначе заветное так и не дастся в руки, не дождется, прахом пойдет…
Мечнику подумалось вдруг, что надо было помочь Яромирихе унести за полог нелегонький горшок с брагой — хоть мельком бы удалось глянуть на Векшу, хоть узнал бы, какова она в женском наряде. И пускай бы себе Яромировы гости уверились, что «в урманских драках нашему-то Урману наверняка угадали обушком по лбу, вот у него в голове и перекосилось…». Да гости бы пускай, но с самим Яромиром такая выходка рассорила бы Кудеслава до смерти… Ладно, глупости это.
Галдеж за столом вдруг стремительно пошел на убыль; спорщики пихали друг друга локтями, показывая (кто глазами, а кто и пальцами) на Белоконя. А тот уже стоял во весь рост, неторопливо оглаживая пальцами кожаную плетеную опояску. Стало так тихо, что потрескивание фитилей и лучин казалось досадным надоедливым шумом.
Неторопливо вышагнув из-за стола, волхв сказал негромко, словно бы сам для себя:
— Пора. Теперь они здесь.
Кудеслав, как и все, не спускал с хранильника глаз. А тот, отрешенно глядя куда-то в стык кровли и стены, неторопливо запустил пальцы под бороду, развязал шнурки, скрепляющие ворот белоснежной рубахи, и вытащил из-за пазухи тушку крупного горностая. Держа ее на раскрытой ладони, волхв повернулся и шагнул к Очагу (торопливо заскрипела скамья — сидевшие спиной к Родовому Огнищу поворачивались, чтобы видеть).
Белоконь словно бы плыл по воздуху, не касаясь босыми ступнями земляного пола. Подойдя к еле тлеющему Очагу, он аккуратно опустил приношение на ползающие по углям алые огоньки (Кудеславу показалось, что волхв как-то очень уж тщательно выбирает, куда именно положить жертву); потом отступил на два шага и низко поклонился, коснувшись левой рукою земли, а правую прижав к сердцу.
В Очаге затрещало, по избе потянуло запахом паленой шерсти. Померещилось (на самом деле неверный трепетный свет не позволил бы увидеть такого), будто из Огнища потянулась в подкровельную черноту невесомая струйка дыма — прямая, ровная, будто прозрачный тонкий шнурок.
Волхв выпрямился, отступил еще на шаг и заговорил распевно, не отрывая глаз от своего подношения:
— Вы, мудрые, честные,
Ныне безвестные,
Забытые по именам,
Простите нам.
Вы, которые здесь,
Которые были и есть,
Породители,
Охранители,
Корень и сок,
Пришел срок.
Ваша живая новь,
Ваша живая кровь
Милости просит,
Мудрости просит,
Знания будущих дней,
Знания доли своей,
Судьбы зачатого вами,
Взращенного вами,
Хранимого вами…
С оглушительным громом Огнище полыхнуло свирепой багряной вспышкой, хлестнуло по обращенным к нему лицам жгучей золой, сдуло с фитилей и лучин оказавшиеся бессильными огоньки. Миг спустя Кудеславу послышался негромкий тупой удар — будто бы на стол упало что-то мягкое, увесистое. И все. В непроглядной тьме слышалось лишь трудное дыхание остолбеневших людей. Испуг оказался столь внезапным и сильным, что никто даже не вскрикнул, не шевельнулся. В горле Мечника першило, на глаза наворачивались слезы — виною тому был повисший в избе дух паленого меха, смешанный с каким-то незнакомым запахом — кисловатым, едким, пронзительным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44