А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А успех акта против Дурново означает огромный приток пожертвований в кассу бомбистов партии эсеров. А кто их кассой распоряжается? Он, Евгений Филиппович. На акт идут несчитанные деньги, герою — карты в руки, конспирация предполагает полнейшую неподотчетность, кровавое дело строится на вере, иначе нельзя…
— Хотели меня под пулю в затылок подвести?! — бушевал между тем Азеф. — Чтоб все шито-крыто?! Не выйдет! Не пальцем сделан!
А ведь удача мне сама в руки плывет, думал Герасимов; Трепов валит премьера Витте, будут искать нового; главная пружина российской иерархии не премьер, а министр внутренних дел, тот, кто держит; вот уж востину несчастная держава, — «тащить и не пущать»; разрешили б дело — не было б никаких революций! А то как собаки на сене — сами не могут, а тем, кто умеет, перекрывают дорогу. Только поэтому все эти Милюковы с Гучковыми и появляются; им бы свободу поступка, так ведь нет, нельзя, хоть ты тресни! А господа бомбисты тут как тут, спасители отечества, жидовня треклятая! Дудки, Петр Иванович Рачковский, не ты, мумия парижская, а я стану строить комбинации! Я, и никто другой!
— Господа, — вступил наконец в разговор Герасимов, отчего-то горестно вздохнувши, не отводя при этом взгляда от лица Азефа, пошедшего красными нервическими пятнами, — зачем вы всё о прошлом?! Я сострадаю Евгению Филипповичу и обязан сказать об этом совершенно открыто, как на духу. Вопрос с актом против его высокопревосходительства министра внутренних дел империи закрыт, я полагаю. Видимо, теперь Евгений Филиппович найдет возможным сменить гнев на милость и предложит выход из создавшегося положения… Как будем жить дальше, вот в чем вопрос? Что станем делать в самое ближайшее будущее?
Азеф неожиданно рассмеялся:
— Вы спросите Рачковского, как он хотел члена нашего ЦК Рутенберга купить! Спросите, каков в работе его агент, поп-расстрига Гапон? Выдал он Петру Ивановичу нашу боевую организацию?
Герасимов посмотрел на Рачковского вопрошающе; тот залился мелким, колышущимся смехом; по-птичьи, как-то жалостливо завертел головой, словно собирался клевать корм, мазанул лицо Герасимова стремительным взглядом и снова забегал по кабинету.
— Да вы сядьте, — продолжал между тем Азеф, испытывая злорадное удовлетворение, — у вас и в спине испуг чувствуется, Петр Иванович. Я по спине человека снимаю еще точнее, чем по лицу… Знаете, где сейчас ваш агент Гапон находится? Нет? Он, голубь, уже месяц как висит на крючке в заброшенной дачке на финской границе. А под крюк Рутенберга, который его казнил по приговору нашего ЦК, его ведь вы подвели… Между прочим, коли б вы с ним вместе пошли на ту дачку — как хотели, — и вас бы вздернули. А пятьдесят тысяч золотом, что вы на операцию по вербовке Рутенберга получили у Дурново с Лопухиным, тю-тю! С концами… — Азеф потер лицо своей большой ладонью и наконец обернулся к Герасимову: — Что же касается моего будущего сотрудничества с вами, то сначала извольте уплатить мне пять тысяч рублей — жалованье за то время, что господин Рачковский игры водил с Гапоном. И еще семь тысяч на оплату подготовки акта против Дурново: извозчики, гостиницы, трактиры, экипажи, кони. И впредь прошу выплачивать мне тысячу рублей золотом ежемесячно. Без всяких предварительных условий… Акт на Дурново прервете легко: сообщите в газетах, контролируемых вами, что напали на след бомбистов. И поставите слежку за моими «извозчиками». Пусть их пасут денно и нощно, группа сама распадется. Я буду звать продолжать террор, убеждать, что Дурново, несмотря на это, мы поднимем с экипажем и конями в воздух… Мне не поверят, предложат повременить, поискать новые возможности… Ни одного из моих «извозчиков» не брать, иначе засветите меня, а я вам еще пригожусь.
Дурново выслушал доклад Герасимова, жестко усмехнулся, когда начальник столичной охранки запустил про то, что Азеф, согласившись вернуться на работу, подвергает свою жизнь смертельному риску — революционеры провокаторов казнят безжалостно, — и поинтересовался:
— А когда «извозчики» с динамитом ждут, моя жизнь риску не подвергается?! Я во дворец выехать не могу — по вашему же указанию, полковник! Я, министр, вынужден вам подчиняться! Каково мне в глаза государю глядеть?!
Герасимов понимающе вздохнул, подумав при этом: «Чего ж мне-то врешь, голубь?! К какому государю я тебя не пускал?! Ты ж тайком по ночам к Зинаиде Сергеевне ездишь, к номера! И к Полине Семеновне, в ее дом, — благо, вдова, ничего не остерегается, во время утех кричит так, что прохожие вздрагивают, думая, не насилуют ли кого… Конспиратор дерьмовый… »
— Хочет этот самый Азеф работать, — продолжил Дурново, — пусть себе, я не против: время беспокойное, каждый сотрудник позарез нужен. Что же касается риска, то мы его оплачиваем.
И — легко подписал документ, калькулирующий расходы за труд Азефа, добавив при этом:
— Пусть его по-прежнему Рачковский курирует, но все встречи проводит в вашем присутствии. Все до единой.
Герасимов, однако, решил по-своему, ибо достаточно уже обжился в столице, получил информацию, которая есть ключ к незримому могуществу, вошел во вкус дворцовых интриг и начал грести на себя — хватит каштаны из огня таскать. Раз в месяц он встречался с Азефом в присутствии Рачковского, а дважды — с глазу на глаз; во время этих-то бесед и рождалась стратегия террора, на который — в своей борьбе за власть и продвижение вверх по карьерной лестнице — решил поставить Герасимов, понимая, что рискует он не чем-нибудь, а головой…
… После разгона Первой думы, которая показалась двору слишком революционной, после того как Трепов и Рачковский скушали Витте и вместо Сергея Юльевича премьером был назначен вечно дремавший Горемыкин, а Дурново, получив почетную отставку, сразу же уехал в Швейцарию, вместо него в столице появился новый министр, Столыпин, — провинциал с цепкими челюстями. Когда дедушка Горемыкин ушел на покой, уступив место Петру Аркадьевичу, когда выбрали Вторую думу, но она, по мнению Столыпина, оказалась еще более левой, чем первая, именно Герасимов — в обстановке полнейшей секретности — обговорил с Азефом план провокации, которая позволила и эту, неугодную правительству, Думу разогнать…
… Именно поэтому Герасимов самолично встречал Азефа на вокзале, не предполагая даже, что зеленые глаза Дзержинского фотографически точно зафиксируют его лицо в закрытом экипаже, куда садился руководитель эсеровской боевки Азеф, знакомый Феликсу Эдмундовичу еще по Швейцарии, — свел их там три года тому назад Яцек Каляев.
… Ах, память, память! Эта духовная категория куда более страшна
— по своей взрывоопасности, — чем тонны динамита; если взрывчатка может разложиться, сделаться рыхлой массой, без запаха и вкуса, то память уничтожить нельзя, — вечная категория, всяческое умолчание лишь укрепляет ее мощь, делая — по прошествии лет — все более страшной для безнравственных тиранов, лишенных социальной идеи и человеческой порядочности. Необходимость спектакля в суде на Окружном
Получив — через верных друзей — пропуск на процесс по делу бывших членов Первой Государственной думы, Дзержинский зашел в писчебумажную лавку Лилина, что на Невском; спросил у приказчика два маленьких блокнота и дюжину карандашей.
Молодой сонный парень в поддевке, бритый под горшок, но в очках, завернул требуемое в бумажный срыв, назвал цену и лающе, с подвывом зевнул.
— Вы карандаши, пожалуйста, заточите, — попросил Дзержинский, — они мне потребуются в самом близком будущем.
— Придете домой и обточите, — ответил приказчик.
— Тогда, быть может, у вас есть бритва? Я это сделаю сам, с вашего разрешения. На улице достаточно сильный мороз…
Приказчик осклабился:
— Что, русский мороз не для шкуры ляха?
Дзержинский обсмотрел его круглое лицо: бородка клинышком, тщательно подстриженные усы, сальные волосы, глаза маленькие, серые, круглые, в них нескрываемое презрение к ляху, который и говорит-то с акцентом.
— Где хозяин? — спросил Дзержинский холодно. — Извольте пригласить его для объяснения…
Приказчик как-то враз сник; Дзержинскому показалось даже, что волосы его стали еще более маслянистыми, словно бы салились изнутри, от страха.
— А зачем? — осведомился парень совсем другим уже голосом.
Дзержинский стукнул ладонью по прилавку, повысил голос:
— Я что, обратился к вам с невыполнимой просьбою?!
— Что там случилось? — послышался дребезжащий, усталый голос на втором этаже; по крутой лесенке спустился высокий старик в шотландском пледе, накинутом поверх длинного, старой моды, сюртука; воротник рубашки был до того высоким, что, казалось, держал шею, насильственно ее вытягивая.
— Добрый день, милостивый государь, — Дзержинский чуть поклонился старику. — Я хочу поставить вас в известность: как журналист, я обязан сделать все, чтобы вашу лавку обходили стороною мало-мальски пристойные люди. Я не злоупотребляю пером, согласитесь, это оружие страшнее пушки, но сейчас я был бы бесчестным человеком, не сделав этого…
— Заранее простите меня, — сказал старик, — хотя я не знаю, чем вызван ваш гнев… Понятно, во всех случаях визитер прав, а хозяин нет, но объясните, что произошло?
— Пусть это сделает ваш служащий, — ответил Дзержинский и медленно пошел к двери.
Приказчик молча бухнулся на колени, а потом, тонко взвизгнув, начал хватать хозяина за руку, чтобы поцеловать ее:
— Да господи, Иван Яковлевич, бес попутал! Оне просили карандаши заточить! А я ответил, чтоб сами это дома сделали…
— Милостивый государь, — остановил Дзержинского старик, — позвольте мне покорнейше отточить вам карандаши… Право, не оттого, что я боюсь бойкота моей лавки; я попросту обязан это сделать. — Он брезгливо выдернул свою сухую руку из толстых пальцев приказчика. — Однако, полагаю, вас огорчил не только безнравственный отказ этого человека… Я допускаю, что он, — старик кивнул на приказчика, по-прежнему стоявшего на коленях, — вполне мог сказать нечто, задевшее ваши национальные чувства, не правда ли?
— Верно, — согласился Дзержинский. — Тогда отчего же, зная это, вы держите такого служащего?
— Присоветуйте другого — на тот же оклад содержания, — буду премного благодарен…
— Иван Яковлевич, отец родимый, — взмолился приказчик, — простите за-ради христа сироту! Все ж про поляков так говорят, ну, я и повторил, винюся, не лишайте места!
— А кто это «все»? — поинтересовался Дзержинский. — В «Союзе русских людей» состоите? Сходки посещаете?
— Так ведь они за успокоение говорят! Чтоб смута поскорей кончилась!
— Боже мой, боже мой, — вздохнул старик, начав затачивать карандаши, — какой это ужас, милостивый государь: темнота и доверчивая тупость… Неграмотные, но добрые по своей сути люди повторяют все, что им вдалбливают одержимые фанатики… Судить надо не его, а тех образованных, казалось бы, господ, которые учат их мерзости: «Во всех наших горестях виноват кто угодно, только не мы, русские»… А ведь мы кругом виноваты! Мы! «Страна рабов, страна господ»… Ах, было б поболее господ, а то ведь рабы, кругом рабы… Вот, извольте, я заточил карандаши, — старик подвинул Дзержинскому семь «фарберов» и начал медленно подниматься по скрипучей лесенке. Остановился, стараясь унять одышку; улыбнулся какой-то отрешенной улыбкой. — Между прочим, в этом доме, у моего деда Ивана Ивановича Лилина, обычно покупал перья ваш великий соотечественник поэт Адам Мицкевич…
… В час дня в здании Окружного суда, что на Литейном, при огромном скоплении зевак на улице (в помещение не пустили жандармы) начался процесс над членами распущенной Первой думы…
… В час двадцать приехал Герасимов, устроился в самом уголке тесного зала, скрыв глаза темным пенсне; борода припудрена, чтобы казалась седой; Дзержинский сидел рядом, записывал происходящее.
Герасимов мельком глянул на Дзержинского; понял, что не русский, — видимо, щелкопер с Запада, их здесь сегодня множество; пусть себе пишут, дело сделано; во всем и всегда главное — прихлопнуть, доведя до конца задуманное, потом пусть визжат, не страшно; конечно, лет через двадцать клубок начнет раскручиваться, но мне-то будет седьмой десяток; важно сладко прожить те годы, когда ты силен, каждый день в радость, по утрам тело звенит и ласки просит. Медленно, ищуще Герасимов перевел взгляд на следующий ряд (неосознанно искал в лицах ассоциативное сходство; верил, что все люди есть единое существо, раздробленное на осколки); подивился тому, как господин возле окна похож на бывшего министра Дурново, только в лице нет той уверенности в себе, которая всегда присутствовала в Петре Николаевиче. Улыбнулся, вспомнив, как во время прошлого царствования Дурново, служивший тогда в департаменте по контрразведывательной части (добывал шифры и копию переписок послов, аккредитованных при дворе), имел флирт с очаровательной баронессой фон Киршнер, Пелагеей Антоновной; та, однако, вскорости предпочла ему бразильского посланника; Дурново заподозрил, что делит с кем-то любимую, но фактов не имел; каково же было его изумление, когда среди документов, принесенных в департамент его агентурой для перефотографирования, обнаружил в бумагах коричневатого бразильского дипломата письма возлюбленной: «Моя нежность, я просыпаюсь с воспоминанием о ночи, которую провела в жарких объятиях… »
Дурново отправился к баронессе; та была в пеньюаре уже; нежно поцеловала бывшего гардемарина, оставившего море для того, чтобы посвятить жизнь идее охраны монархии, шепнула, прикоснувшись сухими губами к мочке уха, что мечтает о нем дни и ночи; Дурново поинтересовался: «Обо мне ль одном? » — и бросил изменнице в лицо письма к бразильцу. Наутро заморский дипломат посетил министерство иностранных дел и заявил официальный протест по поводу того, что его корреспонденция подвергается перлюстрации; вечером об этом скандале узнал государь и повелел «гнать дурака Дурново взашей»; бедолагу уволили, пожаловав, однако, званием сенатора, — с дураками и умеренными казнокрадами Россия расстается по-доброму, с перемещением,
— нельзя же, право, дворянина, из своих, травмировать отставкою; с любым грех может случиться…
Через полгода после смерти Александра Третьего Дурново вернулся в министерство с повышением, — его выправка и морские анекдоты нравились «серому кардиналу» Победоносцеву, тем более что помощники «первосвященника», ведавшие составлением тайных генеалогических таблиц, высчитали, что в жилах бывшего гардемарина текла настоящая русская кровь, без вкраплений прусской или, что хуже, французской; такие, как он, — верная опора трона: никаких фантазий и самочинностей, истовое выполнение предписанного свыше, иначе нельзя, мы не какие-то Северо-Американские Штаты, где каждый по своему закону живет, мы сильны не писаным законом, а традицией седой старины, суета нам не к лицу, а тем паче подстраивание под «новые времена».
В третьем ряду Герасимов заприметил девушку, невыразимо похожую на несчастную Танечку Леонтьеву. Красавица, умница, дочь якутского вице-губернатора, вступила в отряд эсеровских бомбистов, а ведь была принята при дворе, ей предстояло сделаться фрейлиною Александры Федоровны, императрицы всея Белыя и Желтыя… Вот ужас-то, господи! Уж после ее гибели Герасимов узнал, что бомбисты одобрили план Леонтьевой: во время бала, где девице отвели роль уличной продавщицы цветов, Танечка должна была подойти к государю с букетиком незабудок, а как подошла, так и засадила б в монарха пулю — ответ на убийства во время кровавого воскресенья…
В Петропавловской крепости несчастная свернула с ума, польку-бабочку сама с собою в камере танцевала… Отец вымолил ей освобождение, отправил в Швейцарию, в Интерлакен, в лучшую санаторию… А Танечка как в себя пришла, так сразу к Борису Викторовичу, к дьяволу Савинкову: «Хочу вернуться в террор». Тот порыв одобрил, но просил еще маленько полечиться… Так ведь нет, пристрелила в своем санатории семидесятилетнего парижского коммерсанта Шарля Мюллера, решив, что он не кто иной, как Дурново. Тот (это бомбистам было известно) действительно ездил за границу по паспорту Мюллера; как на грех, француз был похож на отставного русского министра, да и говорил по-немецки с акцентом, — все французы по-иностранному так говорят. Швейцарский суд приговорил Татьяну к десятилетнему тюремному заключению;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48