А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

! Шутки Рачковского намерены шутить?! Все! Довольно! Сегодня же уезжаю к е… матери! Расхлебывайте сами! Вашего паршивого царя подорвут, как пить дать! Не умеете работать — на себя и пеняйте! Если арестован Карпович, а я на свободе, значит, я его вам отдал! Хватит! Остолопы! Не умеете ценить тех, кто вас же спасает от бомб! Научитесь! Разгильдяйская империя, бардак, а в бардаке еще бардак! Только в бардаке хоть есть порядок, а вы скрежещете, как разваливающийся паровоз! И фанаберитесь при этом: «Мы — великая держава! Мы — великая империя! » Дерьмо вы, а не империя! Не хочу служить смердящему трупу!
Герасимова подмывало ударить Азефа в висок медным подсвечником; ну гадина, ну мерзавец, на что замахиваешься, нехристь?! АН — нельзя! Что он без него может? Ничего он без этого паразита не может; не он у меня в руках, а я! Господи, милостивый господи, спаси и сохрани!
— В течение недели я устрою Карповичу побег, — сухо сказал Герасимов, дождавшись того мгновенья, когда Азеф замолчит хоть на миг.
— Даю слово.
Рано утром Герасимов был в охранке; из зубров никого не пригласил: отправил экипаж за полковником Глазовым; тихоня; такие и нужны в серьезном деле; дай кость — руку оближут.
Не посвящая Глазова в существо дела, спросил:
— Как бы вы на моем месте поступили с государственным преступником, находящимся в розыскных листах департамента полиции, который случайно попался?
Чуть прикрыв рот ладошкой, Глазов осторожно кашлянул (провинциал, подумал Герасимов; если вовремя не скрутить — опасен; люди из глубинки наверх прут, сметая всех на пути; столицу меряют уездными мерками, норовят сделать ее привычной для себя, не желая подтянуться до ее уровня, да и как подтянешься, если культуры не хватает? ) и осторожно поинтересовался:
— Видимо, вы ведете речь о человеке, который может представлять интерес? Объект вербовки?
— Нет. Этот человек не пойдет на вербовку.
— Но в нем заинтересован департамент полиции?
— Бесспорно.
— А взяли мы, охрана?
— Именно так.
Глазов покачал головой:
— Задача не из легких. Отдавать, конечно, жалко. Словно бы каштаны для господина Трусевича из огня таскаем.
— Ну, это вы перестаньте, — отрезал Герасимов, внутренне порадовавшись ответу Глазова. — Не пристало нам делить врагов на «своих» и «чужих». Враг общий. Коварный и сильный. Пощады от него ждать не приходится… Дружество, полковник, только дружество всех подразделений политической охраны даст победу… Меня интересует другое… Я задумал комбинацию… И, согласно плану, целесообразно устроить побег человеку, арестованному нами…
— Он взят по своему документу? — поинтересовался Глазов; вопрос ставил осторожно, словно кот, — лапкой без коготков.
Ах, умен, шельмец, подумал Герасимов, эк все соображает; с ним нужен глаз да глаз!
— Да, — солгал Герасимов, — по своему. А что?
— Если бы чужому, — ответил Глазов, догадавшись уже, что речь шла о Карповиче, — то можно обвинить в проживании по подложному паспорту и отправить в тот город, где арестант рожден. Для опознания личности. Ну, а по дороге чин, который будет везти его в пересыльную тюрьму для этапа, может зайти в лавку, табаку купить…
— Ах, если бы он был с чужим паспортом, — снова вздохнул Герасимов. — Ладно, Глеб Витальевич (по имени-отчеству назвал впервые; новая интонация отношений; цени, Глазов; жди повышения; Россия ждать умеет, чему-чему, а этому научена, сколько веков завтраками кормят, а она все равно до девятьсот пятого года верила и ждала, чудо что за империя, нет такой второй на земле! ), спасибо. Мне приятно с вами работать.
В тот же день самый доверенный офицер шефа охранки, получив инструкции от Герасимова, вывел Карповича из камеры, посадил в пролетку, пожаловавшись, что пришлось взять частника: «все свои в разъезде»; объяснил, что везет его в пересылку, для отправки на родину, для опознания личности; по дороге мучительно зевал и плевался
— играл тяжелую похмелку.
— Думаете, нам, мелюзге, легко в охране жить? — горько жаловался Карповичу. — Дудки-с. Оклад нищенский, а опасности подстерегают кругом. Думаете, мне хороших людей в радость арестовывать? То-то и оно, сердце болит. А — поди откажись! Присягу принимал. Заложники мы все… У семьи, общества, верховной власти… Не пошевелиться… Гипс кругом… Перекусить не хотите? Я угощу. Мне пивка надобно выпить, голова раскалывается. Вон и трактир хороший, пошли, не отказывайтесь…
В трактире офицер заказал себе два пива, арестанту — жареного картофеля с луком и салом; первую кружку выпил залпом, сыграл дурноту, поднялся, побежал в туалет; там приник к щелочке: Карпович спокойно доедал картофель, изредка оглядываясь; людей в трактире было тьма, постоянно хлопала входная дверь; да уходи же ты, черт, взмолился офицер; Карпович, словно бы услышав его мольбу, медленно поднялся и начал расхаживать по трактиру, потом шмыгнул на улицу; только б не вернулся, дьявол, подумал офицер.
Бедненький, думал между тем Карпович, просквозив два проходных двора, погонят теперь охранника со службы, нарушил присягу, упустил меня, бедолага…
Вскорости оказался в безопасности — на квартире Азефа; тот, предупрежденный Герасимовым, сыграл изумление, пустил слезу; прижал к груди, прошептав: «Герой, ну, ты герой, Карпович! Прямо из охранки сбежать — такого еще не было! Ну, слава богу, теперь за дело! Месть тиранам!»
… Через два дня Азеф сообщил Герасимову — умел благодарить за услугу, — что в Петербурге появились люди из Северного боевого летучего отряда; работают сепаратно, ЦК не подчиняются, поступают на свой страх и риск, опираясь на низовые комитеты партии, особенно где много студенческой молодежи; «это не наш с вами спектакль, эти пугать не намерены, они будут и впрямь взрывать и стрелять; об них мог бы и не сообщать — не мои, но за Карповича я к вам сердцем проникся, Александр Васильевич. Ищите их, бейте тревогу, эти люди опасны».
— А фамилии-то у этих людей какие? — спросил Герасимов.
— Псевдонимы у них, Александр Васильевич, псевдонимы…
— Например?
— Руководителя зовут «Карл». Пока он на свободе, спокойным себя не чувствуйте, этот человек готов на все, умен и оборотист…
— Сделайте милость, Евгений Филиппович, повстречайтесь с ним, пожалуйста, а?
Азеф поехал в Финляндию, фотографий достать не смог, во внешнем портрете путался: «нос прямой, глаза голубые», пойди возьми такого, полстолицы придется хватать; тем не менее сообщил, что «Карл» готовит взрыв Государственного совета, а в нем заседают все те сановники, из кого государь тасует колоду министров — не Милюкова же с Гучковым пускать к власти!
— «Карл» посещает заседания Государственного совета, — заключил Азеф, как всегда отдавая главное в самом конце беседы, — под видом иностранного корреспондента…
Зацепка.
«Карла» удалось взять; участник событий девятьсот пятого года; фамилия Трауберг.
Повесили.
Его группа тем не менее продолжала подготовку новых актов — в ответ на бесконечные смертные приговоры, выносившиеся в империи военно-полевыми судами; если в Петербурге, Москве и Киеве левая печать и адвокаты, имевшие выходы на членов Государственной думы, хоть что-то делали для защиты невиновных, то в провинции террор власти был пьяным, слепым в своей ненависти, малограмотным, а потому пугающимся всего того, что было непривычным или попросту не до конца понятным. Поэтому арестовывали, а порою и казнили за все то, что хоть как-то выпадало из привычных, дремучих стереотипов.
Через несколько дней Азеф сообщил, что группа готовит акт против великого князя Николая Николаевича и министра юстиции Ивана Григорьевича Щегловитова.
Герасимов немедленно установил дополнительные филерские посты возле дворца великого князя и дома Щегловитова.
Азеф принес новое известие: акт приурочен к новогоднему приему во дворце государя; Герасимов отправился к великому князю и министр, просил их отказаться от поездки в Царское.
— Да кто где хозяин?! — возмутился Николай Николаевич. — Я в моей империи или мерзавцы бомбисты? Лучше я погибну, чем откажусь быть на приеме у государя!
Герасимов бросился к Столыпину; тот незамедлительно поехал к царю; государь повелел Николаю Николаевичу оставаться во дворце; тот нехотя подчинился; Герасимов поставил условие, чтобы великий князь и Щегловитов впредь никуда не выезжали, пока бомбисты не будут схвачены.
Герасимов торопил Азефа, встречался с ним каждый день; наконец тот принес долгожданную новость: на заседании ЦК кто-то раздраженно заметил: «Сколько раз можно откладывать акт?! Пусть Распутина поторопится, у всех нервы на пределе!»
По счастью для охранки, член ЦК назвал женщину ее подлинной фамилией, а не кличкой; агенты нашли Распутину в дешевеньком пансионате, подселили туда двух сотрудников, которые просверлили дырочки в тонкой фанерной стене, круглосуточно наблюдая за революционеркой; ничего интересного не замечали; зато филеры наружного наблюдения обратили внимание на любопытную деталь: каждое утро Распутина приходила в собор Казанской божьей матери, покупала копеечную мягкую свечку, ставила ее перед образом и начинала истово молиться, касаясь выпуклым, морщинистым лбом (провела девять лет в каторге, постарела раньше времени) холодных каменных плит.
Получивши эти сведения, Герасимов удивился, сам поехал в собор, долго смотрел за Распутиной; диву давался — верующая бомбистка; потом заметил, как к ней подошли девушка и молодой мужчина, поставили свечки и тоже начали бить лбы, подолгу замирая в поклоне; господи, ахнул полковник, да они ж переговариваются друг с дружкой и передают что-то!
Герасимов ждать далее не мог, приказал забрать всех, кто молился вместе с Распутиной; троих взяли во время их дежурства возле щегловитовского дома; «влюбленная», щебетавшая с юношей, сумела отскочить, когда ее хватали, выхватила браунинг и начала стрелять; обезоружили; третий бомбист крикнул филерам:
— Осторожнее! Я обложен динамитом! Если станете применять силу — взорвутся все дома вокруг, погибнут ни в чем не повинные люди!
Бомбиста привели в охранку, осторожно раздели; действительно, он был опоясан шнурами, что вели к запалам на спине и груди; девушка, которая открыла стрельбу, оказалась двадцатилетней Лидочкой Стуре, ее «возлюбленный» — террорист Синегуб; бомбист должен был — в случае неудачи коллег — броситься под карету, в которой мог ехать министр юстиции; звали его Всеволод Либединцев; выдающийся русский астроном, он работал в Италии, прочили блистательное будущее; записки, найденные после его ареста, поражали смелостью мысли — он был на грани рождения новой концепции галактик.
… Через неделю девять арестованных террористов были преданы военно-полевому суду; семерых приговорили к повешению; Лидочка Стуре, поднимаясь на эшафот, повела себя, как Зина Коноплянникова, которая была повешена за убийство генерала Мина, — прочитала строки Пушкина: «Товарищ, верь, взойдет она, звезда пленительного счастья, и на обломках самовластья напишут наши имена!»
Прокурор Ильин, присутствовавший на казни, приехал к Герасимову белый до синевы.
— Мы их никогда не одолеем, — сказал он, с трудом разлепив спекшиеся губы. — Это люди идеи, герои. А мы — трусы. Видим, куда нас тащит тупая бюрократия, и — молчим…
Герасимов достал из серванта бутылку «смирновской», налил два фужера и, поднявшись, тихо произнес:
— За упокой их души, Владимир Гаврилович…
(Читая «Рассказ о семи повешенных» поднадзорного литератора Леонида Андреева, вспомнил слова Ильина, поежился, ощутив холодок на спине; нет, о будущем действительно лучше не думать — катимся в пропасть; одна охрана ничего не сделает, надо все менять в корне; воистину, люди без права на свободное слово и дело — обречены, а у нас все можно в империи, кроме как свободно поступать и говорить.)
С Азефом — после того как тот отдал Герасимову столь богатый улов
— полковник встречался реже; двор был потрясен произошедшим; интриги против Столыпина прекратились, — так бывало всегда, если царь по-настоящему пугался.
Вопрос дозирования страха во имя сохранения самодержавия сделался главным стержнем внутренней политики.
В то время как запад Европы стремительно наращивал экономический потенциал, империя словно бы нарочно сдерживала самое себя, погруженная в хитросплетения византийского царедворства, главная цель которого состояла в том, чтобы удержать занятые позиции в системе бюрократического противостояния различных групп, которые аморфно, потаенно и трусливо боролись за место возле трона, сулившее реальные материальные блага.
— Александр Васильевич, — сказал Азеф во время очередного ужина на конспиративной квартире, — поручите, пожалуйста, вашим людям поглядеть за таможенниками: еду отдыхать; видимо, в моей работе сейчас особой нужды нет, премьер на коне, да и вы в фаворе.
— Все будет сделано, Евгений Филиппович, езжайте спокойно, но во избежание дурства, — знаете, где живем, от случайности никто не гарантирован, — часть золота переведите во французские бумаги, они вполне надежны. Потребуется — всегда реализуете в живые франки.
— Хорошо, — ответил Азеф. — Спасибо за совет. В случае чего — я рядом с вами. Как думаете, на сколько времени Столыпин гарантирован от очередных перепадов настроений в Царском?
— На полгода, — ответил Герасимов, поражаясь тому, что совершенно открыто он мог теперь говорить лишь с одним человеком в России — иудой, христопродавцем и негодяем, который гарантировал и ему самому, да и премьеру спокойствие и свободу рук; парадокс: бывало ли такое в истории человечества?! «Вот почему революция неминуема!»
С ежедневной пятнадцатиминутной прогулки Дзержинский вернулся в камеру разгоряченный спором с Мареком Квициньским, боевиком Пилсудского, человеком необыкновенной храбрости, чистым в своих заблуждениях, резким до грубости, но по сути своей ребенком еще: только-только исполнилось девятнадцать; ждал суда, понимая, что приговор будет однозначным.
— Во всем виноваты москали, «Переплетчик», — повторял Марек, — только от них наши муки! Они жестоки, трусливы и жалки! Мы первыми начали девятьсот пятый год, мы, поляки, гордая нация славов, нет такой другой в мире!
— Русские начали пятый год, — возразил Дзержинский. — Мы поддержали. Первыми. Не обманывай себя, Марек, не надо.
Квициньский был неумолим, о величии поляков говорил с маниакальным упоением; как же страшен слепой национализм, думал Дзержинский; в который уже раз вспомнил Ленина, его «Национальную гордость великороссов»; никогда не мог забыть, как однажды в Стокгольме, в перерыве между заседаниями съезда, Ленин, чуть как-то сконфуженно даже, заметил:
— Знаете, Юзеф, я внимательно просматриваю западные газеты и не перестаю поражаться их дремучей некомпетентности… Когда мой народ упрекают в том, что он был пассивен в борьбе против самовластья, я спрашивал: а кого, кроме Разина и Пугачева, знают оппоненты? Оказывается, никого! Ни декабристов, ни народовольцев… Я уж не говорю о Радищеве… А ведь его повесть «Путешествие из Петербурга в Москву» — первый манифест русской революции… Обязательно почитайте… Правда, написано это сладостным мне старым русским языком, но вы, думаю, легко переведете на современный. Почитайте, право, это великолепное пособие для борьбы и с нашими черносотенными шовинистами, и с вашими нафиксатуаренными националистами…
… Во время очередной встречи с адвокатом Дзержинский шепотом попросил переслать ему Радищева; через несколько дней тайно доставили в Цитадель.
Дзержинский проглотил «Путешествие» за ночь; после обеда достал перо и чернила, сел за перевод тех положений Радищева, которые показались ему особенно важными.
Некоторые главы Дзержинский прочитал раза три, прежде чем взялся за перо; в конечном счете, подумал он, Пушкин писал «из Шенье», а Мицкевич «из Байрона», я имею право на то, чтобы сделать этот текст понятным Мареку Квициньскому; он постоянно видел лицо юноши перед собою; неужели не пощадят? Мальчик ведь еще, должен жить.
«… Заснув, я грезил… Мне представилось, что я царь, шах, хан, король… нечто, сидящее во власти на престоле, — переводил Дзержинский, — … С робким подобострастием и взоры мои ловящи, стояли вокруг престола моего чины государственные…
— Да здравствует наш великий государь, да здравствует навеки…
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48