А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Он-то и поднял Марину с постели что-то около полудня 30 сентября; она уже проснулась и тихо лежала, свернувшись калачиком под одеялом, и время от времени поглядывала в окошко через плечо: денек налаживался чудесный, но на душе было нехорошо. У нее потому на душе было нехорошо, что снова напала мучительная мысль, – как-то все в ее жизни складывается не так. И встали перед внутренним взором рожи из попечительского совета, и отчего-то по-доброму припомнилось детство, и дурной поэтической юности было жаль. Вообще это бывает с русским человеком: все вроде бы обстоит благополучно, на здоровье не пожалуешься, денег – куры не клюют, а тебя между тем денно и нощно свербит неясное подозрение, как в сырую погоду раны ноют: сдается, и в прошлом одни грехи, и в настоящем одни грехи.
Так вот, Марина Шкуро тихо лежала в своей постели, когда в дверь позвонили и в гости к ней заявился Модест Иванович Иванов. Еще с порога он воскликнул, сделав искрящиеся глаза:
– Ни за что не угадаете, что? я для вас достал!
С этими словами он протянул Марине картонную коробку, в которой на поверку оказался небольшой человеческий череп с щербинкой на подбородке и трещинкой на боку.
В Марине сразу проснулся собиратель, но она сказала нарочито равнодушно:
– Ну и как это прикажете понимать?
– А так: это череп самого? Публия Овидия Назона, то есть великого римского поэта Овидия, автора знаменитых «Метаморфоз»! Как известно, он был изгнан из Рима императором Октавианом Августом и умер в ссылке на территории нынешнего Краснодарского края, – а у меня там брат работает в Темрюке!..
Марину взяло сомнение.
– Гарантии? – строго спросила она, и Модест вытащил из нагрудного кармана сертификат; это была солидная бумага с грифом Музея антропологии, в которой черным по белому было прописано, что костные останки, найденные в Краснодарском крае Северокавказской археологической экспедицией, действительно принадлежат Публию Овидию Назону, скончавшемуся в 18 году новой эры и похороненному на южной окраине Темрюка.
Почему-то Марину еще пуще взяло сомнение и, когда Модест Иванов получил свои деньги и удалился, она позвонила старому приятелю, профессору стоматологического института, который во время о?но тоже писал стихи.
Разговор состоялся у них такой...
Марина:
– Скажи, пожалуйста, – в принципе можно определить возраст черепа на глазок?
Профессор:
– А зубы у него есть?
– Есть. Целых четыре зуба есть, один из них на такой палочке из светлого металла...
– Это называется – на штифте. Зубы на штифтах из титана начали ставить пятьдесят лет, что ли, тому назад...
Марине Шкуро вдруг стало так обидно, так горько обидно, что она растворила первое попавшееся окошко своей квартиры, ступила сначала на табурет, обитый красным сафьяном, потом на подоконник и отправилась в полет.
Издержки действительности. Грозные события, развернувшиеся впоследствии, спровоцировала другая смерть, павшая на то же злосчастное 30 сентября. Гибель же Марины Шкуро непосредственно не повлияла на дальнейшее развитие событий и повлекла за собой только то неожиданное следствие, что вокруг дома «ООО Агростиль» вдруг собралась несметная толпа братеевских жителей, главным образом раскассированных колхозников из «Луча».
Накануне Яков Чугунков появился возле дома со своей тележкой, на которой он возил кипы разных рекламных изданий, и приметил возле мусорного контейнера подозрительный мешок из-под сахарного песка. Он оставил тележку, подошел к контейнеру и осторожно развязал бечевку: мешок был полон конвертов, изящно-продолговатых, с какими-то инициалами и розовым ободком. Василий решил, что это он вчера с похмелья позабыл распределить по почтовым ящикам рекламную продукцию, мысленно отчитал себя за регулярное пьянство, однако на всякий случай надумал вскрыть один из конвертов и почитать.
Вдруг что-то очень тяжело, ни на что не похоже стукнулось о землю, Василий обернулся и увидел мертвое тело Марины Шкуро, распростертое на асфальте так очевидно безжизненно, как умеют лежать только явные мертвецы.
– Женщину убили! – диким голосом завопил он, и на этот-то крик как раз и сбежалась мало-помалу несметная толпа братеевских мужчин, женщин, детей, старушек и стариков.
Сначала народ молчал, окружив бездыханное тело, но стоя, впрочем, в почтительном отдалении, а потом послышались голоса:
– Интересно: она сама выбросилась или как?
– Чего им выбрасываться-то из окошек, когда они в деньгах роются, как в сору!
– Скорее всего убили девку. Наверное, изнасиловали и выбросили с десятого этажа.
– Почем ты знаешь, что именно с десятого?
– Ну, с одиннадцатого – разницы практически никакой!
– От этого жулья всего приходится ожидать!
– Нет, что вытворяют, падлы! Совсем распоясался капиталистический элемент!
– Они точно дождутся, что лопнет народное терпение! Ведь какую моду взяли: девок выбрасывать с одиннадцатого этажа!
Тут Яков Иванович Чугунков забрался на крышку мусорного контейнера и сказал:
– Это еще что! Вот послушайте, товарищи, как эти кровопийцы отзываются про народ...
«Я тебе всегда говорила, бесценный друг Саша, что марксизм-ленинизм марксизмом-ленинизмом, а наше население нужно держать в узде. Ведь это какая публика? Он всю жизнь лежит на печи и завидует соседу, у которого корова в 32-м году принесла одновременно телочку и бычка. Он десять лет забор починить не в состоянии, а точит зуб на партийное руководство, имея в виду заслуженные привилегии и пайки. Надо, что ли, им какой-нибудь химикат в водку добавлять, чтобы они ни о чем не мечтали и были бы вполне довольны своей судьбой. Ты вспомни, какие были безобразные выступления в шестидесятом году, когда нам пришлось вызывать войска! Я тогда как раз была на седьмом месяце беременности...»
– Ну, дальше не интересно, дальше личное, – заключил Чугунков и вопросительно-многозначительно замолчал.
– У-у-у! – пронесся над толпой опасный, будоражущий гул, по звуку совсем не похожий, а по ощущению похожий на приближающуюся грозу.
И сразу неопределенная тревога разлилась в воздухе, вступившая в некий чреватый контрапункт с хорошим осенним днем. Действительно: солнце, уже не слепящее, озаряло окрестности как-то нехотя, точно спросонья, холодно синело предоктябрьское небо, березы вдали равнодушно пошевеливали листвой, и в общем озадачивало соображение, что природе ни до чего. Народ между тем гудел, все более и более распаляясь из-за частного письма вдовы Новомосковской, которое знаменовало собой прорыв в эпистолярном жанре, но никак не могло послужить ни причиной, ни поводом к тем диковинным событиям, что не заставили себя ждать; а впрочем, такое у нас случается не впервой.
Но до точки кипения было еще далеко. То есть не так-то и далеко; толпа братеевских еще шумела около часа и уже было начала расходиться, когда из-за угла дома «ООО Агростиль» выбежал Вася Самохвалов и закричал:
– Товарищи! Тут еще валяется один труп!
Народ, как один человек, ринулся за угол дома и через минуту сгрудился над бездыханным телом Деда Мороза, у которого на лице, ровно напротив бородавки, зияла небольшая кровоточащаяся дыра. Это был Шмоткин, накануне переодевшийся в маскарадный костюм Севы Адинокова, после того как они с Марком Штемпелем, пьяненькие, завалились спать.
– Прямо хоть опять записывайся в коммунисты, – сказал Антон Антонович Циммер. – Потому что это уже не страна, а какая-то «малина» для уголовников всех мастей!..
– Точно мы доживемся до того, – поддержал его Василий Чугунков, – что половина народа будет сидеть по тюрьмам, а другая половина будет ее охранять!
Кто-то сказал, указав головой на труп:
– А ведь я, ребята, знаю этого мужика. То есть по фамилии я его не помню, но точно знаю, что он депутат Государственной думы, которого единогласно избрал народ.
– И я его знаю, – добавил кто-то. – Он, наверное, пил по-черному, потому что я его постоянно видел навеселе.
– Вот я и говорю: настоящий был народный избранник, если он по-черному выпивал!
– А его порешили эти падлы из «Трех нулей»! Вася Самохвалов сказал с явной угрозой в голосе:
– А вот это уже называется – перебор!
Опровержение Фейербаха. В то время, как братеевские мужики еще бунтовали у дома «ООО Агростиль», молодежь зачем-то принялась вываливать отходы из мусорных контейнеров на мостовую, а Яков Чугунков орал на всю округу: «Мне, может быть, плевать на Государственную думу, но зачем нас держать за рабочий скот?!» – философ Петушков сидел в своем кабинете, как-то скрючившись, и писал...
«Даже так: поскольку Бог, по Фейербаху, есть отраженная сущность человека в ее стремлении к совершенству и поскольку в этом случае религия представляет собой разлад человека с его собственной сущностью, то есть прямое сумасшествие, постольку снять это гнетущее противоречие – значит прийти к простому и ясному заключению: Бог создал человека как потенциально совершенное существо.
В частности, иначе невозможно решить вопрос о происхождении понятия о добре и зле. Материализм утверждает, что это понятие представляет собой результат сложного и необъятно продолжительного социально-экономического развития человека, однако же историческая наука показывает, что понятие о всеблагом Боге как источнике и зиждителе добра появилось еще у дикого и агрессивного кроманьонца, который не мог иметь представления о том, что ему не свойственно, – о добре, кроме как от непосредственного источника и зиждителя добра. В свою очередь, неандерталец знал сложную, ритуализированную культуру погребения, которой не из чего было вырасти, кроме как из инстинкта бессмертия, заключенного в каждом человеке независимо от того, религиозен он или нет.
Наконец, обратимся к обыкновенному пауку. Это насекомое ткет свою паутину пропитания ради, а не потому что он существует десять миллионов лет, и в силу разных посторонних причин в нем развился навык ткачества, и не потому, что он мало-помалу пришел к идее этого орудия лова (и вообще невозможно себе представить естественную причину, побудившую паука выделять клейкое волокно), а потому, что инстинкт ткачества был заложен в нем изначально в качестве основы его существа, как в человеке заложен инстинкт бессмертия и понятие о добре.
Разумеется, тут опять на первый план выступает вопрос отношения, ибо и сам инстинкт можно трактовать и как внушение Господне, и как феномен природы, однако же и того нельзя сбрасывать со счетов, что отношение духовно ориентированного человека есть вера, адекватная знанию, инструмент превращения субъективного в объективное, и если я безусловно верю в бессмертие, то я бессмертен чуть ли не действительно, чуть ли не объективно...»
– Виктор! По-маленькому! – донеслось из соседней комнаты; Петушков крякнул и поднялся из-за стола.
Он побывал в комнате матери, вынес ее горшок в туалет, немного постоял у кухонного окна, потрепал за ухом Наполеона, передразнивая его ласковое урчание, и вернулся к письменному столу.
«Вообще вопрос отношения, – через минуту писал он, – до такой степени доминирует над мыслью, что делает ее бессмысленно-бессильной, напоминающей динамомашину, которая работает вхолостую, поскольку нет ни одной проблемы, которую можно было бы решить положительно, однозначно, включая кардинальный вопрос: что такое христианин? Ортодокс ответит, что быть христианином – прежде всего значит чаять воскресения из мертвых по примеру Иисуса Христа, хотя в этом случае не наблюдается никакой разницы между христианином, мусульманином и буддистом. Протестант скажет, что Бог есть любовь, с чем согласится также женщина и индус. Для толстовца суть христианства заключается в непротивлении злу насилием. Атеист скажет, что христианин – это такой темный человек, который на практике придерживается десяти заповедей, а их как раз исповедует иудей. Наконец, логично будет предположить, что быть христианином – значит прежде всего довольствоваться тем, что есть...»
Вошла жена, села в кресло напротив, положила ногу на ногу и сказала, сделав мыслящее лицо:
– Я хочу с тобой посовещаться насчет грибов.
– Каких еще грибов?! – проговорил, наморщившись, Петушков.
– Я сегодня утром купила на базаре десять кило грибов. Теперь нужно решать, что с ними делать: то ли засушить, то ли заморозить, то ли замариновать.
Петушков сосредоточенно молчал, изо всех сил стараясь удержать в голове фразу «Иначе ад».
– Если мариновать, то нужен девятипроцентный уксус, сахар, гвоздика, лавровый лист...
Петушков сказал:
– Заклинаю тебя: уйди!
Жена обиженно вытянула губы трубочкой и ушла. Вдруг на дворе громоподобно ухнуло артиллерийское орудие, и стекла в окнах задрожали мелко-мелко, как затряслись. Петушков сразу понял, что это выстрелило мемориальное орудие, поставленное в память Победы под Москвой, но не придал выстрелу никакого значения, так как был слишком занят фразой «Иначе ад».
Вернулась жена, но застыла в дверях с удивленным лицом и вытянутой вперед ладонью, точно она кого-то пыталась остановить.
– Там эти пришли, – сказала она, – не знаю, кто... а заводила у них сантехник, который нам испортил водопровод...
– Ну и что? – рассеянно спросил философ.
– А вот что! – сказал Вася Самохвалов, отодвигая жену рукой. – Ну, ты, мыслитель, давай проваливай отсюда к чертовой матери! Теперь мы тут с Клавдией будем жить!
ПОЭТ И ЗАМАРАШКА
1
Рассказываю эту историю, как я ее слышал от моего приятеля Николая Махоркина, но также прибегая к неизбежным в таких случаях домыслам и опираясь на один замечательный документ.
Утром 4 октября 1993 года поэт Николай Махоркин вышел из своего дома в Проточном переулке и направился в сторону Смоленской площади, держа в правой руке допотопную авоську, немного пришаркивая и как бы незряче глядя по сторонам; и с виду он представлял собою стихотворца, а именно был худ, неловок, буйноволос, небрежно одет, с лицом истонченным и точно нездешним, как будто он только-только оправился от опасной болезни и еще не уверен в том, что худшее позади. Поэт он был так себе, средненький, но – поэт.
Накануне Махоркин обнаружил, что у него вышло подсолнечное масло, хлеб, спички, туалетная бумага и лезвия для бритья. Что до лезвий для бритья, то их свободно мог прихватить Вася Красовский, с утра уехавший к себе в Александровскую слободу, но масло и прочее скорее всего поисчезало само собой. Женат Николай никогда не был, лет десять жил один, но так и не научился вести холостяцкое хозяйство, и загадочные прорехи, вроде самопроизвольно истратившихся спичек, казались ему делом обыкновенным, тем более что он вечно версифицировал и витал.
Понятное дело, настроение было испорчено, поскольку, во-первых, предстояло отправиться за покупками, вместо того чтобы предаться сладостным размышлениям о цезуре после второй стопы (Махоркин в это время сочинял полувенок сонетов), а во-вторых, потому что денег у него не было ни гроша. Вернее, деньги были, и даже большие деньги – целых двадцать тысяч целковых в обыкновенном почтовом конверте, которые он получил за большую подборку стихотворений в альманахе «Магеллановы Облака», но как три месяца тому назад Махоркин спьяну засунул конверт куда-то, так с тех пор и не мог найти. Пришлось скрепя сердце одолжиться у соседа Непомукова, и что-то около полудня Николай двинулся со двора. Он вышел из своего дома в Проточном переулке и направился в сторону Смоленской площади, держа в правой руке допотопную авоську, немного пришаркивая и как бы незряче глядя по сторонам.
Начало октября в тот год выдалось чудесным, и на Москве стояли жизнеутверждающие деньки. Теплый воздух казался неподвижным, как сооружение, хотя по небу плыли жидкие темно-серые тучки, похожие на клубы дыма, солнце светило как-то умиротворенно, по-вечернему, и тревожно благоухала палая, уже скукожившаяся листва.
На улицах оказалось до странного малолюдно, и редкие прохожие, одетые празднично и легко, только навевали чувство острого одиночества; было градусов пятнадцать-семнадцать, и московский люд еще не влезал в пальто.
То ли потому, что Махоркина погода очаровала, то ли просто по рассеянности, но он прошел мимо ближайшего углового магазина, небольшого, однако именно что универсального, ибо тут почему-то торговали даже ружейными патронами и периодикой для слепых. Он машинально свернул направо, потом налево, потом еще раз направо и оказался на углу достопамятной пивнушки и Садового кольца, наискосок от небоскреба Министерства иностранных дел, в окнах которого неприятно отражалась холодная синева. Он немного постоял на этом перекрестке, размышляя, зачем он сюда попал, после медленно двинулся в сторону магазина «Богатырь», но вдруг остановился и обомлел. Интересно, что поразил его отнюдь не разный хлам, вроде покореженных милицейских щитов, грязных тряпок, палок, консервных банок и колотого кирпича, которым была усеяна проезжая часть, и даже не набитые народом грузовики, которые с бешеной скоростью сновали туда-сюда;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33