А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мы так и прозвали его — «Мировой масштаб». Ему платили пятьдесят крон в месяц, кроме того, он получал стол и квартиру*
Ручной труд, гимнастику и физику преподавал уроженец северной Ютландии, который полгода проучился в Валлекильской школе; получал он тридцать крон в месяц. В физике и ручном труде он смыслил довольно мало, зато умел хорошо прыгать через коня «и был отличным товарищем. «Вы только не задавайте мне вопросов, я ведь еще новичок в науке»,— просил он перед каждым уроком физики.
Один только Фоверскоу, наш директор, имел необходимую научную подготовку: он окончил учительскую семинарию. Это был представительный мужчина; во время лекций и уроков пения голос его красиво звенел, но в нем звучали какие-то грустные нотки, и сам он, казалось, всегда бывал чем-то удручен.
Школу построили крестьяне в первом порыве увлечения идеями Грундтвига. Это было большое, внушительное здание, рассчитанное на добрую сотню учеников. Для нашей местности школа с самого начала оказалась слишком велика, так как часть молодежи уезжала учиться в другие страны, чтобы заодно повидать свет. Несколько директоров один за другим пытались подменить настоящую бурную жизнь переливанием из пустого в порожнее и в конце концов довели школу
до полного упадка. Фоверскоу пришлось снова приводить все в порядок, и мысль о том, что он не справится с этой задачей, сильно удручала его. У него была хорошая библиотека, и я частенько сиживал в его кабинете и читал; он вызывал меня под тем предлогом, что ему нужна помощь — переписать что-нибудь.
— Ты говори, что ходишь помогать мне,— советовал он,— тебе вовсе незачем сидеть и слушать Сэренсена и «Мировой масштаб». Ты попал сюда в неудачное время, но если приедешь к нам в будущем году, здесь все переменится, вот увидишь. Моя жена должна к весне получить наследство, и мы пустим в дело ее деньги. Тут-то мы и нанесем решительный удар!—Он грустно улыбнулся; нетрудно было понять, что он сам не верит в победу.
Он часто возвращался к разговору о том, что мне необходимо приехать сюда в будущем году, уже на законных основаниях.
— Ты можешь просить пособие у областной управы, а об остальном позаботятся попечители, позабочусь я, так что денежный вопрос тебя смущать не должен. А если ты сам захочешь учиться дальше и вернуться к нам учителем—думаю, и это можно будет устроить.
Слова его открыли передо мной перспективу, я увидел путь, увидел цель жизни. Какое прекрасное призвание— быть наставником молодежи, полгода воспитывать ее, показать ей все богатство повседневной жизни, к которой она вскоре снова должна вернуться. Я отлично понимал, почему рассудительные и трезвые борнхольмские крестьяне попросту отвернулись от прежних руководителей школы. На острове было немало людей, окончивших нашу школу, которых наполнили здесь одним только газом, и теперь они, стремясь в заоблачные сферы, попусту болтались из стороны в сторону словно воздушные шары, привязанные к земле. Но Фоверскоу был человек разумный и дельный, он никогда не обольщал своих учеников радужными надеждами, а просто и толково давал им знания, необходимые в повседневной жизни. Я никак не мог понять, почему им тоже недовольны. Вероятно, он казался крестьянам слишком будничным, — при всей своей трезвости этим людям иногда хотелось взлететь над землей.
В ту зиму в школе жило всего десять — двенадцать учеников,—чрезвычайно мало для такой большой усадьбы; у школы не было средств отапливать все помещения, мы мерзли и жались друг к другу. Частенько не хватало даже съестных ^припасов. Но тем не менее нам казалось здес^. очень уютно, особенно по вечерам, когда мы все собирались в большой столовой и играли в шарады или слушали Фоверскоу, который читал нам вслух. Читал он хорошо, голосом и дикцией напоминал Хольгера Бегтрупа и Вильгельма Андерсена, но не кичился своим искусством. А когда мне приходилось слушать тех двоих, я невольно вспоминал певчих птиц, знакомых мне еще со времен моего пастушества, — эти птицы сами заслушивались звуками собственного голоса.
Однажды мне велели заложить коляску: Фоверскоу собирался съездить в Рэнне. Жена его подошла ко мне.
— Ты не мог бы найти удобный предлог, чтобы поехать с ним? Я просто боюсь отпускать его одного,— прошептала она.
Я попросил директора взять меня с собой, так как у меня есть кой-какие дела в Рэнне. Моя просьба явно обрадовала его.
— Как хорошо, что тебе тоже понадобилось в Рэнне,— несколько раз повторил он, благодарно глядя па меня. Лицо у него было кроткое и грустное.
— Что может быть унизительнее бедности!—внезапно, сказал он, когда мы въехали в лес.— Я очень благодарен жене за то, что она попросила тебя поехать и охранять меня. Ведь это же она тебя попросила, боялась, что я один поеду лесом; а ехать со мной сама не может —очень уж она слаба. И все же какая в ней сила! Не будь ее... ох, сколько раз мне казалось, что во сто крат проще покончить с собой, чем так жить. Но чтобы грундтвигианец, директор школы, покончил с собой... сам понимаешь, оптимистическое мировоззрение и все такое,—это ни на что не похоже. Вот я еду на мельницу выпрашивать хлеб; на всю зиму, если дадут. У нас двадцать взрослых едоков, это не шутка! А крестьяне не жалеют тех, у кого нет хлеба: им-то этого не довелось испытать, потому они и ненавидят бедных. Но ты ведь сам испытал это, ты видел, как твоя мать плачет из-за куска хлеба, быть может ты и сам плакал. Потому я и люблю тебя, что ты знаком с жесточайшей нуждой, знаешь, как дорог насущный хлеб, и все это наложило на тебя отпечаток. По тому, как ты меня слушаешь, сразу видно, что тебе нужны не пирожные, а хлеб,— так сказать, хлеб насущный для души.
Так он говорил всю дорогу, часа два,— говорил ровным, негромким голосом, который звучал почти как плач. Он плакал из-за хлеба,— как это было мне знакомо! Из-за хлеба часто плакала мать, и это воспоминание, точно заноза, осталось в моем сердце.
— Давайте-ка съездим к Бродерсену, поговорим с ним,— предложил я; и мысль моя оказалась как нельзя более удачной. Когда мы возвращались от этого маленького, своеобразного человека, который двигался не плавно, как все люди, а, если можно так выразиться, ритмическими толчками, школа была обеспечена хлебом на всю зиму.
Три зимних месяца промелькнули быстро, и занятия кончились. Благодаря школе мне удалось обрести душевное равновесие и веру в будущее, а это, по-моему, самое главное. Кроме того, я научился писать четким, разборчивым почерком на чистом и правильном датском языке. Фоверскоу, который сам преподавал родной язык и чистописание, постоянно говорил, что между почерком и изложением существует органическая связь. Замысловатые росчерки пера и витиеватые обороты речи имеют общие корни, — если справишься с одним, справишься и с другим.
При расставании мне пришлось пообещать вернуться осенью; и до чего же отрадно было сознавать, что и для меня наконец где-то нашлось место. До сих пор я слышал только одно: занято!
Не знаю, оттого ли, что у меня прибавилось храбрости, или по другой причине, но этим летом мне везло. У меня было довольно много работы, благодаря чему я смог расплатиться с долгами и купил новый костюм.
Занятия в школе начинались первого ноября, и я, радостно взволнованный, прощался со своими друзьями по Дому Высшей народной школы в Рэнне. Слепой Андерсен, которому пальцы заменяли глаза, ощупал на прощанье мое лицо и сказал:
— У тебя очень довольный вид. Ты, верно, многого ждешь от этой зимы. Надеюсь, там не забыли подыскать хороших учителей. Ну, и потолстеть тебе тоже бы не мешало, уж больно ты тощий.
— Ничего, потолстеет, — сказала Карен Хольм,— в школе будут хорошо кормить этой зимой. Только не забудь раздобыть себе постель. У твоей матери, наверно,, что-нибудь найдется.
Карен очень беспокоило, где я буду спать. Каждый ученик должен был привезти свои постельные принадлежности, а сама она ничего не могла уделить мне — у нее было в этом году слишком много пансионеров. Но мы с Карен решили, что у матери должно найтись постельное белье, потому что умерла бабушка и разъехались старшие дети
Поэтому я отправился в школу через Нексе и прошел пешком все четыре мили. Никогда еще дорога не казалась мне такой легкой. Я и теперь шел учиться, но на этот раз уже сам выбрал — чему; впервые в жизни я собирался приступить к делу, которое не отпугивало меня. Тут уже не приходилось против воли залезать в первую попавшуюся мышиную норку и сидеть там только потому, что больше некуда податься. Пусть весь мир спрашивает меня теперь, нравится ли мне мое занятие.
Постель у матери действительно нашлась, но она боялась дать мне ее: отец работал в сарае, и оттуда нельзя было ничего вынести так, чтобы он не заметил.
— Господи, ну что за несчастный я человек, ну что мне делать! — сокрушалась мать. — Подумать страшно, какой будет скандал, если отец узнает, что ты поступил в школу. Может, лучше бы тебе остаться на прежнем месте и делать свое дело? Ты ведь знаешь, как отец ненавидит всякие книги и школы. Вот вчера он опять спалил одну из твоих книжек
Речь шла о книге, которую дал мне Якоб, — это была «Перчатка» Бьёрнсона. Должно быть, отец прочитал ее, потому что заявил матери, что не потерпит такого свинства в своем доме. А когда на него находил такой стих, он сжигал все, что попадалось под руку, будь то наша книга или чужая. Отец чувствовал себя обойденным в жизни и вымещал обиду на чем попало.
Дела у него шли неважно. Врагам его удалось одержать верх над выскочкой, бравшимся за такую работу, которая по плечу только людям ученым, крупных подрядов ему больше не давали; он был окончательно побежден. Теперь он целыми днями сидел в сарае и обтесывал камень для нового шоссе; хозяин каменоломни в знак особого расположения велел подвозить камень к нашему дому, чтобы отцу не приходилось таскаться за полмили. Время от времени, когда подворачивалась особенно сложная работа — рыли глубокий колодец в песчанике или требовалось спуститься в порту на дно под водолазным колоколом, — присылали за отцом.
— Конечно, там, где другим не справиться, вспоминают про Ханса йоргена Андерсена, — неизменно отвечал отец. — Не стоите вы того, чтобы выручать вас.
Но он слишком любил свою работу, и всегда кончалось тем, что он шел куда его звали. А потом снова возвращался в свой сарай, снова обтесывал камень и ворчал.
Мать жаловалась, что отец окончательно замкнулся в себе, теперь из него слова не вытянешь. Только маленькая Элла, «поскребышек», могла вызвать улыбку на его лице или заставить его разговориться; в свои три года она полновластно распоряжалась отцом.
Отец теперь редко ходил в трактир, но зато постоянно выпивал дома. Каждые полчаса он заглядывал в угловой шкафчик. Малышка ковыляла за ним по пятам.
— Снова выпить захотел! Просто ужас, сколько ты пьешь, — говорила она.
Мать жила в вечном страхе, каждую минуту ожидая, что тяжелый кулак опустится на малютку, но отец только бормотал что-то невнятное и отходил от шкафчика, а Элла опять семенила следом за ним.
Отец, конечно, знал, что я поступил в школу в Эстермари, и не вышел ко мне из своего сарая. Мать послала Тио, сестренку постарше, к Марии Пиль, которая вместе с матерью дезинфицировала квартиры заразных больных. Тио вернулась домой и сообщила, что у Марии Пиль осталась лишняя постель после смерти матери — ее отнесут к купцу Бергу и с первой же оказией доставят в Эстермари. Итак, эта забота отпала. Мать, как всегда, сумела найти выход.
Я стал собираться в путь: до Эстермари было мили две, а я хотел еще зайти к Якобу Хансену и поделиться с ним своей радостью. К тому же мне было очень неприятно, что отец из-за меня не заходит в дом. Выйдя во двор, я увидел его: он стоял в дверях сарая, весь багровый, с молотком в руке.
— Ну-с, теперь мы уходим из дому и хотим стать важной птицей, — сказал он, злобно усмехаясь. — Ты бы лучше держался за свое дело. Бьешься-бьешься, чтобы вывести в люди такого болвана, выучишь его ремеслу, а он, видите ли, из-за каких-то дурацких затей плюет на все твои заботы.
Что-то неведомое, страшное поднялось во мне — ярость, какой я не испытывал никогда в жизни. Мне неудержимо хотелось броситься на него и ударить так, чтобы свалить его с ног, отомстить ему и рассчитаться за прошлое. Все поплыло у меня перед глазами.
— Знаю я, как ты бился, — закричал я вне себя.— Пил без просыпу, вот как ты бился, а про нас и думать забыл, мы сами о себе думали! Ты, ты...
Впервые в жизни я восстал против отца, впервые, кажется, сказал ему «ты». Одно мгновение он стоял неподвижно, словно не понимая, что происходит. Потом пошел на меня с молотком в поднятой руке. Тогда я схватил первое, что подвернулось под руку, кажется железный засов от ворот.
— Попробуй-ка, тронь, — кричал я. — Убью! Кровь моя так и кипела, я еле удержался, чтобы не
кинуться на него, и страстно желал, чтобы он ударил меня и я смог отплатить ему за все издевательства. Но отец вдруг остановился, повернул обратно и скрылся в сарае, захлопнув за собой дверь.
В то же мгновение и во мне словно что-то надломилось. Каким старым и пришибленным показался он мне, когда шел к сараю! Я отшвырнул засов и остался стоять на месте, вконец опустошенный и растерянный, чувствуя непреодолимое желание побежать в сарай, сказать отцу что-нибудь ласковое, успокоить его, попросить прощения; я готов был даже польстить его самолюбию. С какой радостью я оставил бы его в приятном сознании, что прав он, а не я. Но отец был не из тех, кто нуждается в утешении, — он презирал всякое сентиментальничанье и особенно проявление раскаяния.
Через некоторое время, уже в школе, я получил письмо от матери, она писала, что я могу спокойно бывать дома, поскольку отец уже не возражает против моего учения. Его тогда рассердило, что я взял постель у чужих людей.
Встреча с Якобом Хансеном принесла мне большое разочарование. Я пришел к нему в твердой уверенности, что он порадуется, узнав о моем поступлении в школу, а он вместо того стал издеваться над грундтвигианством и высмеивать Высшую народную школу в тех же самых выражениях, что и «Ависен» и брюзжащие консерваторы из Рэнне.
— Ты ведь знаешь, пастор в Перскере тоже грундтвигианец; идиот, конечно, страшный, как и все прочие. Так вот, он разрешает работнику валяться на диване в своем кабинете и курить трубку, покуда сам работает. А если пастор напомнит работнику, что пора возить навоз, работник отвечает: «Не-ет, Мариус, сегодня твой черед». Последнюю фразу Якоб произнес, растягивая слова и скривив губы.
Я разозлился. Вовсе незачем ему кривить рот, передразнивая работника. И что тут плохого, если пастор позволяет работнику входить в свой кабинет? Почему бы им не поговорить друг с другом? Может быть, батрак тоже учился в Высшей народной школе. Но Якоб меня и слушать не хотел.
— Брось, ничего, кроме глупостей, от этих школ не дождешься, — отрезал он.
— Просто ты слишком много воображаешь о себе, вот и насмехаешься над Высшей народной школой,— сказал я, стараясь уколоть его. — Потому что там не изучают латынь и прочую благородную белиберду.
Слово «белиберда» задело его, он побледнел и засунул руки в карманы, что делал всегда, когда приходил в ярость. Он учился греческому и латыни у пробста и мог целыми часами восхвалять эти языки и античную литературу.
— Ты просто принадлежишь к черни, оттого и называешь это белибердой, — ответил он, и губы у него задрожали. — Грундтвигианство как раз подходящее пойло для толпы.
— А ты возомнил о себе потому, что мельников сынок, — крикнул я и хлопнул дверью. Хорошо ему было рассуждать и важничать, ведь у его матери водились деньги. И где ему было понять, сколько пришлось пережить мне.
Мы впервые расстались врагами. Я не мог простить Якобу, что он хотел обесценить мою с таким трудом завоеванную победу. Всю дорогу до школы я не переставал размышлять о нашей ссоре и отыскивал все новые и новые доказательства того, что Якоб смотрит на простых людей сверху вниз. Он был такой же, как пробст, и полицмейстер, и судья, — они так заважничали от своей учености и от латыни, что стали казаться самим себе выше всех остальных. Но мне уже надоело, что на меня смотрят сверху вниз, и я дал себе слово никогда больше не заходить к Якобу.
Этой зимой в школе было гораздо больше порядка, Фоверскоу удалось подыскать хороших учителей, на осеннем съезде выступали докладчики даже из Асковской школы. Все это привело к увеличению числа «настоящих» учеников, их в этом году набралось свыше двадцати человек. В прошлом году Фоверскоу приходилось присчитывать членов своей семьи, чтобы получилось число учащихся, дающее право на государственную субсидию.
Нельзя сказать, что настроение у Фоверскоу стало от этого лучше. Учеников все еще было слишком мало, чтобы оправдать возросшие расходы, и школа приносила убыток.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18