А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И то, что происходило это таинственно, бесшумно, было ему неприятно и почему-то тревожило. Он рад был приходу Киры, ее нелепым упрекам и слезам. Рад был утешить ее, сказать, что никогда, ни одну женщину...
В глубине души она знала это сама и утешалась легко, так же как и обижалась.
— Я сбежала от Феи,— сказала она.— Подсела ко мне и говорит, говорит... И если бы ты знал о чем!..
— О сливочном масле,— сказал он.
— Не угадал!
— Ну, о подсолнечном...
— О тебе! Она говорит, что не вышла замуж, потому что не встретила такого человека, как ты... Такого умного, образованного, обаятельного... И к тому же почти профессора. Она говорит, что я самая счастливая жен щина в мире.
— Я предпочел бы услышать это от тебя.
— Ну, нет! Хватит! А то возомнишь!
— Значит, ты со мной не счастлива?
— Ну, перестань! Смотри, как чайки вьются за кормой. Наверное, старички их кормят... Зря Дорофея с ними не сидит. Там немало женихов, небось и профессора можно подобрать!
— А себе подобрать никого не хочешь? — спросил он.
— Перестань!..
Под вечер пришли в Касимов. Еще стоя на палубе, прочли надпись на длинном приземистом здании: «Лабаз бр. Григорьевых». Должно быть, здесь шли киносъемки. Город был удивительный, заповедный, сохранивший свой облик — столица купечества на Оке. Гостиные дворы, лабазы, подворья с пузатыми дорическими колоннами, каменные лестницы с гигантскими ступенями и неправдоподобной толщины стены беленых домов — низ каменный, верх деревянный. В каждом окошке цветы — фуксия, герань, китайская роза. В одном — лимонное деревцо с двумя лимонами...
Расписание щедро выделило на стоянку два часа, и Кира бросилась на базар, который уже закрывался. Базар был близко от пристани. Дорогу им вызвалась показать женщина с отечным лицом. Она была навеселе и пьяно жаловалась: «Роганы понаехали и меня, городскую мещанку, выживают!»...
Роганами, как потом они догадались, она звала деревенских. Эта женщина тоже была откуда-то издалека, из тех времен, когда слово мещанка еще не звучало бранно, а лишь определяло сословие.
Потом они бродили по городу, то и дело останавливаясь в изумлении перед каким-нибудь замысловатым строением, резной галерейкой или воротами. И везде было это, часто нелепое, сочетание дерева и камня, когда торжественные каменные ступени ведут, словно в храм, к какой-нибудь ветхой деревянной калитке. Город был гористый, овражистый, живописный. В оврагах огороды, домишки, поставленные на разном уровне, запах смородиновых листьев и укропа.
Пора было возвращаться на корабль, а они все стояли над обрывом, с которого сразу видна была дорога внизу, под горой, и Ока вдали, и даль за Окой, насколько хватал глаз. Тот самый русский простор, о котором столько написано песен и который сам как песня. Может быть, этот вид с площадки деревянной лестницы, над оврагом, особенно трогал еще потому, что самое место не было знаменито. Разве только тем, что они стоят здесь втроем в этот летний вечер, на закате солнца. Он знал: если они когда-нибудь приедут сюда без него, здесь они будут всегда втроем. Всегда...
Когда «Лесков» отвалил от пристани, громадное солнце уже опускалось на горизонте, и на бронзовой воде чернели узкие силуэты рыбацких лодок. Черная, словно вырезанная из фотобумаги, чайка полетела к дальнему берегу, хрипло, по-вороньи, крикнув на прощанье.
«Белая ворона,— подумал он.— Кто-то впервые увидел в небе чайку и решил, что это ворона. Только белая...»
Ночью ему не спалось. Скрипели переборки, подрагивала дверь. Как будто кто-то трогает ручку, пытаясь войти. Он вскакивал, ожидая увидеть Киру, но за дверью не было никого. И он ложился снова, но тут бесшумно, сам собой, распахивался шкаф.
Дорогая Тоня! Дорогая моя подруга, Тоня-пестренькая! Сейчас ночь, мои спят. Ты тоже, наверное, спишь. А я смотрю в окно каюты, за которым темная ночь, и пишу тебе. Я редко писал тебе настоящие письма. Одно или два за всю жизнь. Теперь уже можно сказать так — вся жизнь. Потому, что жизнь — ВСЯ!.. По-моему, я держусь хорошо. Они ни о чем не догадываются.
Я так хочу подарить им эту неделю счастливых воспоминаний. Это мой последний подарок. Последнее, чем я владею. Надеюсь, что выдержу до конца. Вопреки сомнению Довлетова — «не много ли ты на себя берешь?». Но в этом я сильней его. Он хирург, нервы — моя область. Под словом «нервы» люди подразумевают слабость. Между тем нервы — это сила. Ты задумывалась над тем, что такое воля? Это такой момент, когда все нервы напряжены для достижения цели. Иначе говоря, нервы — это наш главный резерв. Вспомни житейское — «береги нервы»! Нервы — последнее, что умирает в нас. И до последнего часа они помогают нам жить...
Только под утро он забылся крепким сном. Его раз будил энергичный, нетерпеливый стук. Даже спросонок он понял, что это не Кира. Сквозь жалюзи бил яркий свет взошедшего солнца. Он открыл дверь.
— Простите за беспокойство... Вы врач? Дело в том, что одному нашему пассажиру плохо, и мы хотели бы вас просить...
Перед ним стоял помощник капитана.
— Что с ним?
— Говорит, что голова закружилась. Вышел в салон и упал. Там его нашли без сознания.
— Возраст?
— Лет семьдесят будет...
Они уже шли по коридору. Дверь в салон была открыта. Несмотря на ранний час, там толпился народ — несколько человек из команды, уборщица, пассажиры. Он узнал и соседку по столу. Заспанная, без прикрас, она выглядела совсем старушкой. Вид у нее был испуганный.
Старик лежал на полу. Глаза его были открыты, и взгляд их вполне сознательный. Все расступились. Он присел возле старика на корточки,— пульс частил, и была общая слабость.
— В первый раз? — спросил он.— Или такое уже бывало?
Старик покачал головой.
— Вы гипертоник?
Старик согласно кивнул. Он как бы избегал разговора, предпочитая мимику. Возможно, от слабости. Между тем важно было услышать, нет ли нарушений речи.
— Сколько вам лет? — Тут уже не кивнешь.
— Семьдесят три... Доктор, это инсульт? С речью все в порядке.
— К счастью, нет. Небольшой спазм сосудов... Придется полежать денька три. У вас есть изолятор? — обратился он к помощнику капитана.
— Есть,— с готовностью отозвалась девушка в джинсах и полосатой майке. Она стояла рядом с помощником и таращила сонные детские глаза. Лет ей было не больше, чем Кате. Он догадался, что это медсестра.
— Прекрасно... Доставьте туда больного. Нет, лучше на носилках. И дайте ему что-нибудь успокоительное. Валерьянки хотя бы. Перед завтраком я зайду...
Когда он заглянул туда, старик дремал. Сестричка, уже в белом халате и шапочке, изучала какой-то справочник. Она сказала, что ее зовут Нина, что она учится в медицинском техникуме и собирается в институт.
Старик открыл глаза и вяло улыбнулся.
— Ерема, Ерема, сидел бы ты дома,— сказал он.— Вы согласны, доктор?
Пульс выровнялся, стал мягче. Он измерил старику давление. Аппарат был допотопный, все в нем было расшатано, как в каюте. Все же с третьего раза удалось определить нижнюю границу. Она была высока — сто двадцать пять — сто тридцать.
— Какие лекарства у вас с собой?
Оказалось, что никаких. Эуфилин? Дибазол? Ничего... Легкомысленный старик!..
Не мешало бы поколоть магнезию. Он заглянул в аптечку. Валерьянка, зеленка, аспирин, пирамидон, мозольный пластырь... Трогательные наивной безграмотностью таблички — «от головы», «от живота», «от склероза».
Завтрак прошел под знаком медицины. Дорофея не умолкала. Она была уже при параде, с густо накрашенными губами и в бусах, но испуг не исчез.
— Вы мне измерите давление? — спросила она.— Обычно у меня нормальное, сто сорок на девяносто. Я проверяю каждую неделю. Зачем? Мало ли что! Надо проверять! Сегодня нормальное, а завтра... Что мне вам объяснять, вы врач!..
И у него мелькнула мысль — вот у кого есть лекарства. От всех болезней, какие существуют в природе,— «от живота», «от головы», «от склероза»... Поколебавшись, она принесла целлофановый, доверху набитый пакет. Чего только тут не было! С таким запасом можно было отправляться в настоящее кругосветное путешествие!.. Ай да Фея!
— Вы уверены, что мне это не понадобится? — спрашивала она, ревниво наблюдая за тем, как он отбирает нужные для старика лекарства.— А если у меня будет спазм? Откуда вы знаете? Меня всю шатает, а вы не хотите измерить давление!..
Днем пришли в Муром. Здесь было пыльно, жарко. Все набились в тесный автобус, и он повез их по городу. Захолустные улочки, церкви и соборы — все это было разбросано и не компоновалось в единый ансамбль. Пожалуй, больше всего ему запомнилась Козьмодемьянская церковь — храм, подаренный муромцам Иваном Грозным. В ней жили голуби, и экскурсовод, показывая, отпер ее своим ключом. Шорох крыльев под куполом, запах голубиного помета. Запустение и присущая всем храмам прохлада.
Неподалеку, в селе Карачарово, по преданью, родился сказочный богатырь, почетный гражданин этих мест — Илья Муромец. Тот, что сиднем сидел на печи тридцать лет и три года, а потом поднялся и пошел всех крушить. В том числе и Соловья-разбойника.
— Он что, больной был, что ли? — спросила Катя.— Этот Илья Муромец? Обломов какой-то! И зовут обоих одинаково...
Он удивился, что никогда прежде не замечал этого сходства имен. Нарочитое или случайное? С Катей он был согласен — его тоже раздражала эта легенда, да и в самом «сиднем сидел» чувствовалось некоторое осуждение, усмешка.
Вернувшись на корабль, зашел проведать старика. Старик грустил. Теперь, когда ему стало лучше, нелепость всего случившегося, пребывание в изоляторе особенно угнетали его.
— Скоро Кинешма,— сказал он и прослезился.
— Сначала Горький,— сказала Нина.— В Горьком стоим целый день...
Она была горьковская и, наверное, переживала, что придется сидеть возле старика.
— Кинешма, Кинешма,— твердил старик, отирая ладонями глаза.— Я там родился, вот и хотел поглядеть... Больше уж не соберусь...
— Соберетесь. Было бы желание,— сказал он.
— Вам хорошо говорить. Вы молодой...
Он подумал, что с самого утра, с тех пор как его вызвали к старику, ни разу не вспомнил о своей беде. О том, что ему предстоит. О десяти процентах, из которых, возможно, остался только один.
— В Горьком я вас отпущу, побуду с больным,— сказал он Нине.
«Причина уважительная,— подумал он.— Кира не обидится...»
До конца пути осталось три с половиной дня. Он почувствовал вдруг, как устал от постоянного напряжения, контроля за своим лицом, за каждым своим словом.
Все же Кира обиделась.
— Твой старик не в таком состоянии,— сказала она.— Просто ищешь предлог.— Впрочем, обиделась она не серьезно.— Тем хуже для тебя! — сказала она.— Сиди сиднем! А мы с Катюшей гульнем!..
Впервые за всю поездку она нарядилась по-городскому. В голубом костюме и белых босоножках, посмуглевшая и свежая, она была похожа на ту, что когда-то вытеснила, заслонила собой всех. Даже Тоню...
— Почему ты так смотришь? — спросила она, уловив его взгляд.
— Ты в порядке,— сказал он и подмигнул ей,— Не опоздайте к отплытию.
Ему предстоял день одиночества. Старик в нем мало нуждался. Он уже сидел, опершись на подушку. Просил своего приятеля, тоже старика, купить в Горьком свежие газеты.
Пассажиры сошли на берег, и «Лесков» отвалил, освобождая пристань. Причалили к старому дебаркадеру вблизи затона. Здесь полагалось простоять весь день. На палубах и в салонах воцарилась непривычная тишина. Он вышел на палубу. Отсюда хорошо были видны оба берега,— на ближнем, высоком, кучно стояли добротные дома. Дальний был смутно виден в утренней дымке, к нему тянулись мосты. Он вспомнил: там, за Волгой, должно быть Сормово.
Вода у дебаркадера была мутная, в пятнах нефти и мазута. Маленькие волны набегали и рассыпались с легким плеском. Плавало полузатонувшее ведерко с надписью «Т/х Саранск». Как после кораблекрушения.
Он заглянул в изолятор. Старик не спал.
— Почему вы остались? — спросил он.— Мне просто неловко...
— Ерунда. Я остался не из-за вас... Хороший город?
— Вы не были в Горьком? И отказались сойти на берег?
Старик смотрел на него пытливо, недоверчиво. У него было благообразное лицо школьного учителя.
— Значит, я тяжело болен?
— Это я тяжело болен,— сказал он. И улыбнулся. Он не хотел, чтобы старик принял его слова всерьез.— Ну, а что я не бывал в Горьком... Где я только еще не бывал! Ни в Норильске, ни в Тбилиси, ни в Токио. Ни в Кинешме,— добавил он, помолчав.
— Эх, Кимешна! — повторил старик, нарочито коверкая название. Его лицо приняло мечтательное, почти молитвенное выражение.— Таких соловьев я потом нигде не слышал!.. А какие там закаты!.. В последний раз я приезжал туда студентом, в девятьсот девятнадцатом. Неспокойное было время. По ночам стреляли... Выстрелы смолкнут, и опять соловьи... Больше не случалось. Женился, обзавелся семьей. Потом дети выросли, жена умерла. Она тоже отсюда была, из Кинешмы...
— Так это вы с ней соловьев слушали?
— Терпеть не могла она эту Кинешму. Скажет бывало: «Брось ты дурью мучиться! Ничего в этой Кинешме нет, пыль да ветер...»
По случаю стоянки работал только буфет. И в обеденный час он перекусил здесь крутыми яйцами и колбасой. У буфетчицы нашлось и пива, припрятанное «для своих». Он тоже, став корабельным врачом, был для нее как бы свой. Буфетчица показала ему расширенные вены на ногах, спросила совета, как лечить.
За окнами поскучнело, дымка стала гуще, плотнее. Он вспомнил, что Кира и Катя не взяли зонтика. Вымокнут, бедняжки!..
Серые волны плескались в борт чаще, сильнее. Ведерко с теплохода «Саранск» уже не плавало. Затонуло или кто-нибудь выловил.
Он проведал старика. Старик пообедал, принял лекарство и теперь спокойно дремал. Лицо у него было размягченное, кроткое — снилась Кинешма...
Здравствуй, Тоня! Дорогая моя Тоня-пестренькая! Почему я прозвал тебя так? Веснушек у тебя не было. Может быть, потому, что у тебя были пестренькие, как речные камешки, глаза? Моя «кругосветка» неумолимо движется к концу. Скоро круг замкнется... Я тут лечу одного старичка. Пустился в плаванье, чтобы повидать места, где был когда-то счастлив. Если бы мне довелось дожить до его лет... Впрочем, все это ерунда. И я никогда, никогда не приехал бы один, без тебя, в нашу Любань, не пошел бы один на тот пруд... Помнишь, как я учил тебя плавать? Иногда мы брали лодку. Ты сидела напротив меня. Мне нравилось на тебя смотреть...
Однажды мы взяли в лодку мальчика. Ему было лет семь, и он просил, чтобы мы его покатали. Я не хотел его брать, но ты настояла. Он сел рядом с тобой, ты держала его за плечо и разговаривала с ним... Я не слушал. Я видел только твое лицо. Я видел тебя матерью моего сына... Прости. Я не хотел об этом вспоминать. Вспоминать об этом без тебя — все равно что возвращаться туда без тебя...
За час до отплытия «Лесков» покинул дебаркадер и ошвартовался у своего причала. Шел мелкий дождик. Пассажиры нетерпеливо толпились у трапа, спеша попасть на корабль. У многих в руках были свертки, пакеты.
Он увидел жену и дочь. Они тоже были изрядно нагружены и весело с кем-то переговаривались. Они его не видели. Он смотрел на них сквозь окошко двери, ведущей на палубу, как, может быть, смотрел бы из того страшного далека, которое зовется небытием. В какое-то мгновение он увидел их, живущих уже без него, веселых и оживленных. И ощутил острую боль.
— Папа, ты много потерял,— сказала Катя.— Такой прекрасный город!..
— Ну, как твой больной? — спросила Кира.— Он оценил твой благородный поступок?
Она распаковывала свертки — берестяные кружки, Хохлома, тапочки на лосиной подошве.
— Для тебя ничего не было,— сказала она.— Вот только это...
Она протянула ему маленький сверток. Это был портсигар. Кожаный, с красивым тисненым узором. Кира не умела делать подарки. Она была не изобретательна. Портсигары и перчатки — вот весь ее репертуар. Он их раздаривал, терял, и все-таки их скопилось у него великое множество. Иногда это его умиляло, иногда смешило, чаще сердило...
— Подаришь кому-нибудь,— сказала она виновато. «Довлетову»,— подумал он. И поцеловал ее.
Они были полны впечатлений. Строгий, из красного камня кремль на холме. Знаменитый Откос. Купеческие особняки и доходные дома, помнящие Шаляпина. Дом Кашириных. Картинная галерея. Рождественская церковь — иконостас семнадцатого века, один из лучших в России. Он весь вырезан из липы и позолочен. Кате больше всего понравился этот иконостас и еще взбитые сливки, которыми они угощались в ресторане.
Дождь усилился, и город покидали в полутьме. В каютах и салонах до срока зажгли свет. Прокатился гром, длинный, как серия взрывов. Дождь был сильный, косой— палубу заливало. Пришлось в каюте закрыть окно. Волга штормила, и «Лесков» раскачивался все больше.
Когда-то он любил такую погоду. Любил тот первобытный страх, который шевелится где-то там, в глубине сознания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10