А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Да будь моя воля, я бы завтра их поганой метлой из партии вымел... Нет уж, племянница дорогая, ты меня не гладь — я не телок. Я про Устав тоже не забываю, но он мне велит, чтоб я на своем стоял и не давал гадам передыху!
— Это может кончиться для тебя плохо. Как бы билетом не поплатился.
— А ты меня не стращай, не ты мне его давала, и не тебе его отбирать. Пока живой хожу, от партии никто меня не оторвет, силы у вас не хватит.
Он поднялся, и они с минуту строго и отчужденно смотрели друг на друга. Все было ясно, но Егор еще почему-то медлил, не уходил.
— Что тетке-то сказать? — наконец решился спросить он.— Придешь ночевать к нам или нет?
— У меня еще есть дела, так что не ждите — я тут как-нибудь пересплю.
— Понятно,— протянул Егор.— Живешь вроде по Уставу, а через себя перешагнуть не можешь.
Только на улице, когда Егора обступила холодная морозная темь, он пришел немного в себя и, может, впервые с такой ясностью понял, что ничего не добился.
«Неужели больше ничего нельзя сделать? — подумал он, с тоской всматриваясь в огоньки деревни.— Так вот и опустить руки, признать верх этого жультреста? Ни за что! Пойду в каждую избу, скажу всем, что от них зависит, быть Лузгину у нас или не быть, всю ночь буду ходить, а своего добьюсь!»
Он сделал несколько шагов, пересекая наискосок улицу, бредя на первый в ночи огонек, но остановился. Нет, Егор, не дело ты затеял! Зачем тебе рыскать по избам и сговаривать людей против Аникея? Ты же коммунист, и негоже тебе нападать на него из-за угла, со спины — это он всегда крадется по жизни как вор, а ты бей его на виду у всех, по-честному. Не может быть, чтобы народ сам пошел против себя!
Он повернул назад и зашагал к своей избе. Анисья на стук быстро открыла, словно все время стояла за дверью и ждала его возвращения.
— А я недавно ребят уложила, насилу угомонились, пристали: где тятька, да и только,— говорила она, помогая Егору раздеться.— Изголодал, поди, совсем? Садись похлебай щей горячих, в загнетке томятся...
Она все поняла, взглянув в лицо мужа, но ни о чем его не спрашивала — сняла с него шапку, стянула разбухшие валенки, нарезала хлеба, достала из печки чугунок.
— Кормилица-то наша последние дни, видать, ходит, Егор,— тихо продолжала она, стараясь отвлечь мужа от тягостных мыслей.— Соломки ей давеча подложила, а она ровно все понимает, глядит прямо как человек — не поверишь!
Егор почти не вслушивался в голос Анисьи, думал о своем, черпал ложкой щи. А Анисья все говорила и говорила, пока он, словно отходя после лютого холода, не начал ей кивать. Она целый день пробыла без него, ей было что порассказать о ребятишках, о домашних делах, обо всем, что она думала сама.
Скоро уже Егор не пропускал ни одного ее слова, с нежностью смотрел на лицо жены и устало улыбался.
— Зря я с ума сходил, Аниска,— тихо признался он.— Опять Аникей наверху.
— Ну и леший с ним! Я наперед знала, что так будет, да тебя разве остановишь? А ты не горюй, хуже, чем было, не будет, а нам с тобой не привыкать, впервой, что ли,— за нуждой к людям не ходили, своей было хоть отбавляй. Эка невидаль!
Егор хорошо понимал, что Анисья страдает сейчас не меньше, чем он, но такой уж был у нее характер, не любила показывать свою слабость никому, не кривила совестью никогда, не шла на поклон ни к кому в самые лихие годы.
— Пропал бы я без тебя,— сказал Егор и взял в свои руки руку жены.— Что бы делал — не знаю, родная ты моя... душа...
— Да будет тебе,— смущенно отмахнулась Анисья, и на глазах ее нежданно проступили слезы, а смуглые щеки окрасил румянец,— Иди ложись, устал до смерти, а завтра рано вставать...
Когда Егор вышел, хлопнув дверью, Ксения бросилась за этим сумасшедшим мужиком — остановить, удержать от безрассудного поступка, который он мог совершить завтра. Однако Егора в коридоре уже не было, она выбежала за ним на улицу, но кричать не решилась. В конце концов сам не маленький, есть своя голова на плечах. Сорвется— пусть пеняет на себя. Она сделала все, что могла, лишь бы убедить его, что он не прав и поступает не так, как подобает коммунисту.
И все-таки, несмотря на этот, казалось бы, ясный, трезвый вывод, ей почему-то не становилось легче. Все, что произошло на бюро, подействовало на нее угнетающе, смешало ее мысли и чувства, и она, по совести, даже не представляла себе, сумеет ли хорошо провести завтрашнее собрание.
Она ходила от стены к стене, по привычке терла, как бы умывая, ладони, в комнате было еще сизо и душно от дыма, хотя через маленькую форточку вливались морозные волны воздуха и колебали язычок пламени в керосиновой лампешке, которая задыхалась и сипела.
«А что, если все, что говорил Егор, правда? — подумала Ксения и остановилась.— Бывает же так в жизни, когда правым оказывается один, а не все».
Она не была уж такой наивной и бестолковой, чтобы мириться с тем, что мешает людям лучше жить и работать, но бунтарский дух Дымшакова грозил самому главному, без чего она не мыслила крепкой организации,— единству и сплоченности. Дай волю вот таким анархиствующим — и завтра же под видом очищения от всего плохого они не пощадят ни одного авторитета, поднимут руку на незыблемые принципы, посеют сомнение, расшатают всякую дисциплину. Никто не возражал против критики,— пожалуйста, критикуй, но делай это разумно, в рамках партийности, не нанося ущерба партии, не вредя делу.
Может быть, Ксения проходила бы так до утра, если бы ей не пришла в голову мысль позвонить Коробину. Телефонистка в районе некоторое время, видимо, колебалась, соединить ли ее в полночный час с квартирой секретаря, и, только еще раз переспросив, дала вызов. К телефону долго никто не подходил, и Ксения уже хотела положить трубку, когда раздался недовольный и строгий голос Ко-робина. Она извинилась, что беспокоит его в такое время, но секретарь нетерпеливо прервал ее:
— Ладно, ладно, что там у вас?
Ей казалось, что она говорит совершенно спокойно и убедительно, с присущей ей последовательностью, не упуская ничего важного и одновременно не забывая о подробностях, которые ему тоже необходимо знать. Она но замечала, что голос ее звучит напряженно, что, рассказывая, она перескакивает с одного на другое, и, так как Коробин слушал ее, не прерывая, она все больше чувствовала его незримое присутствие и терялась перед его угрюмым, неизвестно что сулившим вниманием. Она представила себе, как он, насупясь, держит левой рукой трубку, а правой чертит карандашом на каком-нибудь клочке бумаги, углы рта опущены, глаза щурятся на свет.
— Ну так что же вас беспокоит? — словно не принимая в расчет ничего из того, о чем она рассказала, спросил Коробин.
— Я просто боюсь завтрашнего собрания, Сергей Яковлевич, говорю вам откровенно...
— Напрасно.—В голосе секретаря был уже тот холодок, который всегда действовал на нее успокаивающе.— Не нужно было позволять Дымшакову разводить демагогию. Но раз уж это случилось, у вас была возможность в конце бюро осудить его поведение, ведь коммунисты не поддержали его, чего же вы струсили? Учи вот вас, а толку никакого! Не впадайте в панику! Если Дымшаков все-таки выступит, подготовьте коммунистов, и пусть они дадут ему настоящий отпор. Как у него с трудоднями — он выработал положенный минимум?
— С этой стороны к нему не придраться — Дымшаков работает очень хорошо, и спорить с ним, Сергей Яковлевич, нелегко, уверяю вас...
— Вы поменьше уверяйте себя в собственной слабости! — наставительно-строго сказал Коробин, и Ксения поняла, что он начинает раздражаться.— Смешно, что все вы не можете сладить с одним дезорганизатором!
«Хотела бы я посмотреть, как бы это сделали вы!» — чуть не вырвалось у Ксении. Однако заявить так — значило открыто признать, что она не способна самостоятельно
выполнить поручение райкома. Чем дольше она говорила с секретарем, тем сильнее убеждалась в том, что Коробин или не понимает ее, или действует по грубому принципу: бросили тебя в речку — и давай плыви! Выберешься — сразу всему научишься, а потонешь — что ж, выходит, тебе не плавать! Немного поколебавшись, она решила быть откровенной до конца:
— А что мне делать, Сергей Яковлевич, если Аникей Ермолаевич вдруг не наберет нужного количества голосов?
— Никаких вдруг! — властно и жестко проговорил Коробин.— Мы вас для того и послали, чтобы этого не произошло. И я вам советую ни на минуту не забывать о том, что вы должны проводить линию райкома, а не заниматься личными переживаниями. Вот так. Желаю успеха!
Ксения стала возражать, но Коробин не отвечал. Она зачем-то подула в трубку, потрясла ее и, только, услышав тихое потрескивание, поняла, что их не прервали, а просто секретарь не захотел больше с нею разговаривать. Раньше он себе этого не позволял — был всегда строг, требователен, но терпеливо выслушивал и не отказывал в поддержке, а сегодня отмахнулся от всех ее тревог и сомнений, как будто она вместе с ним не озабочена тем, чтобы в Черемшанке все прошло хорошо. Неужели он не догадался, не почувствовал, что ей сейчас очень трудно?
После бесцельного блуждания по комнате Ксения не выдержала и, набросив на плечи пальто, вышла на улицу.
Над деревней безмолвствовала морозная звездная ночь. Было глухо, пустынно. В густой тьме нахохлились избы, в дремотном их тепле спали сейчас люди, которых завтра ей нужно было во что бы то ни стало убедить в том, что именно Лузгин, а не кто другой должен вести колхоз дальше.
Она чувствовала себя беспомощной и одинокой. Если бы рядом с ней был Иннокентий, ей, возможно, было бы легче, но как раз его-то меньше всего хотелось сейчас видеть.
...Прошло уже больше недели, как Ксения вернулась от него на рассвете и крадучись пробралась в свою комнатенку. Она налила тазик воды, натерлась до красноты мокрым полотенцем, переменила белье и быстро легла в постель.
Утром, встретясь с Иннокентием, Ксения вдруг почувствовала к нему глухую неприязнь. Против воли поднималось в душе что-то мутное, противное, и она не могла вынести присутствия человека, с которым стала близка,
А Иннокентий, ослепленный своим счастьем, ничего не, замечал: с губ его не сходила довольная улыбка, в нем было одновременно и что-то робкое, и торжествующее, и это тоже было неприятно Ксении. Хорошо хоть нашлась причина, которая позволяла ей хотя бы временно не встречаться с ним.
А может быть, снова виной всему был Мажаров, давший знать о себе спустя столько лет? Не было дня, чтобы Ксения не думала о нем. Она ни минуты не сомневалась, что им руководили только эгоистические и корыстные цели, когда он решил снизойти до работы в деревне. При той душевной открытости и симпатиях, которыми сейчас окружали людей, отправлявшихся па помощь сельскому хозяйству, было легко взметнуться па гребень мощной волны и сделать себе карьеру!
Мысль о том, что Мажаров сможет использовать в своих низких интересах светлый и чистый порыв людей, их доверие, лишала Ксению душевного покоя. Если Мажаро-ву ничего не стоило надругаться над ее чувством, то он без зазрения совести сможет надругаться и над чем-то неизмеримо большим!
В черном провале неба роились скопища звезд, скрип снега под ногами, казалось, был слышен по всей деревне, но, когда Ксения останавливалась, тишина давила, звенела в ушах. Она принималась снова ходить взад и вперед по улице, точно это могло освободить ее от неутихающей, исподволь сосущей тревоги — что ожидает ее завтра?
Доклад длился уже больше часа. В старую церковь, еще в тридцатые годы переделанную под клуб, только по большим праздникам отапливаемую железной печуркой, народу набилось до отказа — плотно сидели на деревянных скамейках, на корточках у стен, па подоконниках, стояли по углам, толпились в тамбуре. Скоро так надышали, что серые стены, крашенные масляной краской, запотели, хотя от каменных плит пола тянуло холодом. Редкие плакаты и лозунги в этом неприютном, похожем на подвал или погреб помещении выглядели чужеродно и странно и еще резче подчеркивали неприглядную запущенность клуба. Сцены не
было, и президиум расположился за длинным столом около стены, где когда-то находился алтарь, вход в который теперь был замурован кирпичами. Стоявшие посредине клуба колонны многим заслоняли президиум, и люди то и дело клонились в сторону, чтобы видеть председателя, совсем утонувшего в фанерной, обитой красной материей трибуне.
Когда Лузгину предоставили слово и он стал втискиваться в узкую для его грузной фигуры трибуну, раздался дружный хохот, и кто-то под общее веселье предложил стесать председателя с одного бока топориком.
Такое начало собрания расстроило Ксению, но, к ее удивлению, понравилось самому Лузгину. Он с минуту ворочался в тесном футляре трибуны, сдвинул ее с места, приподнялся, как бы надевая на себя, и все это под неумолчный смех и гогот, и Ксения догадалась, что он делает так нарочно, чтобы расшевелить всех и расположить к себе.
Но вот Лузгин прокашлялся, оттопырил свои мясистые губы, подождал, когда стихнет шум в клубе, и серьезно, уже без улыбки, принялся читать отпечатанный на машинке доклад.
И мгновенно смыло веселое оживление, погасли глаза, загустела тишина, и скоро почти на всех лицах появилось равнодушное, отсутствующее выражение, словно люди приступили к необходимой, но утомительно скучной обязанности.
Ксения была поражена этой внезапной переменой и не знала, чем ее объяснить: то ли усталостью людей, то ли их полным безразличием к тому, о чем монотонно, усыпляюще ровно и бесстрастно докладывал Лузгин. Он раскраснелся, с его выбритых щек катился пот, он то и дело тыкал комком носового платка в лицо и продолжал читать, часто сбиваясь на цифрах, произнося их невнятно, проглатывая.
Вчера, когда Ксения знакомилась с докладом, он не показался ей таким удручающе однообразным и безжизненным; так мог рассказать о жизни колхоза кладовщик, производящий переучет всего что имеется у него на складе, но не руководитель большого коллектива, где у каждого есть свой характер и свои мысли о хозяйстве. Да, но почему же в чтении доклад представлялся ей вполне разумным, правильным и не вызывал никаких сомнений? Неужели это произошло потому, что сегодня она слушала его на людях, вдумывалась во все цифры, замечала всякие ме-
лота, волновалась за исход собрания и каждое слово уже звучало для нее по-другому?
Ксения всматривалась в обветренные, напряженно-спокойные лица с каким-то иным, обновляюще острым любопытством, и они не казались ей, как час тому назад, равнодушно-отсутствующими — нет, каждое лицо жило своей жизнью, своей мыслью, отличалось своим выражением. Доклад был явно неудачный, но Ксения не испытывала сейчас ни горечи, ни досады, а скорее радовалась тому, что он помог ей по-новому взглянуть на все, что происходило на собрании, как бы глазами тех людей, что сидели в полусумрачном зале.
«Нет, Лузгииа все-таки уважают здесь как хозяина,— подумала она.— Иначе никто бы не заставил этих людей второй час подряд слушать нудный и никому не нужный перечень мероприятий и цифр».
В клубе было по-прежнему тихо, лишь изредка в задних рядах кого-то бил надсадный простудный кашель да звенел пробкой графина Егор Дымшаков, наливая себе очередной стакан воды. Пил он гулко, врастяжку, на виду у всего зала, и Лузгин то и дело косился на него.
Ксения была довольна, что Егора выбрали в президиум, он сидел на противоположном от нее конце стола, весь подобранный, непроницаемо спокойный. Он был для нее главной опасностью, от него можно было ждать всего. Пока он вел себя сдержанно, и Ксения не знала, хорошо это или плохо, но то, что он находился в президиуме, как бы налагало на него дополнительную ответственность и сковывало его бунтарскую силу. Кроме того, прошла целая ночь, и, конечно, на него не могло не повлиять то, что случилось вчера на бюро, когда его никто не поддержал. Это должно было заставить его кое о чем задуматься!
Рядом с Егором Дымшаковым, упираясь локтями в стол, ощупывая всех в зале колючими, недобрыми глазами, согнулся Никита Ворожнев. Сидел он неподвижно, грузно, и, хотя с Егором его как бы разделяла невидимая стена, было заметно, что он все время настороже и готов в любое мгновение предупредить дерзкую, разрушительную выходку Дымшакова. По другую сторону от Ворожнева хмуро щурился Федор Мрыхин, за ним робко сутулилась доярка Гневышева, как всегда молчаливая и замкнутая, между нею и Ксенией поместилась Екатерина Черкашина и, заслоняя ладонью глаза, чертила что-то на листе бумаги. Секретарствовал, как издавна было заведено, кладов-
щик Сыроваткин. Писать ему, пока Лузгин делал доклад, было нечего, но он для виду склонялся над столом, глубокомысленно задумывался и, оттопырив мизинец, что-то писал в толстую конторскую книгу. Около него, приткнувшись к краю стола, сидела, строго поджав губы, зоотехник Зябликова. Она была еще молода, но, преждевременно увянув, казалась высохшей, морщинистой старухой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44