А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


На РКФ Трулезанд пришел по доброй воле и в известном смысле благодаря самокритике. Сам он так об этом рассказывал:
— Вот, стало быть, зуб у меня крошился да крошился. Я — к зубному. Объясняю ему, что и как, а он говорит: «Вы, кажется, тоже из Штеттина? Теперь там поляк сидит». И вздохнул. Я ему: «Господин доктор, поляки в Щецине, так он теперь зовется, надо бы нам уже привыкнуть». А он: «Это,— говорит,— нелегкая задача». Ну, думаю, со шпателем во рту тебя не переспоришь, и с трудом спрашиваю, что у меня с зубом. «Кариес,— отвечает он,— кариес у вас». Ну я, конечно, хочу знать причину кариеса. Он полагает, что от недоедания. «А причина недоедания, в чем вы ее видите?» — спрашиваю я. Тут уж он мне эдак покровительственно отвечает: «Это ведь вам известно — последствия войны!» Тогда я ему задаю главный вопрос: «Что же является причиной войны?» Он было замолчал, а потом сообразил и говорит: «Ответить на это — задача нелегкая». И я решил ему малость помочь. Такой барьер ему самому не преодолеть из-за ограниченности сознания. Говорю ему: «Научными исследованиями доказано, что причина войны, о которой вы говорите,— империализм, то есть высшая стадия капитализма, вот она, причина». Он как раз подбирал бор и покосился на меня через плечо с таким выражением, что — вижу я — рад-радешенек мне ответить: «Если я правильно понял, виновник вашей зубной боли — капитализм?» — «Да»,— отвечаю я, но чую, сейчас он мне выдаст! Он и выдал: «Выходит, в средние века кариеса не было. И когда наступит социализм, зубная боль прекратится. Как вы полагаете, дело ограничится зубами или же воспаление среднего уха и ангина тоже исчезнут?» Я бы и тут кивнул, но дело рискованное. Представляете, у нас уже социализм, а я встречаюсь с доктором на улице, и он говорит: «Радуйтесь, у вас социализм, но, скажу вам по секрету, зубы у людей все еще болят. В чем же теперь причина, как вы думаете, ведь вы так хорошо разбираетесь в причинах».
— Значит,— сказал кто-то из слушателей,— ты захотел стать зубным врачом?
— Хотел поначалу,— ответил Трулезанд,— но как же быть с проблемами, которые не лезут в рамки профессии? Не-ет, ребята, смотреть надо в корень. Вот Трулезанд и решил изучать философию. Тогда он и с зубным врачом поспорит.
* Всякий раз, когда Роберт вспоминал о Трулезанде, его начинала мучить совесть. И сколько ни твердил он себе, что это глупо и сентиментально, ничего с собой поделать не мог. У Роберта было много друзей, но ни раньше, ни уж тем более после не было такого, как Трулезанд. Их дружба началась не с драмы и не с подвига, ни один из них не выносил другого из огня и не
вытаскивал из ревущей пучины, но можно было не сомневаться: и тот и другой сделали бы это не задумываясь. Только время их разлучило. Время и обстоятельства — бессмысленно питать к ним злобу. И все-таки Роберт питал злобу, потому что, потеряв Трулезанда, он ощутил пустоту, и пустоту эту ничто не могло заполнить. Роберт ощущал ее, когда его одолевали заботы и когда он попадал в беду, но еще больше, когда выпадали счастливые дни. Достаточно было сказать Трулезанду: «Эх, старина!» — и в ответ услышать: «Да, старина»,— чтобы уяснить себе ситуацию, по достоинству ее оценить и занести в общий список воспоминаний, откуда черпай потом сколько душе угодно: «Помнишь, как епископ пил с нами томатное вино твоего шурина и уплетал салат моей тетушки?» — «Еще бы, старина!»
Когда через месяц-другой после экзамена они снова встретились, оказалось, что и Трулезанд не забыл их первого знакомства. Стоя на платформе в Рибнице, он спросил Роберта, высунувшегося из окна вагона:
— Эй, Длинный, местечко найдется?
Багаж его состоял из битком набитого вещмешка и лакированного дамского чемоданчика, который он сразу, как тронулся поезд, открыл. Протянув Роберту крутое яйцо и хлеб с салом, он сказал:
— Бабуся и тетечка наказывали: «Будь умницей, делись с товарищами, тогда, может, кто и подскажет». Потому как я тугодум.
— Все заранее решено в кругу семьи,— отозвался Роберт.
— Ты что, дома не ладишь? — спросил Трулезанд и, когда Роберт кивнул, продолжал: — А я лажу. У меня есть только дядя, тетя и бабушка, и они прекрасно понимают, что меня надобно баловать — ведь я сирота. От родителей мне осталась одна отцовская ночная рубашка, все остальное сгорело вместе с ними в Штеттине. Я тебе сразу про рубашку говорю, чтобы ты не задавал дурацких вопросов, когда увидишь ее. Кто не знает этой истории, удивится. Рубашка висела на водосточном желобе, на единственной уцелевшей стене нашего дома. Вот бабуся и твердит, что это, мол, неспроста и чтоб я всегда в ней спал. Вздор, конечно, но она ничего, удобная, надо только к ее виду привыкнуть.
Он сдвинул чемоданчик в угол скамьи, постелил на него свой длиннющий шарф, лег и заснул.
Приехали они довольно поздно. На дверях всех гостиниц, куда бы они ни толкнулись, висели дощечки с надписью: «Свободных мест нет». Какой-то пьяный посоветовал заглянуть в «Хохотунью». Там им предоставили чердачную каморку, в кото-
рую даже мешок Трулезанда с трудом втиснулся. Откинув одеяла, они убедились, что простыни надо снять и спать одетыми. Но только улеглись, как в дверь забарабанили. Двое полицейских потребовали их паспорта.
— А что, собственно, случилось? — спросил Трулезанд, однако полицейские не удостоили его ответом.
— Бдительность прежде всего,— сказал понимающе Трулезанд.— Все же, когда спуститесь, посоветуйте приятелю с барабаном колотить потише, здесь люди спят.
Младший полицейский обернулся в дверях:
— Это наш виртуоз-барабанщик Бобби Нейман, вряд ли он откажет себе в удовольствии. Да откуда ему знать, что в этом доме кто-то и вправду спит? Здесь это не принято.
В течение ночи им еще дважды приходилось предъявлять паспорта, а виртуоз Бобби Нейман в самом деле не пожелал отказаться от своего удовольствия и так колотил в барабан, что стропила дрожали. Ничего не поделаешь, пришлось рассказывать друг другу разные истории.
— В Рибнице, где ты сел,— сказал Роберт,— я как-то собаку купил, ирландского сеттера, длинношерстного рыжего пса. Он был француз и звался Ирак. В жизни не встречал такого глупого пса. Ох, и глуп же он был! Судя по его родословной, написанной по-французски, можно было надеяться на бог весть какое чудо. Но псина был просто глуп. Я заплатил за него, как условился в письме отец с его хозяином, который привез собаку из Франции. И пассажирским поездом отправился из Рибница в Парен. Тридцать пять станций, и на каждой входят разные пассажиры и говорят одно: о, какой прекрасный пес, а как его зовут, как тебя зовут, поди-ка сюда, дай лапу, а что он ест, у нас тоже был такой, очень похож, но немного другой, а он дрессированный? Ах, какой преданный взгляд, у собак вообще преданный взгляд, у нас был тоже такой преданный пес, вы и представить себе не можете, какой он был преданный, можно его погладить, он не кусается? Нет, он не кусался, он здоровался с каждым пассажиром, будто много лет вместе ножку задирали на Эйфелеву башню. Ну и глуп же он был. Отец из сил выбивался, чтобы разозлить его, и что же? Пес погиб. «Ирак,— учил отец пса, а разговаривал он с собаками как с людьми.— Ирак, заруби себе на носу, у всех великанов, кто тебя ласково привечает да цокает, на уме одно лишь дурное. Собаке не след ждать от человека хорошего, человеку, впрочем, тоже, но это тебе без интереса. Вот, стало быть, ты перво-наперво оскалься, а потом бросайся на них, для братанья всегда время найдется». Ну и что же, когда глупая скотина наконец все уразумела, что же она сделала? Бросилась на паровоз, хотела вцепиться в колеса. Ради нее-то я и ездил в Рибниц.
— Ну, Рибниц за это не в ответе,— заявил Трулезанд,— мне там нравится. Не так, как в Штеттине, но со Штеттином покончено, а с научной точки зрения тоска по родине, верно, полная чепуха. Ты что-нибудь научное про эту самую тоску читал? Думаю, нас еще ждет много удивительного. Возьми, к примеру, любовь: в небесное предначертание я все равно никогда не верил. А недавно убедился, что с точки зрения науки это не что иное, как исторически сложившаяся конвенция плюс биология. У нас лекцию такую читали: «Знаешь ли ты самого себя?» Так прямо и сказали: исторически сложившаяся конвенция— это значит соглашение плюс биология. Ну, тут уж я удивился. Я-то думал, что в любви есть нечто такое, особенное. Оказывается, ничего особенного, все вполне объяснимо. У тебя есть девушка?
— Да,— ответил Роберт,— только к ней с историческим соглашением да с биологией лучше не соваться, тем более с биологией.
— Стало быть, с небесным предначертанием,— понимающе заявил Трулезанд.— Послушай-ка, может, она в бога верует? Знаешь, старина, поостерегись, я про это такое знаю, что ахнешь. Есть у меня тетушка, не та, у которой я живу, а другая, тетя Мими. Собственно, каждому все понятно, раз тетю зовут Мими, хотя с научной точки зрения она не виновата, что с шла теткой и что зовется Мими. Набожность тети Мими не уступит, пожалуй, глупости твоего пса. Если она куда ходила, так только с разрешения пастора. Однажды устроили там благотворительный бал, и тетя пошла, участвовала в лотерее. Там-то с ней и познакомился дядя Удо, представляешь: тетя Мими и дядя У до? Ну, что из этого могло получиться! Шесть лет они были обручены и четыре года женаты, а детей все нет и нет. Ну, они к пастору, а тот сказал, пусть-де к врачу обратятся. Они к врачу! Ох, брат, как представлю себе тетю Мими и дядю Удо у врача! Они ему все рассказали, все беды выложили, а тот их подробно расспросил. Во всяком случае, в семейные круги просочился слушок, будто доктор объяснил им, что одними молитвами в этом деле не обойтись... Нет, ты представь: год за годом стояли на коленях у кровати и думали, что этого довольно! А твоя тоже из эдаких?
— Ну и вопросы ты задаешь!
Дружба между Робертом Исвалем и Ингой Бьеррелунд для всех была загадкой — и для подруг Инги и для друзей Роберта, а прежде всего для них самих. Пересуды обычно кончались
банальным замечанием, чго противоположности сходятся не менее часто, чем натуры родственные.
Началось все с резкой неприязни. Роберта послали в парен-ский интернат чинить электропроводку.
— Задержишься там подольше,— учил его мастер,— заведение принадлежит «Народной солидарности». Я тоже народ, а солидарность происходит от слова «солидный», вот мы и поможем себе, выписав солидный счет. Ну, валяй, да не забудь о счете!
Комнаты интерната были переполнены, а школьники болтливы и любопытны. Они глаз не спускали с Роберта, а когда он пыхтел, отодвигая их двухэтажные кровати от стен, чтобы добраться до проводки, стояли как вкопанные и только канючили, чтобы он был поосторожнее с картинками.
Девчонки были не лучше. Принимались спешно убирать белье, прежде чем впустить Роберта в комнату. А говорили они так вычурно, что Роберт, обращаясь к ним, невольно впадал в не свойственный ему резкий тон. Он спросил какую-то школьницу, что делает ее отец, а та ответила, что он человек умственного труда, головой работает.
— А,понятно, в цирке на голове ходит!—воскликнул Роберт. И с тех пор звал интернатских «циркачками».
Отец Инги Бьеррелунд был пастором. Его портрет стоял на ее тумбочке — строгий человек в брыжах.
— Нельзя ли убрать сего благочестивого господина? — попросил Роберт, когда отодвигал мебель.
Никто из девиц с места не сдвинулся, но одна сказала:
— Это Ингин отец.
— И трогать его, выходит, нельзя?
— Инга этого не любит.
— Инга мне нравится,— усмехнулся Роберт,— кто из вас Инга?
Девочка открыла дверь в соседнюю комнату и осторожно позвала:
— Иди сюда, тут тебя спрашивают.
«Ага,— подумал Роберт, увидев девушку,— вот какая она, эта Инга, а папаша у нее — пастор!» Инга, видно, была старше других школьниц, великовозрастная девица лет двадцати, не меньше.
Гладкие светлые волосы коротко подстрижены, брови над серыми глазами чуть изогнуты и только рот — женственно-мягкий. Костюм ее сразу не понравился Роберту. Синяя юбка с красным кантом. «Что за юбка,— подумал Роберт,— точно форма пожарника, пожарная юбка и матросская блуза, ну и вкус!»
— Загвоздка у нас тут,— сказал Роберт,— надо отодвинуть тумбочку метра на два, на нее придется положить инструмент. Хорошо бы портрет господина духовника ненадолго убрать. Но вы этого не любите, как я слышал. Вот и помогите мне.
Девушка положила фотографию в ящик, расстелила на тумбочке газету и собралась было идти.
— Впрочем, я совсем забыл — здравствуйте.
— Здравствуйте,— ответила она и вышла. Роберт без особого рвения принялся за работу.
— Подвернется случай — принесу вам розетку,— пообещал он,— при свете этой коптилки на потолке учиться немыслимо.
Случай подвернулся назавтра. Роберт пришел к ним после уроков.
— Здравствуйте, фрейлейн пастор,— сказал он,— а где же остальные цыплята, вернее, где же цыплята, вы уже, надо думать, не цыпленок.
На ней снова была пожарная юбк^а, и Роберта зло взяло, хоть он и сам удивлялся, какое ему до этого дело. Она собрала свои книги, но он предупредил:
— Из-за меня вам уходить не обязательно. Я работаю тихо. Или, может, вам стихи учить надо?
Она неуверенно села и продолжала колдовать линейкой и циркулем.
Роберт подсоединил провод к выключателю, выгреб из кармана розетку и скобки, но, прежде чем приколачивать, сказал:
— Извините, я, кажется, пообещал невозможное. Придется немножко постучать, но потом опять буду паинькой, постараюсь поскорее все сделать.
Она отложила циркуль, скрестила руки на груди и стала наблюдать за его работой.
— Ну вот,— сказал он,— готово, можете снова чертить. Впрочем, один вопрос: почему это вы в школу ходите? Не могу себе представить, чтобы вы столько раз засыпались...
— Засыпалась?
— Ну, проваливались, оставались на второй год. Не могу даже подумать о вас такое.
— Большое спасибо! Нет, я два года не ходила в школу: пришлось работать у крестьянина по хозяйству, мы у него и живем теперь.
Роберт отложил инструменты в сторону и подсел к ее столу.
— Перекур... Так почему же это, позвольте узнать? Не хватает пасторского жалованья или они вообще не получают жалованья?
— Мой отец умер.
— Мой тоже. Погиб?
Девушка посмотрела на Роберта долгим взглядом и сердито сказала:
— Можно и так сказать, господин электротехник, хотя кое-кто говорит, что нет. Но я говорю — погиб. Он был проповедником в соборе в Кенигсберге. Когда пришли русские, он встал в дверях, не пускал их через порог. Тогда они выстрелили. Стало быть, он погиб. Вот так, господин электротехник!
— Черт побери,— буркнул Роберт и принялся за работу. Когда он прощался, девушка едва ответила.
Вечером он спросил об Инге у мужа своей матери. Нусбанк махнул рукой и завел свою обычную канитель, чем так отравлял Роберту жизнь в семье.
Дело совсем никудышное, сказал Нусбанк, загубленное с самого начала; если бы он, Нусбанк, раньше здесь работал, этого бы не случилось, но в то время он, как известно, занимался земельной реформой, вот тут-то все и случилось. Всегда так, если сам обо всем не позаботишься. Нет, девушку нельзя было пускать в школу. Допущена большая психологическая ошибка, Инга много старше остальных и чувствует себя несчастной. Хорошая профессия — вот что ей нужно. В двадцать лет ходить в школу — ну не глупость ли! А еще история с папашей. Он, Нусбанк, понятно, выяснил обстоятельства дела. Нацистом пастор не был, зато церковный фанатик — из тех, что еще в живого дьявола верят. В лагере Нусбанк знавал таких, но те видели Вельзевула в коричневорубашечниках, что, по сути, верно, хоть в жизни это им не очень помогало. Так вот, проповедник Бьеррелунд — кстати, шведская фамилия, предок попал сюда, верно, как полковой священник Карла Двенадцатого, а Померания, кажется, была когда-то шведской, она недалеко ведь от Восточной Пруссии, и семья его, может, оттуда, да что нам до его предков,— во всяком случае, Бьеррелунд умер хоть и не естественной смертью, но вполне объяснимой. Взрослый человек, а так поступил! Дочь теперь носится со своим несчастьем и в каждом советском солдате видит его виновника. К ней нужно проявлять чуткость, иначе пропадет девица. А мамаша ее, госпожа проповедница,— настоящий медный лоб, сидит в каморке у крестьянина и заставляет девчонку гнуть спину. Внушила ей, что ждать им недолго — смерть пастора, мол, будет отомщена. В атом смысле психологически верно, что девчонку у нее забрали и устроили в школу.
На другой день Роберт собрал из старых настольных ламп одну почти совсем новую и отнес в интернат.
— Розетка без лампы,— сказал он,— нечто платоническое.
Мне такое не по душе.
— Сразу видно,— сказала девочка, которую все называли Плюшка.
— Только не надейтесь понапрасну,— пробормотал Роберт. Все девушки, кроме Инги, вскоре приручились и даже стали
по-человечески разговаривать. Им бы очень хотелось сходить в цирк, поделились они с ним;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47