А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Чувствуешь запах?
— Еще бы, весна идет, прямо лавиной обрушивается, но вот не знаю, как мне к этому отнестись. Я, собственно, больше люблю осень. Да, быстро летит время. Ведь мы здесь уже целую вечность. И вот ответь мне, каков результат? Не могу сказать, чтобы я чувствовал себя намного умнее. Сравни: я проучился полгода у мастера, и тут его помощника забрали в армию, и хозяин стал посылать меня одного по вызовам, а счета мне оплачивали как электромонтеру. Вполне справедливо, впрочем, я работал не хуже его помощника. А здесь что? Даже по русскому засыпаюсь... Лесник и тот лучше меня справляется.
— Наглядная разница между старанием и ленью.
— Ладно, но разве я ленив? Я ведь даже по математике и то стараюсь, а она мне вовсе не по вкусу.
— Э-э, да Шика бы тебя просто изрубил на куски, а потом бы еще с тобой сфотографировался — указка вместо сабли, нога на твоем животе. А товарищ Толстоевский сам тебя боится.
— Толстоевский — это неплохо, ты только сейчас это придумал?
— Сам не знаю. Мне это всякий раз приходило в голову, когда он повторял свой припев: «Вы должны изучить язык Толстого и Достоевского. Это требование времени, и, кроме того, друзья мои, это требование гуманизма!» А тебя он боится, знает, что ты лучше его владеешь немецким.
— Это звучит как критика. В мой адрес.
— А я и хотел, чтоб это звучало как критика. Не могу сказать, чтобы меня вдохновляли его речи. Но подтрунивать над ним на уроке — дело нехитрое.
— Добавь еще, что я задавала.
— Могу,— сказал Трулезанд.
В редакции никто не поинтересовался серией статей об РКФ. Газету крепко покритиковали за «недостаточное освещение мероприятий по весеннему севу», и проработка была в самом разгаре.
— Если у тебя среди твоих окончивших РКФ есть какой-нибудь ведущий работник в области сельского хозяйства или какой-нибудь знатный агроном, работающий над повышением процента сахара в сахарной свекле, добро пожаловать, напечатаем с удовольствием,— сказал Вернер Кульман.— Все остальное сейчас никого не интересует. Даже в спортивном отделе печатают только отчеты о соревнованиях общества «Трактор». Постой, постой, да не убегай же, это еще не все. У меня тут письмо из
Союза писателей. Товарищ Брайзель пишет от имени секретариата, что они поражены — наш орган не уделяет им заслуженного внимания. Сегодня у них собрание, на которое они нас убедительно просят прийти. «Убедительно», разумеется, надо понимать иронически. Повестка довольно своеобразная: обмен опытом между писателями старшего поколения и молодыми. Если у тебя есть время, сходи послушай, ты ведь знаешь это заведение. Напечатаем ли — еще видно будет. Сельское хозяйство сейчас пожирает все. Но, должно быть, мне удастся получить место, если разъясню ситуацию на редколлегии.
Секретарь союза Брайзель не забыл упомянуть в своем вступительном слове о присутствии многочисленных представителей прессы и заявил, что, хотя каждый из находящихся в этом зале прекрасно понимает важность посевной кампании, не следует, однако же, забывать, что необходимо трудиться и на ниве художественной литературы — ведь и здесь крайне важно собрать богатый урожай. Вот как раз в интересах труда на этой ниве все присутствующие и собрались здесь, в зале,— старшее поколение и молодые, опытные и новички, и надо думать, что разговор окажется плодотворным.
На этом месте одаренный автор трилогии о временах инфляции опрокинул рюмку с коньяком и с возмущением сказал кельнеру, который, собственно, давно уже отошел к соседнему столику:
— Ничего себе, ловко! Это что же, землетрясение в Македонии?
Критик Шлихтков, который в свое время с восхищением приветствовал самые первые выступления в печати автора инфляциады и с тех пор сравнивал каждый выходивший из печати роман с первым томом трилогии «Короны пали, деньги — пыль», громко расхохотался над шуткой маститого писателя и несколько раз выкрикнул:
— В Македонии! Нет, ну разве не прелесть?!
Секретарь союза Брайзель почтительно улыбнулся и уже только после этого предложил молодому писателю Обристу рассказать, как он внутренне пришел к тому, что взялся за перо.
Обрист некоторое время испуганно таращил глаза, а потом пролепетал:
— Да, товарищи, как бы это сказать? Это, наверно, так: литературным даром как-то не овладеешь. Скорее, может быть, он тобой овладеет. Я как-то не знаю. Это всегда так, когда приходится говорить. Может быть, сначала скажут другие товарищи?
Брайзель подождал немного, но, так как Обрист не издал больше ни звука, наконец произнес:
— Благодарю товарища Обриста за первое слово в дискуссии. Он сломил печать молчания, что всегда самое трудное, а теперь, как лично мне кажется, должен выступить кто-нибудь из старших товарищей...
— Я! — одновременно крикнули Паули и Куршак. Секретарь попробовал было не обратить на них внимание, но
так как никто больше не вызывался, ему пришлось выбирать кого-нибудь из этих двоих. Роберт чувствовал, как труден для него этот выбор. Он и раньше присутствовал на многих собраниях союза, обычно Паули и Куршак первыми просили слова, и это всегда выглядело очень комично.
На этот раз Брайзель решил в пользу Паули.
Тот, расчищая себе дорогу, пробрался через переполненный зал, и, пока Роберт не без интереса рассматривал атлетическую фигуру этого шестидесятилетнего человека, походившего, несмотря на свой возраст, на боксера, который имеет все шансы победить на ринге, он услышал, как один из двух сценаристов, сидевших за соседним столиком, шепнул другому:
— Не буду говорить о себе...
Роберт подмигнул ему, и тут же раздался голос Паули:
— Не буду говорить о себе — это не имело бы здесь никакого смысла. Слишком быстро многое забывается. Правда, хорошо, что не всеми и не всегда забывается. Например, недавно в Советском Союзе снова переиздана моя книга в двадцати тысячах экземплярах. Но я не хочу говорить о себе. Хотя иногда невольно задумываешься. Да, все это прекрасно — необходимо поощрять молодые таланты. Я стою за это горой. Дело только в пропорциях, а пропорции необходимо соблюдать, и я никогда не устану повторять это.
— Сейчас перейдет к одному товарищу, с которым встретился на книжном базаре,— шепнул сценарист.
Паули постучал своим толстым пальцем по трибуне.
— Недавно я был на книжном базаре. Я не особенно люблю там бывать, но, в конце концов, надо же быть сознательным. Да и слишком уж часто приходится потом слышать: «Что с вами случилось? Почему вы не были на книжном базаре союза?» Люди все замечают, не все же в конце концов о нас позабыли. Но я не хочу говорить о себе. Просто необходимо об этом упомянуть, поскольку это типично. Так вот, подходит ко мне один руководящий товарищ — не буду называть здесь имена,— но весьма высокопоставленный товарищ, с которым я знаком еще с давних пор, и говорит мне: «Юпп, ну как дела с твоей книгой?» Он, видите ли, интересуется, этот руководящий товарищ. «Да что уж
там!» — только и мог я ответить. Я рассказываю это здесь, разумеется, не потому, что имею что-либо против молодых и их выдвижения. Все это, конечно, должно быть. Просто есть же в конце концов и такие — я не хочу говорить о себе,— кого издают в других странах миллионными тиражами. А что с ними происходит здесь, у нас? Во всем этом должна быть полная ясность.
— Здесь у него только четырехсоттысячные тиражи,— шепнул сценарист, а секретарь союза произнес:
— Я благодарю коллегу Паули за участие в дискуссии. Как мне лично кажется, сейчас должен бы выступить кто-нибудь из молодых товарищей...
— Так-так! — пробасил Куршак, как видно почувствовавший себя обойденным.— Сколько же времени я буду просить слова?! Я сижу с поднятой рукой со времени основания Иерусалима!
— Сейчас, сейчас, Густав,— сказал Брайзель,— ты следующий на очереди. А теперь должен выступить представитель молодого поколения... Я считаю, что сейчас должна взять слово, например, наша юная коллега Бухгакер. Как мне лично кажется, тогда будет представлена преемственность литературного процесса.
Гертруда Бухгакер попросила разрешения говорить с места, так как это экономит время, а она уже три дня не имеет возможности работать над своим новым историческим романом о старшем почтмейстере Стефане.
— О, как прекрасно!—шепнул сценарист.
— Как же это так получается,— сказала Гертруда Бухгакер,— что я все еще продолжаю числиться в рядах литературной молодой гвардии? Как женщина — пожалуйста. Когда я гляжу на моих коллег писательниц, присутствующих в этом зале, я могу согласиться, что здесь я одна из самых молодых, если не самая молодая. Да, пожалуй, самая молодая. Но сколько же нужно еще писать? Когда я написала роман о Якобе Кнайпе, мне казалось, что мне*удалось взять этот барьер. И что же? Меня пригласили на вечер молодых дарований. Но не об этом, не об этом хотела я говорить. Я хотела говорить совсем о другом. Я вынашиваю сейчас книгу о Германе Фридрихе Швабе — человеке, роль которого в развитии отечественного производства растительного масла, как мне кажется, еще никто не оценил. Я надеюсь восполнить этот пробел моим новым произведением. Это должна быть очень поэтичная книга, но, разумеется, мне придется ознакомиться и с вопросами технологии в свете решений Биттерфельдской конференции. Однако что же происходит? Меня не пропускают на производство, где вырабатывается растительное масло. Мне ставят преграды, аргументируя при этом целым сводом предписаний о правилах гигиены производства пищепродуктов. Спрашивается, для чего же я, собственно, являюсь членом Союза писателей?
— Совершенно верно! — крикнул сценарист, и Гертруда погрозила ему пальцем, украшенным коллекцией перстней.
— Благодарю коллегу Бухгакер за ее дискуссионное выступление,— сказал секретарь союза и, немного поколебавшись, обратился к Густаву Куршаку:
— Ну как, Густав? Выступишь?
— А ты как думал? — ответил тот.— То, что я хочу сказать, как раз вполне соответствует тому, что сказала сейчас юная Бухкакер. Все тот же вопрос о функционерах, занимающих высокие посты, дорогие друзья. Могу рассказать вам про это побасенку. В прошлом году, зимой было дело, а я тогда еще разъезжал по клубам на моей лошадке, семьсотпятидесятисиль-ной «харлей дэвидсон»,— так вот, получаю я приглашение, куда бы вы думали? В Пазевальк, кажется, так. Ну, отправляюсь я туда, а холодно было, доложу я вам, так примерно градуса двадцать два мороза. Заявляюсь я в клуб, и что же вижу, к моему неописуемому удивлению? Ни души. Только одна маленькая девочка, лет этак четырнадцати, в ярко-красной блузке. «Что ж это,— говорю я ей,— я писатель Густав Куршак, а у вас тут ни души?» — «Они,— говорит,— все на другое собрание пошли».— «Так-так,— говорю я,— тогда беги-ка туда поскорее и скажи, что писатель Густав Куршак приехал, и пусть-ка попробуют не явиться!» — «Хорошо,— говорит,— а вы пока погрейтесь вот тут, у печки». Вот этим-то я и занялся, друзья мои, и стал постепенно оттаивать. Смотрю, и нос мой тоже оттаивает. Что должен предпринять человек в таком случае? Он должен воспользоваться носовым платком. Ах да, совсем позабыл, там ведь еще собака была, в клубе. Сидит этот пес передо мной и смотрит, как я оттаиваю. Громадная такая дворняга. А как только я полез в карман за платком, вдруг начинает рычать. Выну я руку из кармана — перестает. Но мой нос, друзья, к сожалению, продолжает таять. Я снова лезу в карман за платком, и пес опять начинает рычать. Вот тут-то я и заметил связь между этими явлениями. Так прошло довольно много времени. Нос тает, я лезу в карман, собака рычит, я отказываюсь от своей попытки, и все сначала: нос тает, я пробую шевельнуть рукой, пес скалит зубы, я, плюнув на нос, решаю — пусть его тает. И так проходят часы, друзья мои! Вот потому-то и я, так же как коллега Бухкакер, хочу поднять голос протеста против функционеров, занимающих высокие посты.
Гертруда Бухгакер была одной из немногих в зале, оставшихся серьезными. Когда смех утих, она крикнула с возмущением:
— Моя фамилия — Бухгакер, коллега Куршак, можно было бы и запомнить мою фамилию! Но я хотела сказать не об этом. Я хотела сказать совсем о другом. Я не понимаю связи. Связи между моими серьезными замыслами и функционерами, занимающими высокие посты.-
— Так поймите, голубушка,— сказал Куршак,— ведь это одно и то же!
Секретарь Брайзель с трудом удерживал власть над залом.
— Благодарю коллегу Куршака за участие в дискуссии,— сказал он с кривой усмешкой,— как мне лично кажется, нам необходимо подвести итоги... Но я вижу, наш уважаемый Бертольд Вассерман хочет что-то сказать. Прошу вас, профессор!
Профессор Вассерман, чья трилогия об инфляции стала эпохальным произведением, закрыл глаза и проговорил словно про себя:
— Когда я начал мой роман «Короны пали, деньги — пыль», первая мировая война была уже позади. Я попал на нее молодым лейтенантом кавалерии, но в моей сумке, пристегнутой к седлу, лежали произведения Зигмунда Фрейда. Потом был Лангемарк, и вот лик Медузы Горгоны — я говорю об эпохе Вильгельма — стал зримым. Тогда из груди моей невольно вырвался вскрик, который и лег в основу моей книги. Но — и об этом мне хотелось бы поведать молодым, тем, кто начинает писать сегодня,— книга должна быть как кошка. Одного возгласа, вскрика еще недостаточно. Надо еще уметь показать, что именно вскрикнуло. В нынешней литературе я слышу много криков, но не вижу ни одной кошки. Это я не устану подчеркивать.
«Кошка» Вассермана уже много лет витала в статьях и докладах по теории литературы. Так, например, рецензии Шлихткова, как правило, заканчивались словами: «Но к сожалению, и в этой книге нам не удалось увидеть знаменитой «кошки» нашего заслуженного мастера литературы». Однажды он даже написал: «Прекрасно, здесь чувствуются когти льва, но снова встает вопрос: где же кошка?»
«Кошка» невидимой тенью пристраивалась на письменных столах романистов, неслышно ступая, прокрадывалась на семинары и конференции, вылезала на первые места в заглавиях, и только каким-то чудом ее изображение не стало символом Союза писателей. Хотя, собственно говоря, и это не было чудом, это было в самой природе ее образа — невоплотимого образа. Каждый утверждал, что он уверен в ее существовании, но никто не мог ее описать. Была ли она серой или белой с черными пятнами, круглой, как шар, или длинным тощим чудовищем, был ли ее
хвост пышным или облезлым? И какие у нее были глаза — желтые, зеленые, серые? Или, может быть, вовсе красные? Никто этого не знал.
Когда речь шла о «голубе мира», можно было, скажем, ориентироваться на Пикассо. Даже о чудовище Лохнесса можно было каким-то образом составить себе представление, но с «кошкой» Вассермана дело обстояло безнадежно. Знали только одно — и в этом отношении никаких расхождений не наблюдалось: «кошка» эта была удивительно живуча. И еще одно ни у кого не вызывало сомнений — творчеству она не приносила никакой пользы. Прошел смутный слух, что где-то в районе Балтийского моря возникло Общество молодых любителей словесности под руководством некоего профессора, написавшего драму об Эрнсте Морице Арндте и теперь работающего вместе со своим коллективом над монографией о трилогии «Короны пали, деньги — пыль», целью которой должно было стать научное обоснование «кошки» Вассермана. Но даже и этим исследователям не удалось схватить знаменитого зверя за шкирку и воскликнуть: «Эврика!» Поговаривали, что один из членов общества, отчаявшись, стал экономистом, а другой — теологом, и только профессор не отрекся от веры в «кошку».
Основоположник же этой веры, писатель Вассерман, ни разу не дал себя подвигнуть на то, чтобы более точно определить сущность своего создания; он лишь тонко улыбался, когда — а в последнее время это случалось все чаще — молодые и бесстрашные требовали от него разъяснений; он говорил тогда о своих друзьях Фейхтвангере и Цвейге, упоминал в положительном смысле о Бехере, ссылался на талант Брехта, находил вполне приемлемой Анну Зегерс, промямливал несколько слов насчет Людвига Ренна, качал головой при упоминании Хермлина, который был одно время так близок к «кошке», расхваливал Бределя и Мархвицу, признавался, что никого не знает из молодых, и вновь рассказывал, как было дело, когда он начинал писать «Короны пали, деньги — пыль» и преодолевать Зигмунда Фрейда и лик Медузы Горгоны эпохи Вильгельма.
Роберт с удивлением заметил, что редактор «Берлинер цай-тунг» старательно записывает выступление Вассермана, и при этом лицо у него такое; будто он слышит здесь нечто сенсационное— хоть завтра же на газетную полосу.
Знаменитый писатель говорил теперь о ценах на молоко в двадцатых годах, и все знали, что за этим последует сокрушение по поводу широкого распространения гомосексуализма, а затем история про Брехта — Вассерман якобы сказал однажды Брехту:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47