А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Роза и Герд улетели в Китай, а Роберт Исваль поехал с аэродрома домой и передал привет всем на факультете, а год спустя женился на студентке медицинского факультета Вере Бильферт, бывшей швее. Этот год был добровольным испытанием: они хотели посмотреть, что получится, если они не будут больше учиться вместе и спать под одной крышей. Они хотели, как они заверяли друг друга, «вести себя разумно».
Для Роберта этот год, однако, значил гораздо больше. Он издевался над собой, мысленно называя себя вдовцом с обязательным сроком траура — а то ведь что люди скажут! Но вскоре это показалось ему самому попросту смешным, ведь никто, собственно говоря, не умер, а люди скорее удивлялись тому, что они с Верой ждут так долго. Только два человека вникли в это обстоятельство глубже — Квази и Рибенлам; но Рибенлам ни разу не сказал тогда обо всем этом ни слова, а Квази исчез. Да, этот год принадлежал Трулезанду. Хотя к чему это было теперь-— Трулезанд далеко и женат на Розе Пааль. Но Роберт поклялся, что оставит Трулезанду возможность действовать в течение этого года. Если он напишет Вере, думал Роберт, и расскажет ей все начистоту, то хоть он и останется в Китае, женатый на Розе Пааль, зато может рассчитывать, что Вера Бильферт никогда не выйдет замуж за Роберта Исваля. А это уже кое-что, когда сидишь в Китае. Да и вообще, может же вдруг оказаться, что человек не в силах выучить язык Аао и Мао и органически не способен манипулировать кисточкой для туши и палочками для риса! Такого наверняка пришлют обратно, и суду понадобится никак не больше двух часов на бракоразводный процесс: четверть часа для обоснования своего решения и час сорок пять минут, чтобы разобраться в странных обстоятельствах этого бракосочетания.
Но Роберт знал, что Герд Трулезанд никогда не напишет Вере подобного письма. Он был не из тех, кто только задним числом понимает, что обманут; он был не из тех, кто, как некий Роберт Исваль, думает в конечном счете лишь о самом себе; он был из тех, кто, получив удар, не закричит — ведь ему от этого лучше не станет, зато другим станет хуже. Например, Вере Бильферт и в особенности Розе Пааль. А главное — делу. На Герда Трулезанда можно было положиться. И это была самая подлая мысль из всех, какие приходили Роберту в голову в течение этого года ожидания.
Как было все ясно и просто в тот дождливый день в марте пятидесятого года! Демонстрация кончилась. Помернплац была переименована в площадь Освобождения, все вымокли до нитки, все были счастливы, если не считать Када, но никто не заметил, как ему тяжело, все устали и были голодны, а у Роберта Исваля еще оставалась уйма неиспользованных талонов на мясо и на жиры.
— Ты что сейчас делаешь? — спросил он Веру Бильферт, и она в ответ только молча показала на свой промокший свитер.
— У Грёбеля еще топят,— сказал он,— а пока мы дойдем до общежития, ты схватишь чудовищный насморк. Ведь жар энтузиазма уже прошел. А у Грёбеля мы сядем к печке и используем мои талоны на мясо.
— Что ты знаешь о моем энтузиазме?
— Почти ничего, потому и говорю про талоны на мясо.
— Куда вы? — крикнул Квази.— Нам надо подвести итог!
— Нам тоже,— крикнул Роберт, обернувшись.
В закусочной Грёбеля он посоветовал Вере взять холодец.
— Здесь его можно есть не опасаясь. Больше нигде, только у Грёбеля. Дело в том, что у него зоб, и это, естественно, минус для его заведения. Зоб ведь очень мешает трактирщику. Для бухгалтера или владельца скобяной лавки зоб никакого значения не имеет, а вот для того, кто торгует едой и напитками,— это просто бич, даже в наше время. Зоб портит посетителям аппетит и вызывает у них подозрение. Такому трактирщику ничего больше не остается, как улучшать качество блюд. У Грёбеля можно есть все. Я, в частности, всегда ем холодец.
— Целиком полагаюсь на твой опыт,— сказала Вера, и он заказал холодец.
Она села на стул, поставив его боком, и прислонилась спиной к горячей печке.
— Когда высохнет спина, я обниму печку.
— Чертова печка,— сказал Роберт.
Она рассмеялась, а когда стала есть холодец, заметила, что теория Роберта кажется ей верной и впредь, прежде чем зайти в ресторан, она всегда будет осведомляться о внешних данных хозяина.
— Красивым я доверять не буду.
— Это я приветствую,— сказал Роберт и поправил очки.
— Ну и страшны же они,— сказала Вера,— выброси их поскорее.
— Не могу. Без очков ты, как говорилось выше, перестанешь мне доверять.
— Чушь. Сними, слышишь?
— Не могу. Мне придется мигать и щуриться.
— А если я тебя прошу снять очки?
— Тогда уж, видно, придется. Пожалуйста!
— Хм,— сказала она,— сразу помолодел на десять лет.
— Значит, мне четырнадцать,— сказал он и поскорее снова надел очки.— В четырнадцать я готовился к конфирмации. Но, во-первых, на церемонию я опоздал на полчаса — пастор сказал «четверть десятого», а мне почему-то показалось «без четверти десять»,— и я пришел тогда, когда другие стояли уже на коленях, успев принять святое причастие, а потом, оставив дома гостей, я отправился на площадь, где было гулянье, и вмиг растратил деньги, подаренные по случаю конфирмации. А во-вторых, брюки...
— Ас ними-то что случилось?
— Это были первые длинные брюки в моей жизни и самые неудобные. До полдесятого я все еще бегал в коротких штанах, но мать настаивала на длинных. Настоящее принуждение. Наконец я натянул эти идиотские брюки и стал пробираться окольными путями в церковь, держась поближе к домам. Руки я засунул в карманы, чтобы выглядеть хоть немного спортивнее. Даже если бы конфирмация началась без четверти десять, я все равно бы опоздал. Целых десять минут стоял я перед дверью, не решаясь войти в церковь: из-за опоздания, а главное, из-за брюк. Внутри запели, и я решился наконец войти — теперь они ничего не услышат, да и не увидят, потому что уткнулись в свои молитвенники. Но когда я открыл дверь, пение как раз кончилось. А дверь была огромная, тяжеХая и скрипела на всю церковь. Все обернулись, в том числе й ребята, стоявшие на коленях. Мать говорила, что, пробираясь вперед, к алтарю, я засунул руки в карманы по локоть. Д тоже стал на колени, и пастор, дав мне глотнуть вина, прокипел в ухо: «Исваль, ты чудовище!» Но все-таки конфирмация состоялась.
— По тебе не заметно, во всяком случае, когда ты без очков.
— Да оставь ты в покое очки. Мне подарил их сам Рокфеллер.
— Еще одна история? Ну, давай. Когда ты рассказываешь истории, ты очень мил.
— Ты понимаешь, что ты сейчас сказала? Ты понимаешь, что с этой минуты я только и буду делать, что рассказывать тебе истории — до скончания века. Ты сидишь возле печки и греешь спину, а я сижу перед тобой и подогреваю тебя рассказами.
— И тем временем мы едим холодец, который очень хорош, потому что у господина Грёбеля зоб. Ну, давай. Итак, в один прекрасный день приходит к тебе господин Рокфеллер и говорит, что ты так мил, сразу видно, только что с конфирмации, и вот он
решил подарить тебе свои очки...
— Нет, совсем не так. В один прекрасный день я поздоровался с деревом и, заметив, что оно не отвечает на мое приветствие, понял, что мне нужны очки. Я пошел к лагерному врачу — дело было в лагере военнопленных в Варшаве — и рассказал ему историю с деревом. Он показал на таблицу и велел читать буквы. «Я с удовольствием прочту,— ответил я,— только скажите, пожалуйста, господин доктор, где она, эта таблица?» Тут он сказал, что с моими глазами действительно что-то не в порядке, но помочь он ничем не может. В лагере больше ста человек нуждаются в очках — у русских солдат такая привычка: как берут в плен, так отбирают очки. У меня-то они ничего не забрали, у меня их и не было, но другие об этом говорили. Может, русские думали, что, кто без очков, тот не убежит. Во всяком случае, в лагере не хватало ста пар очков. Я пошел к Ванде, рассказал ей об этом, а она пошла к уполномоченному Международного Красного Креста, которого, правда, терпеть не могла, но не раз отлично использовала в подобных целях. Была устроена всеобщая проверка зрения, и через два-три месяца прибыли очки. Дяденька из Красного Креста объяснил, что их собрали для нас в Америке. Ну и экземпляры попадались. На каждом была наклеечка— с указанием диоптрий. Лагерный врач собрал нас всех в барак и стал сравнивать наклейки со своим списком. О размерах и фокусных расстояниях он и слышать не хотел — лишь бы диоптрии подходили. Некоторым даже пенсне досталось, и мои очки были еще далеко не самые дурацкие, но зато с широченной оправой — так уж мне повезло, потому что очередь до меня дошла только в конце. Почти все теперь кое-что видели в своих очках и, когда рассмотрели меня в моих рокфеллеровских окулярах, так и покатились со смеху. Правда, я сам хохотал, потому что и они все выглядели довольно дико — сотня ребят в самых идиотских очках.
— А твои, значит, были от самого Рокфеллера?
— Так я по крайней мере думаю. Рассуди сама, кто может себе такое позволить — черепаховая оправа в килограмм весом!
— Да, это, безусловно, был миллионер. Потому-то они тебе и не идут — ты ведь не миллионер. Ой, мне же еще физику учить!
— Жаль. Я что, плохо рассказал эту историю? Можно было, конечно, ее расцветить: когда первый нацепил очки, еще никто не смеялся, потому что никто еще ничего не видел; когда второй — то засмеялся первый, получивший очки; над третьим смеялись уже двое и так далее, а потом смеялись и те, кто еще ничего не видел: те, кто уже был в очках, описывали им других очкариков, и кто был без очков, смеялся еще громче тех, кто был в очках. Ибо то, что рисует тебе фантазия, всегда производит более сильное впечатление, чем то, что видишь своими глазами. Так мне кажется.
— Нет,— сказала Вера,— ты очень хорошо рассказал.
— Правда? — переспросил Роберт, глядя, как она расправляет все еще мокрый свитер.— А насчёт фантазии, как я теперь понимаю, это не всегда верно.
Они уплатили по счету и направились к выходу, и Роберт сделал попытку взять ее за руку, но она и слышать об этом не хотела.
— Я не знаю, как отношусь к тебе,— сказала она.— Когда ты рассказываешь, ты, правда, очень мил. Но ты жуткий задавала, и
если бы я не была такая мокрая, я наверняка не стала бы есть с тобой холодец. Так и знай.
— Теперь я это знаю,— сказал Роберт. Перед вертящейся дверью Вера спросила:
— Ты ждешь итогов?
Он ждал, скрестив руки на груди. Тогда она сказала:
— Первое: кажется, мне удалось избежать насморка. Второе: к Грёбелю я теперь буду ходить часто. Третье: о тебе я при случае подумаю. Четвертое: спокойной ночи!
— Бесспорно,— ответил Роберт.
Когда Роберт вошел в комнату «Красный Октябрь», Рик ковырялся в приемнике, Трулезанд сказал:
— Наконец-то! Квази сломал радио.
— Оно само перестало говорить,— тут же запротестовал Рик,— прямо посреди последних известий вдруг замолчало, и я ищу повреждение.
Роберт отстранил его.
— Иди, иди, жестянщик, мы позовем тебя чинить нужник, когда завалим дерьмом.
Все трое посмотрели на него, а Квази, тихонько присвистнув, заметил:
— С тебя марка. Или скажешь, что ты не выражался?
— Валяй записывай,— сказал Роберт,— хотя погоди, сегодня, я думаю, ты еще и не то услышишь!
Квази взял записную книжку, которую Называл «Сторожевая башня», пока не узнал случайно, что так же называется газета «Свидетелей Иеговы». Он хотел записать проступок Роберта, но Трулезанд остановил его.
— Минуточку, на мой взгляд, этот случай подходит под дополнительный пункт «а». Прочти-ка его, Квази.
И Квази прочел:
— «Если установлено, что пережито тяжелое душевное потря-
сение, штраф может быть отменен. Однако состояние душевного потрясения считается действительным только в течение ограниченного времени — не более трех часов. В течение этого времени разрешается произнести три «выражения». Вышеуказанное состояние устанавливается общим голосованием». Роберт отмахнулся.
— Бросьте, я заплачу марку. Я всегда был против похода Квази за моральную чистоту, но что поделаешь, под соглашением стоит и моя подпись.
— Тогда ты знаешь,— заметил Трулезанд,— что у тебя нет права голоса. Ну а все-таки, как ты сам считаешь, ты находишься в состоянии тяжелого душевного потрясения или нет?
— Нет,— ответил Роберт.
— Да у него от злости глаза на лоб лезут,— сказал Рик.
— А твое мнение, лесник? — спросил Трулезанд.
— Он злится,— подтвердил Якоб Фильтер. Трулезанд снова обратился к Роберту:
— Не хочешь отвечать чистосердечно, поставим вопрос по-другому: о чем ты разговаривал со швеей?
— О моей конфирмации и моих очках.
— Правда?
— Правда.
— И что же она сказала? И что ты сказал, когда прощались?
— Она сказала: «Спокойной ночи!» — а я, кажется, сказал: «Бесспорно!»
— Таким же злым голосом, как сейчас?
— Вполне возможно.
Трулезанд взял у Квази записную книжку и захлопнул ее.
— Случай ясен. Марку вычеркнуть. Конфирмация, очки и ни слова о весне и о всем таком прочем. Выражение было употреблено в состоянии тяжелейшего душевного потрясения. Я считаю, если вас интересует мое мнение, что сегодня он имеет право еще на девять «выражений».
— Сойдемся на четырех,— сказал Квази Рик,— я согласен. Якоб Фильтер кивнул.
Когда Роберт починил приемник, разрешенный запас «выражений» был уже исчерпан, и, как только зазвучала модная песенка, он подхватил ее вместе со всеми:
Когда зазвенят колокольчики...
Урок физики всегда проходил напряженно. Шика и без того был нетерпеливым преподавателем, а когда он манипулировал с проводами, рычагами и магнето, то был и вовсе невыносим. Этот
предмет выходит за рамки его профессии, заявлял он. Он математик, а не физик, а первое относится ко второму, как художник к маляру; как это можно заставлять специалиста по интегралам демонстрировать принципы действия термометра?
— Каждая доярка нынче знает, что между температурой и поднятием столбика ртути имеется связь. А кто хоть раз разобрал и собрал, например, велосипедное динамо, знает уже почти все об электричестве. Физика — наука о предметах обихода, и, в сущности, она служит ремесленникам. А я — мыслитель, уважаемые дамы и господа. Материя меня не интересует: И если уж физика сумела пролезть в науки, то исключительно благодаря великодушной помощи математики. Швырять вверх камни, а потом следить за их падением могут и обезьяны, но рассчитать этот феномен может только человек. Я решаю, и лишь благодаря этому я человек. Есть у кого-нибудь вопросы насчет этих магнето?
Всегда находился кто-нибудь, у кого были вопросы, и Шика отвечал с видом тигра, который не может постичь, почему ему приходится точить когти о какую-то дурацкую решетку, когда по ту сторону сияют столь аппетитные розовые лица. Шика давал требуемые ответы и пыхтел от досады.
В этот день рыбак Тримборн хотел знать, правда ли — вот он читал,— что раньше математика и физика не разделялись как науки?
— Утверждать сие определенно нельзя,— прорычал Шика.— Разумеется, многое в этих науках связано и переходит одно в другое, но решающая роль всегда принадлежала думающей голове и гораздо меньшая — манипулирующим рукам. Вот возьмите Фарадея. По внешним признакам его можно назвать физиком и химиком, ибо имя его связано со многими открытиями в этих областях. Но задумайтесь над тем, что говорит о встрече с Фарадеем пользующийся полным нашим доверием Гельмгольц, ибо он тоже физик и к тому же еще физиолог. Цитирую дословно: «Он показал мне все свои замечательные штуки. Их было немного, ему, кажется, хватало кусочка старой проволоки, дерева и железа для величайших открытий». Чего они друг другу показать не могли — так это то, что было в их черепных коробках, а именно там-то и была разгадка. Старая проволочка была только толчком, настоящим открытием был расчет. Я пойду еще дальше, уважаемые дамы и господа, я утверждаю, что пошлая материя только сбивает с толку гениальных мыслителей. Приведу пример из недавнего времени. Лауреат Нобелевской премии Энрико Ферми, физик-ядерщик, тем самым близко стоящий к проблемам математики, блестящий теоретик, без
которого, между прочим, была бы немыслима атомная бомба, хотел утеплить свой дом. Для этого он рассчитал эффект двойных рам. Однако полученный результат доказывал, что двойная рама вызывает значительное понижение температуры в комнате. Потом, однако*, выяснилось: знаменитый ученый ошибся на одну запятую. Понимаете, что я хочу сказать? Блестящий теоретик, который нашел математические предпосылки для такого чуда научной мысли, каким, безусловно, является атомная бомба, пасует перед двойными рамами. А почему? Потому что речь идет о пустяке. Ферми тут выступает как танцовщик, |
которого послали работать грузчиком. Вы успеваете следить за '
ходом моей мысли?
— Нет,— сказал Трулезанд,— по-моему, двойные рамы полез- ( нее атомной бомбы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47