А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


В начале марта Алекс переехала с детьми в Цюрих, на улицу Парадизштрассе.
Дети скорее терпели его, нежели любили. Рауль терпел их значительно реже, чем любил, – мысленно, разумеется. Он плохо переносил их несокрушимую пока самовлюбленность (которую, как он считал, опираясь на опыт собственного детства, давно пора было сокрушить), то, что они напрямую, без обиняков, выражали свои элементарные потребности: «Ты что, молока не купила?» – с упреком говорили они Алекс, когда она, безмерно устав от живописи, возвращалась домой; «Сейчас читай мне книжку; где мои спортивные шорты». Шоколадные талеры в обертке из золотой фольги от «Crossair», которые Оливер и Лукас иногда находили полурастаявшими у себя под подушкой, новые магнитики-сувениры на холодильнике, – копии лондонских телефонных будок и маленькие статуи Свободы – были для них всего лишь свидетельством того, что Рауль постоянно куда-то уезжает, доказывали (хотя и невольно), что он здесь чужой.
В ночь на 29 мая 1994 года сверху упало небесное тело и пробило на поверхности маленькой планеты ее мира болезненно глубокий кратер. Об его острые края можно было пораниться и ранить другого; когда они по-весеннему теплым воскресным утром вместе завтракали, Рауль часто тщетно пытался вырваться из самой глубокой точки на дне кратера, где он с тех пор сидел, и с разбегу перемахнуть через острый как бритва край; он говорил с натянутой улыбкой: «Давай куда-нибудь вместе сходим, на прогулку в красивые места, вдоль берега озера например», а Лукас и Оливер подбирались к острому краю снаружи, подползали к собственной глубокой, до кости доходящей ране, швыряя в него снарядами из пращи: «Нет, мы с тобой не пойдем, ты обращаешься с нами, как – как с кусками мяса». Алекс же сидела ровно посередине, на остром краю, расчлененная надвое, простирая руки и туда, и сюда, и все-таки в конце концов отправляла Рауля домой, а сама шла с детьми в крытый бассейн.
«Скажи мне, почему ты меня любишь?» – спросил Рауль, когда они расставались, и Алекс ответила: «Быть любимым прекрасно, просто замечательно; в детстве я постоянно была влюблена, и мне было совершенно не важно, отвечает кто-нибудь на мою любовь или нет; чтобы быть хоть немного счастливой, мне достаточно было собственного чувства, которое всегда обязательно возникает, когда я вижу тебя»,
6. Handle with care
Слева направо по улице, на которой дымился свежий асфальт, какая-то женщина, явно ортодоксальная иудейка, везла двоих детей, толкая их прямо в будущее: один, пронзительно вопя, сидел в коляске; там же, у него в ногах, лежал вытянувшись спящий младенец, а самый старший гордо и независимо шагал немного позади матери.
Алекс закрывала глаза; потом открывала одну из чешских книг, делая какие-то выписки на дешевой бумаге в клетку или на газетной бумаге, потом приклеивала эти клочки на разложенный повсюду картон, наносила поверх слои черной туши, закрашивала восковыми мелками и шариковой ручкой, наконец, ставила эти произведения в открытые, поставленные стоймя коробки, которые затем прикрепляла к стене совершенно незаметно для глаза.
В одной из ежедневных федеральных газет некая журналистка, с которой Алекс была немножко знакома, делая обзор групповой выставки, проходившей в одной из небольших галерей в Цюрихе, написала о произведениях Алекс среди прочего следующее: «Не случайно доминирующим цветом во всех ее новых работах является черный или по крайней мере темный. При этом у зрителя не возникает мрачного впечатления, скорее с этой темнотой зритель связывает колоссальную всасывающую силу этого антицвета. Так эта чернота, представленная многослойно, с помощью различных техник, становится хранилищем всей жизни. „Девятнадцать дней в неопределенности" – так назвала Алекс Мартин Шварц свой цикл, и своего рода накопителем ежедневно обесценивающихся знаний (из газет и книг) служат на некоторых полотнах летающие коробочки, изготовленные самой художницей из проволоки и папье-маше, а также – восклицательные знаки, сосуды-водосборники».
Алекс не уставала удивляться тому, что люди находят в ее работах. Ей казалось, что побудительной силой к творчеству служит просто чувство, что ей чего-то не хватает; оно рождается из неспособности постичь себя, собственную историю и все истории этого мира.
В Париже она не так давно нашла оборванный, грязный кусок гофрированного картона с китайскими надписями. Она показала его одному старому толстому китайцу, который изо дня в день сидел на заднем дворе и чинил чужим людям обувь, не зная при этом ни слова ни по-французски, ни по-английски. Он посмотрел на Алекс, схватил пустую пивную бутылку, которая валялась рядом, и швырнул ее о ближайшую стену дома, сказал «поп», потом бережно взял полную бутылку, поставил ее на землю к ногам Алекс, снова взял в руки, опять поставил, наконец, он нежно прижал бутылку к груди, кивнул и указал на обрывок картона, и тут до Алекс дошло: это же «Handle with care», «Не кантовать», знакомые слова, которые она тысячу раз видела на ящиках и коробках. Алекс в своем, пусть наивном стремлении дойти до сути хотя бы путем подражания взяла кусок картона и мелкими стежками вышила на нем эти пять красных китайских иероглифов, а между ними воткнула тонкие булавки с серебряными головками; таким образом на лицевой стороне возникла целая грядка, на которой густо росли булавочные головки, а на обратной – густой лес острых гвоздей, прикасаться к которому можно было лишь с большой осторожностью, handle with care.
Первоначально ателье у нее находилось здесь, на центральной улице Цюриха, до поры до времени, пока когда-нибудь, может быть послезавтра, а может и позже, года через два, здание не снесут или не перестроят.
Стол из натурального букового дерева, Алекс он достался от неизвестного предшественника и был до сих пор затянут прозрачным пластиком. Безымянный прежний жилец только что купил его, на этикетке еще сохранилась цена, сто пятьдесят франков; он поставил его сюда, в эту комнату, и через три дня, возможно, на последние деньги, что у него оставались, отправился пешком в сторону Амстердама.
На левую стену он повесил двенадцать одинаковых фотографий, на которых изображена была Австрия с воздуха, и каждый, кто бывал в ателье, старался обвести кружочком те места, где он или она провели часть своей жизни; Вена, разумеется, была на первом месте, но и Зальцбург, и Клагенфурт давно уже исчезли под натиском туристических потоков, оставивших здесь свой след. У Рауля была служебная телефонная книга со списком всех абонентов телефонной сети, выпущенная летом 1938 года, которую в 1945 году вручили Ингеборг, когда она, дрожа от страха, стояла перед дверью с чужим именем на табличке и пыталась позвонить; ведь раньше здесь было совсем другое имя. Она была даже почти рада, не обнаружив здесь прежнего имени, не найдя его в целости и сохранности, как будто с тех пор в мире ничего не произошло. Роберт Либен, черными буквами на золотом фоне. В этой телефонной книге ее родители подчеркнули имена многочисленных знакомых, словно хотели убедиться в их существовании. На полу лежал почтовый конверт со штемпелем отправителя – руководителя какого-то клинико-исследовательского проекта; на конверте кто-то написал: «Если ты подвергаешься опасности потерять самого себя, погрузись во внутреннюю поверхность своей левой руки».
Во время похорон матери католический священник вручил Алекс запечатанный конверт, на котором было написано ее имя. «Прочтите нам вслух то, что там написано, – сказал молодой священник, на щеках которого выступили красные пятна. – Я беседовал с вашей матерью совсем незадолго до ее смерти; это была ее последняя воля».
«Под конец она ведь уже и писать-то не могла», – сказала Алекс, распечатала конверт и начала читать.
Так называемая медикаментозная проба давала возможность многим из здешних жильцов, фотографам, художницам, гадалкам, немного подзаработать. Двести пятьдесят франков им платили за один сеанс, во время которого под медицинским наблюдением на них испытывали галлюциногенные препараты, – псилоцибин или с-кетамин, – вызывающие, согласно аннотациям, изменения сознания, сравнимые с психотическими симптомами у пациентов, страдающих известными психическими заболеваниями. В зависимости от специфики проводимого эксперимента подопытным либо не вводили никакого противоядия, либо вводили препарат, еще не прошедший контроль, либо давали плацебо.
Алекс раз в месяц лежала на койке в институте Пауля Шеррера в Виллигене под Баденом, подключенная к позитронно-электронному томографу, завернутая в шерстяное одеяло, защищавшее ее от озноба, голова ее была втиснута в пластиковый скафандр, который потом наполняли затвердевающей изолирующей пеной. Инъекция радиоактивного сахара позволяла локализовать (изменившуюся) деятельность мозга, и Алекс лежала, неподвижно уставившись вверх. Она тонула в неподвластных ей потоках сознания, сжималась, превращаясь в маленькую точку, как Алиса в Стране Чудес, теряясь в бесчисленных дырочках квадратных плит облицовки потолка, где она все снова и снова видела, как ее хрупкая, рано поседевшая мать сметает со стола голубой фарфоровый кувшин с чаем из липового цвета тем величественным, уничтожающим жестом, который бывал у нее, только если она была пьяна.
Подвыпившую мать Алекс раньше удавалось любить почти с легкостью.
Так отчетливо ощутимо было при этом собственное тело, над которым властвовала какая-то посторонняя субстанция, что Алекс после каждого вздоха могло стошнить или бросить в холод: тут ее спокойно можно было заморозить до температуры минус 196 градусов по Цельсию и хранить в таком виде в университетской клинике вплоть до следующего тысячелетия рядом с многочисленными, генетически безупречными эмбрионами из реторты, ожидающими того момента, когда их природные родители захотят, чтобы они начали развиваться и превращаться в плод, либо пожелают их уничтожить.
Каждые две недели Александра тщательно срезала (и было бесполезно смотреть при этом в зеркало в ванной, отражавшее то гигантский незнакомый континент, то маленькое, замкнутое мальчишеское лицо) с помощью маминых хозяйственных ножниц и отцовского бритвенного прибора все свои тонкие светло-рыжие волосы. «Бритый солдатский затылок», – сказал однажды отец в субботу, перед самым обедом, была почти половина первого, в середине того самого знойного лета 1976 года. Он сидел в столовой, откинувшись на спинку кресла, и за накрытым столом он был пока один. Физически он был вполне готов к тем новостям, которые очень скоро, сразу с трех сторон, почти одновременно, понесутся к нему из открытых окон соседних домов.
Солнце стояло в зените, насколько это возможно было в столь умеренных широтах, и Хайнрих видел, как Александра свесилась из окна, точно так же, как и тогда, давно – он тоже свесился из окна, сделав над собой усилие и прервав свою воскресную работу в бюро, чтобы выкурить сигарету. Тогда Александра сидела в саду на корточках и только что высыпала в рот пригоршню воздушной кукурузы. Дорис была наверху в детской, она пела песенку Тому и Ресу, у них начинался тихий час. Если бы он тогда сразу же не бросился прочищать маленькой девочке желудок, если бы девочка от скрутившей ее судороги тут же повалилась бы в траву лицом вниз… Плавная линия затылка его дочери, которой теперь было уже одиннадцать лет и которой он тогда, наверное, спас жизнь, этот переход к открытой хрупкой шее казался ему в лучах бьющего прямо в глаза солнца почти невероятно совершенным. Но он, этот затылок, был слишком отчужденным в своей независимости, чтобы Хайнрих решился с отеческой нежностью к нему прикоснуться. «Если хочешь, – сказал он вместо этого, – ты можешь потом пойти на службу во вспомогательные женские войска, у меня есть проспекты, в которых…»
Александра обернулась и посмотрела на него. Она рассмеялась своим особым смехом, вновь отвернулась от него, взобралась на подоконник и прыгнула, не соображая, что делает, прыгнула из окна дома, ослепнув от ярости (бунтуя против собственного тела, которое уже выдавало в ней будущую женщину), и с молниеносной быстротой стала, не оглядываясь, карабкаться вверх по мощному, но уже трухлявому внутри, постепенно превращающемуся в костную муку стволу красного бука. Деревья питаются костями животных, с тех пор как первая, хоть и уродливая, но горячо любимая длинношерстная морская свинка нашла свой последний приют в земле этого сада; из года в год за нею следовали то хомячок, то еще одна морская свинка, и всех их звали одинаково, словно того, уже умершего зверька, никогда и не существовало, все они носили имя Путци. Кто-то крикнул «Александра», крикнул ее имя, и она остановилась, словно опомнившись. Сквозь листву дерева она видела крышу дома. «Сейчас же спускайся с дерева вниз, но только очень медленно, шаг за шагом», – сказал отец. И, борясь со страхом, преодолевая древний, потаенный соблазн упасть, не глядя сбросить свое тело вниз, в пахучую воскресную, только что постриженную траву, Александра приказала себе не закрывать глаза, приказала выстоять, удержаться в этом единственном мире, в этом единственном данном ей теле и, переполняясь страхом, посмотреть вниз, глянуть и вдаль, и вблизь: посмотреть на песочницы соседских детей, на их ротики, немо раскрытые навстречу всемогущему небу, когда у них дыхание перехватывает от боли или от страха, подробно разглядеть первые ниточки седины на головах их темноволосых и светловолосых матерей, которые только что вышли из домов, встали на пороге и зовут детей обедать, запомнить их привычные жесты нежного утешения, заглянуть в бессильные глаза собственной матери, которая до сих пор стояла опустив руки, внизу и выкрикивала ее имя.
С другой стороны, сзади и чуть сбоку, за спиной у Александры, пока она осторожно спускалась, виднелось местное кладбище, оно начиналось сразу за оградой родительского сада, простираясь вширь и вдаль до самого горизонта, его строгая тишина висела над всем кварталом Цельгли, а по рабочим дням к тишине добавлялся дым от крематория.
Александра любила кладбище, здесь в детстве она часто играла. Во время каникул, по воскресеньям, после школы, когда Том и Рес куда-нибудь отправлялись вдвоем, а мама ложилась на часок вздремнуть, она тайком срезала в саду цветок, перелезала через кладбищенскую стену, покрытую мхами всевозможных видов, и, укрывшись за изгородью из туи, надевала на голову, вне зависимости от погоды и времени года, черную меховую шапку матери. Считая, что теперь она очень похожа на скорбящего ребенка, она вдобавок еще и на лице изображала глубокий траур – чтобы усыпить бдительность ангелов-хранителей, которые то и дело сновали туда-сюда по кладбищу с пустыми или наполненными землей тачками. Переодетые кладбищенскими садовниками и угрюмыми детоненавистниками, они отрабатывали здесь свое заслуженное наказание за то, что когда-то не удосужились оказать кому-то помощь. Александра скорбела о своем любимом маленьком братике, о бабушке, о бедной тетке и так переходила от могилы к могиле, чтобы, увидев очередное совершенно неизвестное имя и даты жизни, придумать к ним биографию, как можно более невероятную. В ту субботу, в середине лета, после обеда, здесь между двумя могилами лежала черная буква «Ц», видимо выпавшая из надписи на какой-то надгробной плите. Уже много недель подряд Александра снимала со старых надгробий расшатавшиеся буквы и цифры, пытаясь составить из них свое имя, вот так она и превратилась в Алекс Мартин Шварц. Она выдумывала себе разные даты рождения и смерти, – сложить можно было любые; складывала и разные сочетания слов: СЛЕВА, СМЕРТЬ, КВАРЦ, ЛАСКА, ВИНА; по вечерам, сидя у себя, в своей тесной комнатке в перестроенной мансарде, через открытое окно, с неба, по которому на облаках плыли лишенные своих букв и дат мертвецы, она доставала ШАТЕР МАРСА и засовывала его В свой МЕШОК.
За последние двенадцать лет, нигде не оставляя следов (эти дома почему-то обязательно потом сносили или капитально перестраивали, исключение составлял родительский дом), Алекс раз десять переезжала с места на место, из квартала Цельгли в центр Маленького Города; после экзамена на аттестат зрелости, на последнем месяце беременности, вместе с Филиппом – в Цюрих-Аусензиль, в крохотную квартирку на самой шумной улице города; без Филиппа, с годовалым Оливером на руках – еще дальше, в Мюнхен, где ее через два года выгнали из театральной школы. И опять перед самыми родами Алекс вернулась в Маленький Город, в родительский дом, начала заниматься живописью и окончательно рассталась с Филиппом – или он с ней. С Оливером и грудным Лукасом Алекс переехала в Гренценбах на старую мельницу вместе с бывшими биржевыми игроками, потом жила в Бругге, Ленцбурге, Цюрихе-Воллисхофене, с двумя перерывами, во время которых она по нескольку месяцев жила в Париже, в Международном центре искусств – Citй Internationale des Arts, – a Рауль Феликс Либен тем временем, наверное, уже в течение двадцати лет хранил свои зубные щетки, бритвы и пену для бритья в четырех различных шкафчиках разных квартир, чтобы они всегда были под рукой, и поэтому мог перемещаться между этими местами без всякого багажа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12