А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

мы были в поле, совсем рядом паслись коровы, и вдруг я увидел, как бык взобрался на корову и стал ее оплодотворять, причем он так насильничал».
«Вы тоже голодали?»
«Да. Я говорю ерунду, простите меня».
«Вам самому придется нести свою небольшую вину».
Только сейчас он заметил, что ее тело, в противоположность лицу, было почти толстым, раздутым.
«Я ем сливки, – сказала она, поймав его взгляд, – и еще – маргарин без хлеба. Я врач. Мой муж тоже был врачом. Просто счастье, что у нас с ним не было детей».
Она увидела, что он что-то подсчитывает в уме.
«Мне тридцать. Мы поженились после войны. Ян. Да ничего страшного. Он умер естественной смертью. Просто он был намного старше меня».
Хайнрих встал, подошел к окну, и вдруг ему захотелось стать грубым, неотесанным камнем, замурованным в какую-нибудь стену этого города.
«Вам никогда не хотелось уехать отсюда? – спросил он, не глядя на нее. – Я мог бы жениться на вас».
Хана засмеялась.
«Даже если бы я могла, я бы никогда не стала никому оказывать такую любезность».
«Я никогда к ней не прикасался. Клянусь тебе. Она так хотела, – сказал Хайнрих, обращаясь к Алекс, – и позже я тоже ни разу…»
«А почему? – прервала его Алекс – Почему ты никогда к ней не прикасался? Из уважения перед тем, что ей пришлось испытать, или потому, что ты ее опасался? Ты вообще-то знаешь, каким образом она выжила в войну?»
«Перестань, – сказал Хайнрих, – не терзай меня».
«Я расскажу тебе», – сказала Алекс.
«Не сейчас, попозже», – ответил Хайнрих.
«Ну не думаешь же ты, что если ничего об этом не знать, то значит, ничего и не было».
«Конечно, – сказал Хайнрих, – так оно и есть».
Сами того не зная, а может быть, и не желая об этом знать, в квартире Ханы они сделали ребенка; потом разделили одну сигарету на двоих и согласно полюбовались замечательным видом, который открывается с моста Карлсбрюкке на юг, а потом Хайнрих, как и планировал, уехал обратно в Швейцарию.
Три его письма, распечатанные и заново заклеенные, пришли обратно спустя несколько недель, с какой-то надписью по-чешски на конверте, которую он в простоте душевной, а также горя желанием поскорее все забыть, принял за официальное уведомление: «Вручение корреспонденции не представляется возможным».
Двадцать три года спустя к нему в консультационный пункт по экологическим проблемам в Цюрихе пришла юная особа, которой и доказывать не пришлось, что она его дочь. Девушку звали Александра, и она походила на него много больше, чем его трое рожденных в браке детей, а когда она говорила, то мямлила и тянула резину точно так же, как он.
Дорис, считал Хайнрих, обойдется и без него, у нее по крайней мере свой дом будет.
Дорис поднесла круглую пластинку со святым Мартином к свету, взглянула на голову мужа, где посередине ровным кругом зиял голый череп, и ей вдруг захотелось положить на эту лысину круглую пластинку, чтобы не видеть больше его смехотворной уязвимости.
Вместо этого она начала молотить по чему попало своими худыми руками. Молотила до тех пор, пока пластинка не упала на пол и не разбилась на мелкие кусочки; маленькие кулачки барабанили без остановки, а Хайнрих, ошарашенный, закрыв лицо руками, неподвижно застыл на новом деревянном стуле, который в рекламном проспекте Пфистера был назван современным кухонным стулом с деревенским колоритом.
Позже, когда Дорис, всхлипывая, забилась в угол и сидела там на корточках, Хайнрих вызвал врача «скорой помощи», который сделал ей успокаивающий укол.
Она поставила свою подпись в знак согласия на направлении в закрытое отделение психиатрической клиники Кенигсфельден.
Алекс уже в тот же вечер приехала с детьми в Маленький Город. Хайнрих уехал, агрегат для мытья окон стоял в углу, на столе лежали брошенные продукты, он накрыт был на две персоны, в сковороде лежала нарезанная картошка, приготовленная к жарке.
За день до этого Дорис купила новое пианино и ослепительно пестрый ковер, который соткан был определенно не восьмилетними детьми, чьи семьи, чтобы выжить, ждут не дождутся выручки за этот ковер. Вокруг пустого обеденного стола, не покрытого на этот раз отвратительной клеенкой, ровно стояли новые стулья. За все прошедшие тридцать лет Алекс никогда еще не видела этот дом столь приветливо уединенным.
Через окно на кухне Алекс выглянула в сад, где отцветшие абрикосовые деревья уже давно ее переросли, пожарила картошку, посолила и поперчила мясо, стала есть, и ей вдруг захотелось переглянуться с матерью, проснуться с повзрослевшим детским взглядом матери и увидеть ее рухнувший мир вечером 27 ноября 1944 года.
Бомба Королевских вооруженных сил разрушила стену дома, который на фотографии выглядит как заснеженный кукольный домик, в который можно ставить кукольную деревянную мебель и деревянных человечков, – когда Алекс была маленькой, мама дарила ей такой домик, – и как хорошо было улечься в заметенную снегом кукольную постельку и накрыться одеялом в синюю и белую клетку.
4. Как за пуленепробиваемым стеклом
В ателье у Алекс на рабочем столе рядом с пожелтевшей налоговой декларацией, которую надлежало подать до 28 февраля 1995 года, лежала 16 июня того же года, ровно в полдень, сверкающая цветная фотография.
На ней изображена была искусно накрашенная женщина из Мюнхена, которая вот уже на протяжении тридцати одного года, то есть с самого рождения, страдала нейродермитом, но благодаря особому тональному крему, который действовал двадцать четыре часа, это было совсем незаметно. Рядом с ней стоял великолепно одетый восточный мужчина. Парадная фотография, сделанная в день обручения, 3 февраля 1995 года в злачном квартале Стамбула, в каком-то баре с живой музыкой, а у жениха вскоре после этого открылась язва желудка.
Невеста любила, с тех пор как стала понимать и применять этот глагол, итак, невеста любила индийскую музыку и привечала темноволосых мужчин, которые, цепенея от ее тоски, по большей части уже в молодости наживали себе язву желудка. Ульрика семь месяцев назад проездом остановилась в Стамбуле во время своего прощального путешествия. Всегда, сколько Алекс ее знала, Ульрика постоянно находилась в прощальном путешествии, каждая минута ее жизни могла незаметно для других стать последней, и эта последняя минута стерегла ее где-то в потаенных глубинах тела. За нею по пятам неотступно следовал какой-нибудь бронхит или рак на ранней стадии, который она уже дважды успешно выморила лечебным голоданием, астма вообще была ее неизменной спутницей, равно как и сыпь – знак телесной самообороны. Она ведь и от СПИДа была не застрахована, утверждала Ульрика, потому что если на теле всегда есть открытые раны, то бессилен любой презерватив. Замечательное алиби для любовника, который явно инфицирован. Ей бы все тело запаять в антисептическую пленку, да только это опять вызовет аллергическую реакцию.
Зато там, под кожей, Ульрика была повсеместно красива: пропорции идеальны, глаза сияют, ни лишнего жира, ни сеточки лопнувших сосудов под коленками. Так вот, эта самая Ульрика прогуливалась однажды ноябрьской ночью по главной улице стамбульского квартала Аксарай, неся полную ответственность за свои сияющие рыжие волосы. На секундочку остановившись, чтобы подтянуть шнуровку своих итальянских ботиночек, она наклонилась – и в этот момент потеряла контроль над своим взглядом. Имам, который находился в двух метрах от нее, наклонился ровно в тот же миг. Глядя друг другу прямо в глаза и погружаясь в них, они самозабвенно завязывали шнурки, и Ульрика услышала, что произносит фразу из путеводителя: «Excuse me, could you tell me the way to the blue mosk?» – «I come with you, – ответил Имам и добавил: – You are my wife, my love, my life», и уже солнце взошло над морем, и обратный билет до Мюнхена беззвучно погас в утренних сумерках. Ульрике Ранимокожей из Мюнхена и Имаму, в восьмилетнем возрасте бежавшему из своего горного курдского селения, спасаясь от голода, потребовалась целая зима в одном из самых отвратительных гостиничных номеров Стамбула, чтобы решиться снова жить отдельно. Дни напролет, ничем другим не занимаясь, они лежали друг на друге, на полу, прикрытом дырявым ковром: два сцепившихся человеческих существа, а слева и справа от них ползали черные жуки с палец величиной, безошибочно проделывая свой неизменный путь длиной два с половиной метра от умывальника до двери и обратно и успевая при этом размножаться. Потом можно было постоять у окна, наполовину забитого картоном, сунув босые ноги в туфли. Забраться вдвоем в вечно неприбранную постель было нельзя – она тут же рухнула бы.
Иногда они чистили зубы и отправлялись под вечер в кино. Они смотрели третьеразрядные американские вестерны с турецкими титрами, а в перерывах ели самое темное шоколадное мороженое, какое Ульрике когда-либо доводилось пробовать.
Иногда Ульрика на голодный желудок пела свои индийские песни.
Иногда они говорили о том, как вместе будут жить в Германии. Имам думал, что будет торговать коврами и прокормит их обоих.
Однажды утром Имам наконец-то освободил Ульрику и себя самого от воспоминания о первой ночи, о непосредственности двух чужих тел, которые упорно и всегда напрасно пытались вернуть себе независимость: «От твоей индийской музыки я становлюсь совсем больным», – сказал он, и это была, наверное, самая длинная фраза, какую он вообще когда-либо говорил Ульрике. Он взял свой спальный мешок, вышел на улицу и вернулся туда, откуда несколько месяцев назад, однажды вечером, пришел, – на Большой базар.
Долгие дни между зимним солнцестоянием и 1 января 1994 года Алекс провела у своей подруги Ульрики в Мюнхене.
Сильвио праздновал Рождество у своих родителей в Маленьком Городе, в своем родном доме на Хунгерберге, который был для одиноких родителей слишком велик, а для накопившихся в течение десятилетий мебельных экспонатов и произведений искусства – слишком тесен. В конце концов они сдвинули мебель в одну кучу, сложили лишние картины в кладовку и стали жить дальше, пока в один прекрасный день дом не перешел во владение Сильвио, Алекс и двух очаровательных детей (Оливера, у которого были белокурые волосы, широкая улыбка и безупречные зубы, вполне можно было принять за родного сына Сильвио). Лукаса и Оливера она 24 декабря в резиновых сапожках без теплой подкладки поставила на порог дома Филиппа Фратера, которого тогда еще звали Филипп Майер. Ему пришлось против собственной воли поехать в Гамбург к друзьям, чтобы потом на беспредельно тоскливых стоянках у автобана придерживать голову Лоуны, влюбиться в собственный порыв нежности, жениться на Лоуне, взять себе ее красивую фамилию и стать отцом девочки, которую звали Каролина, которая легко простужалась и не была его дочерью.
Алекс, впрочем, не очень-то любила Ульрику. Запах ее тела, вечно покрытого жирными лечебными мазями, которые она ежедневно втирала, был ей просто физиологически неприятен, отталкивающим было и ее имя, напоминавшее старшие классы школы: оно сразу вызывало в памяти полные невероятных приключений гимназические романы. У героинь этих романов всегда были волосы пшеничного цвета, у них на белье никогда не было и пятнышка от менструальной крови, зато они постоянно влюблялись в учителей физкультуры, а разочарования давали им уроки, полезные для жизни в безымянной, вневременно современной Германии. Они носили костюмы стиля «пепита» (за этим словом для Алекс ничего конкретного не стояло, «пепита» – это был газированный напиток с 12 процентами грейпфрутового сока), и звали их, как правило, Эльке или Ульрика. Короче говоря, Ульрика возвращала ее в то время, которое она убивала, лежа в постели за чтением таких вот противных книжек для девочек, которыми в семидесятые годы снабжали ее дальние родственники из Германии, волнуя ее маленькое сердечко. Александра читала их десятками, поддаваясь гнету этого одурачивания. Чтение таких книжек наверняка задурило голову целому поколению. Некоторые фразы навсегда врезались Алекс в память, как, например, эта: «Бледно-розовая помада идеально гармонировала с ее кожей, покрытой легким загаром».
Александра Мартина Хайнрих стала называть себя Алекс Мартин Шварц с тех самых пор, когда соски у нее уже явно разбухли и под пристальными взглядами мужчин она стала появляться на реке, в маленькой городской купальне, уже не в виде нескладного субтильного юноши. И все равно тем летом 1976 года, когда ей исполнилось одиннадцать лет, она изо дня в день носила одну и ту же одежду, с выдержкой, свойственной последней поре детства, с последней непосредственной верой в собственную власть, в необходимость собственного существования для дальнейшего существования этого мира, правда, все это она уже следующим летом растеряла: каждое утро она надевала свои старые черные мальчишеские плавки в виде штанишек, которые несколько лет назад выпросила у матери на распродаже, и нижнюю рубаху отца, белую в рубчик, которая доходила ей до колен. К этому наряду очень подходили царапины и ссадины на руках и ногах от лазанья через кладбищенскую стену, а также поношенные коричневые кожаные сандалии, из которых оба младших брата уже выросли. Том и Рес, которые родились, соответственно, в январе и середине декабря одного и того же 1967 года и, словно близнецы, проводили всю первую половину дня вместе, в классе сидели рядышком, после обеда плечом к плечу катили на велосипедах, роликах или коньках, а с наступлением темноты без всякого видимого повода по очереди набивали матери синяки, а она молча терпела, закрываясь худыми руками.
Гостей в доме, можно сказать, не бывало никогда. Принимать редкие приглашения в гости тоже нужды не было. Нам вполне достаточно нас самих, говорил Хайнрих.
В восемь часов вечера, когда он возвращался с работы домой, после приветственного поцелуя двух полуоткрытых ртов, который, как сургучом, запечатывал двенадцать часов, прошедшие со времени поспешного прощального поцелуя, мать показывала отцу свои синяки, а он, как правило, недоуменно пожимал плечами, но иногда хватал Тома и Реса, тащил их в свой кабинет, захлопывал дверь и запирал ее на замок.
Алекс, словно через перевернутое увеличительное стекло, смотрела на своих братьев, Тома и Реса, которые всегда были далеко-далеко, сидя рядом с нею за кухонным столом и поедая тот же салат с колбасой, что и она. Ноги у них росли стремительно, унося их в то вполне прогнозируемое будущее, которое ее, казалось, вряд ли могло заинтересовать. И в этом будущем Томас и Андреас однажды в понедельник, весенним утром 1989 года (словно никогда в жизни ничего другого делать и не собирались; позабыв о тех годах, которые они, «словно за пуленепробиваемым стеклом», как выразился Андреас 20 июня 1995 года у открытой могилы матери, провели в крытых галереях универмагов и разнообразных забегаловках, покуривая «Marlboro Lights»), купив себе по кейсу и по билету до Цюриха, пошли по академическим стопам своего отца, след которого в семидесятые годы отпечатывался во время воскресных прогулок на мягкой лесной земле. А рядом с этим следом бежали следы матери, с носками, повернутыми чуть-чуть внутрь, их было чуть ли не вдвое больше, и они словно хотели затоптать те, другие следы.
Именно тем летом Александра покрасила свои тонкие рыжие волосы в черный цвет и стала называть себя Алекс. Потом она превратилась в маленькую назойливую мышку и долгое время не отставала от родителей; она кричала, умоляла, шептала; она сладко пела им о своем заветном желании: чтобы ей разрешили жить в интернате, в женском учебном заведении высоко в Альпах, в католической строгости монастыря и по возможности подальше от дома, – все напрасно. Hic Rhodus, hic salta, говорил отец. И тогда Алекс забиралась на высокие, выше дома, деревья родительского сада, закрывала глаза и прыгала вниз.
Ульрика и Алекс оказались просто спутницами жизни поневоле, причем того отрезка жизни, когда они обе учились в маленькой частной театральной школе в Мюнхене, и довольно скоро стало ясно, что у них ничего не получается. Лучшие выпускники школы играли роли трактирщиков в рождественских спектаклях на провинциальной сцене, или по трое отправлялись в Западный Берлин, чтобы сидеть там в кафе, строя наполеоновские планы, маникюрить себе ногти и время от времени ходить на кастинг, претендуя на роль в рекламном ролике международного концерна по производству моющих средств.
Наконец летом 1997 года одна из них, по имени Марион, добилась места на РТЛ, где на глазах у телезрителей выпекала итальянскую пиццу с самой хрустящей корочкой в мире, которую тут же замораживали и отсылали в продуктовые магазины по всей Европе.
«Мне очень жаль, – тактично сказала Алекс в 1988 году жена руководителя театральной школы, японка: эта супружеская пара в первые два года совместной жизни разлучалась только на время сна, они даже дверь в ванную никогда не закрывали, – мне очень жаль, – сказала она Алекс, но ты сама на себя посмотри:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12