А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Я не должна плакать. Ведь слезы могут испортить всю твою дьявольскую работу». И, подхватив мантилью, она пошла к выходу, однако на этот раз с бесконечной осторожностью, как выходят из комнаты, где остается спящий ребенок. Нашим спящим ребенком, которого она оставляла, была мысль о ее смерти.
(Гойя наливает себе другой бокал бренди. На этот раз он забыл налить мне. Он сбросил куртку и развязал галстук. Волосы потемнели от пота. И хотя его история печальна, рассказывая ее, он помолодел, он похож теперь на Гойю 1802 года. Не требуется больших усилий, чтобы представить около него Каэтану, полную благодарности и противоречивых чувств к этому смуглому, невысокому, но крепкому человеку, такому упрямому в своей несокрушимой верности.)
II
Я приехал на бал, как всегда, слишком рано: она еще не выходила из своих комнат, и я коротал время в разговорах с людьми из ее ближайшего окружения – с капелланом доном Рамоном, ее секретарем Бергансой и казначеем Баргасом, имевшими обыкновение появляться к началу званого вечера – сарао – и благополучно исчезать к моменту, когда гости мало-помалу начинали чувствовать себя хозяевами дома; меня связывала с ними давняя дружба; в тот вечер, насколько я могу вспомнить, мы беседовали о серьезной опасности, которой подвергся на днях дворец, – в нем чуть было не занялся пожар. Все говорило о поджоге. Негодование народа, возбужденное этой, как тогда считали, узурпацией земли под дворец, было настолько велико, что его не смог умерить даже королевский указ, подтверждавший право собственности герцогини на эту землю. Немудрено, что верные ей люди, и особенно впечатлительный Берганса, опасались прямых нападок на свою госпожу, ибо такие нападки могли угнетающе подействовать на состояние ее духа, которое после возвращения из Андалузии и без того было крайне подавленным. В самый разгар беседы, словно для того, чтобы рассеять их беспокойство, она вошла в зал, отдавая направо и налево последние распоряжения, поправляя и переставляя по своему вкусу цветы, мимо которых проходила; в ней не было и тени той меланхолии, что так удручала секретаря и близких к ней людей и что так поразила меня в мастерской всего несколько часов назад. Она была прекрасна, как в лучшие свои годы, и я испытывал тайное чувство гордости оттого, что в этом имелась и моя заслуга. Ее красоту искусно оттеняло воздушное платье из муслина, в котором желтые и огненно-красные полосы ткани, накладываясь друг на друга, вспыхивали причудливыми переливами красок, усиливая сияние золота и рубинов на ее шее, в ушах и на пальцах. Она была ослепительна и, наверно, сама чувствовала это. Резко повернувшись, она взяла меня за руку, слегка откинулась назад и сказала: «Вот видишь, Фанчо, я обошлась без ядовитых красок и не надела ни серебряных украшений, ни моего любимого белого платья, хотя мне так хотелось быть в нем в этот вечер». И отошла поправить цветы в большой вазе китайского фарфора. Розы, украшавшие зал, повторяли цвета ее наряда, это было похоже на вариацию музыкальной темы. Пока она занималась цветами, я старался проникнуть в смысл ее слов: следовало ли мне понимать их в прямом значении или в них была заключена какая-то тайная мысль, связанная с нашим дневным разговором о серебряных белилах и с ее фантазиями о смерти. Но так или иначе, что бы она ни имела в виду, меня снова охватила тревога и полностью улетучилось радостное настроение, возникшее при ее появлении в зала. В этот момент начали прибывать гости.
Никто не мог сравниться с ней в естественности и грации, в изысканном искусстве гостеприимства, позволявшем смело объединять в одном зале, в одной театральной ложе или вокруг одного стола людей самого разного общественного положения. И заметьте: никто никогда не оспаривал эту ее власть, разве не так? И всем было известно, что таков ее дом, где можно было встретить тореадора, беседующего с грандессой Испании, или глубокомысленного философа, ухаживающего за комической актрисой. И всегда это доставляло всем удовольствие, потому что сама хозяйка умела создать атмосферу доброжелательности и непринужденности; вы должны помнить, как она, не меняя ни на йоту манеру речи, обращалась на ты и к принцу, и к простому человеку из народа, и с важной аристократкой она шутила точно так же, как с какой-нибудь махой с Лавапьес. И если она со временем в чем-то изменилась, то, к счастью, не в этом, что легко было заметить, наблюдая, как она обращается с гостями. А гости между тем продолжали съезжаться, и вскоре, словно так было задумано заранее, составились группы: здесь сам принц Астурийский беседовал с Исидоро Майкесом и Ритой Луна, а там тореро Костильярес говорил о чем-то с графами-герцогами Бенавенто-Осуна. Не знаю, в какой момент появились вы, дон Мануэль, но хорошо помню вас, помню, как вы вели оживленный разговор, и присутствие ваших политических противников (а ведь там был не только принц, но и Корнель, верно? Да и саму хозяйку дома следовало бы, пожалуй, отнести к их числу) не доставляло вам ни малейшего неудобства. Да, она обладала этим искусством, и в тот вечер оно ей не изменило. Вы не могли этого не видеть, дон Мануэль, и вы действительно видели, как она сумела отрешиться от всех забот, как сверкали у нее глаза, отражая игру света ее муслинового платья. Она так и излучала радость жизни.
(Но как ни велико было искусство Каэтаны, начало вечера прошло отнюдь не столь безмятежно, как это хочет изобразить Гойя. По-видимому, из-за присущей ему деликатности он не позволяет себе ни малейшего намека на инцидент, случившийся в самом начале бала и заставший всех нас врасплох. Когда мы с Пепитой уже некоторое время были во дворце, неожиданно в зал вошла моя жена в сопровождении своего брата кардинала Луиса. Ни я, ни Майте не ожидали встретиться у Каэтаны, ведь она даже не знала, что я в тот день вернулся из Ла-Гранхи. Встреча была неприятной неожиданностью для нас обоих, а кроме того, она поставила в неудобное положение Каэтану и вызвала чувство неловкости у всех, кто оказался свидетелем нашего конфуза. Я говорю об этом Гойе, и он вынужден признать, что заметил эту сцену.)
Не буду отрицать: я уловил что-то в самой атмосфере. Глухой, да к тому же еще и художник, или, если угодно, художник, имеющий несчастье быть к тому же глухим, может слышать по-особому, так сказать глазами, ибо из того, что он видит, он способен извлечь и то, что обычно воспринимается слухом. Да, я прекрасно помню этот момент. Донья Пепита, стоявшая недалеко от меня, вдруг сложила веер и так стиснула его, что у нее побелели и задрожали пальцы; я обернулся и увидел застывшую в воздухе руку кардинала, он помедлил – гораздо больше, чем требовали обстоятельства, – прежде чем протянуть ее хозяйке дома, которая уже наклонилась, чтобы поцеловать перстень; я заметил также изумление, мелькнувшее в слабой улыбке Майте, то есть графини, – простите, что я так ее назвал, ведь я знал ее еще совсем маленькой; я видел и вас, вы спешили ей навстречу более быстрыми, но менее уверенными, чем подобало случаю, шагами, заметил и злорадный огонек, вспыхнувший в тот момент в глазах дона Фернандо, уловил в ваших фигурах растерянность и напряженность, которую, как мне было нетрудно представить, вы пытались замаскировать оживленным обменом реплик; но главным было то, что, обернувшись к ней, я различил в ее черных глазах мелькнувшее вдруг смятение, раздражение и даже веселое любопытство, а на щеках – яркий румянец, освеживший мой кармин. А вскоре она, уже смеясь, объясняла мне все случившееся как забавное недоразумение; не знаю, успела ли она прокомментировать его таким же образом и вам. Кардинал был приглашен потому, что был другом Аро и к тому же именно он должен был заключать его брак, и он заранее сообщил, что явится на праздник вместе с сестрой; герцогиня думала, что речь идет о донье Лусите, вашей свояченице, а не о супруге; но она забыла и об этом, когда встретила вас в моей мастерской и пригласила на праздник. Могу только сказать, что она не придавала большого значения подобным ошибкам в этикете, да и вообще нарушениям жестких правил светских приличий; чего стоит, к примеру, ее веселье, которому я случайно стал свидетелем, когда вошел в столовую и увидел, как она со своим родственником Пиньятелли перекладывает на столе карточки с именами приглашенных, чтобы разрядить немного обстановку и облегчить ситуацию для всех – и для вашей супруги, и для вас, и для доньи Пепиты, и для самого кардинала. «Представляю, какую физиономию состроит Берганса!» – смеялась она: Берганса, ее секретарь, был помешан на этикете; все еще смеясь, мы вместе вернулись в зал, где нас уже дожидались жених и невеста – граф де Аро и маленькая, изящная Мануэлита.
Всеобщая неловкость к тому моменту сгладилась. Возобновился непринужденный разговор, приближалось время ужина, настроение у всех было прекрасное. Но если бы вы, дон Мануэль, могли видеть, как я напрягался, стараясь разобраться в моих наблюдениях и найти в том, что видел, другой смысл – не улыбайтесь, я имею в виду скрытый смысл, а не двусмысленность, – вы смогли бы тогда наказать меня за мою проницательность, то есть смогли бы по моему поведению догадаться, что сам я переживал в тот момент. Думаю, мои чувства было нетрудно разгадать хотя бы по тому, как я подходил к окнам и притворялся, что рассматриваю сад. На самом же деле это были приступы ревности. Да, она обладала удивительным даром объединять вокруг себя самых разнообразных людей, но при этом ее одолевала проклятая страсть окружать себя своими бывшими любовниками и поклонниками, вот и в ту ночь они были там, не скажу, что все, но все же именно они составляли предосудительно большую – если можно так выразиться – часть гостей. И со всеми, кроме меня, конечно, по крайней мере я так чувствовал, так мне нашептывала моя застарелая ревность, – со всеми она кокетничала, словно желая вновь разжечь уже подернувшийся пеплом костер страсти, – и с Пиньятелли, имевшим на правах родственника свободный доступ во дворец, и с Корнелем, продолжавшим конспиративно встречаться с ней у дона Фернандо и поэтому часто навещавшим ее, и даже с Костильяресом, который безоговорочно принял сторону простого народа и бесстрашно боролся против проекта ее же дворца… Каждому из них она успевала шепнуть что-то ласковое на ухо и подарить мимолетную улыбку, каждого успевала как бы невзначай коснуться веером или будто в бессознательном порыве сжать ему руку и больше, чем нужно, удержать ее в своей руке, и, наконец, – что хуже всего – для каждого была припасена своя слеза – из тех, знаете, быстрых слез, что вдруг набегают на глаза, никогда, впрочем, не проливаясь, но их блеск проникает вам прямо в сердце. Мое беспокойство было так велико, что глухота стала совсем непроницаемой. Никогда ее губы не казались мне такими яркими, такими вызывающими, как в тот раз, когда она произносила неслышимые мне слова, может быть и безобидные, но обращенные к другим и поэтому заставлявшие меня предполагать, что она говорит о чем-то чувственном, сугубо интимном. Охваченный ревностью, остро переживая свою глухоту, я молча крутил в руках табакерку рапе, пока не наступило время садиться за стол.
(Гойя прямо-таки молодеет, когда в нем оживает ревность; возможно, он еще сдерживается, потому что его ревность, несомненно, направлена и на меня, ведь с его необыкновенной врожденной интуицией, которую он не раз демонстрировал и которая еще более обострилась с его глухотой, он не может не знать, что я, подобно Корнелю, Костильяресу, Пиньятелли и подобно ему самому, тоже был одним из многих любовников Каэтаны, собравшихся на ее последний праздник.)
Мы сидели друг против друга в центре большого овального стола; на почетные места справа и слева от себя она посадила обрученных, чтобы, как я подозреваю, немного отдалиться от самых докучливых гостей – принца Фернандо и графа-герцога Бенавенто-Осуна, которым, впрочем, она тоже оказала уважение, посадив справа от них графа де Аро с будущей графиней. Сама же она, довольная и улыбающаяся, сидела между кардиналом и Костильяресом и явно забавлялась их полным несходством во всем, начиная от характеров и кончая манерой одеваться; с кардиналом, как мне было известно, ей нравилось вести долгие разговоры о ботанике – ее новом увлечении, что же касается тореро, то их отношения в последнее время были очень неустойчивыми и напряженными, и невольно закрадывалось подозрение, что сжигавший их огонь уже совсем угас; моими соседями – с моей стороны стола – оказались Рита Луна, с ней мне было довольно легко общаться, потому что она обладала превосходной дикцией профессиональной актрисы, и графиня-герцогиня, которая с достойной уважения старательностью собирала и растягивала тончайшие губы над своими огромными зубами, стараясь, чтобы я как можно лучше понял, что она хочет заказать новую серию маленьких панно для нового кабинета и полагает, что теперь мне будет легче их сделать, поскольку меня больше не отягощают обязанности Первого Художника Короля. Но вот все частные разговоры, случайные и отрывочные, в том числе, разумеется, и мои, вдруг смолкли: всеобщее внимание переключилось на другую тему. Кто-то упомянул о неудавшейся попытке поджога. Посыпались вопросы, объяснения, предположения, шутки, которые не вполне доходили до меня, пока все не умолкли, давая возможность хозяйке дома высказать свое мнение и изложить свой взгляд на этот случай. Она была не склонна принимать его близко к сердцу и предпочитала говорить в шутливом тоне, высказывая самые абсурдные предположения; однако я слишком хорошо знал ее, чтобы не заметить горечь в беспокойном взгляде и резких жестах: происшествие действительно задело ее, и она была подавлена в гораздо большей степени, чем ей хотелось бы признать, у нее не укладывалось в голове, что кто-то оказался настолько озлобленным против нее, что у него поднялась рука поджечь ее любимый дворец. Но она, как я уже сказал, предпочла скрыть свои чувства за шутками. Сначала принялась поддразнивать Костильяреса, смеясь, обвиняла его в подстрекательстве к поджогу, который якобы был нужен ему потому, что он вообразил себя «вождем простого народа», а затем начала выискивать других возможных врагов, обегая взглядом сидевших у овального стола гостей. Она подтрунивала и над вами, дон Мануэль, утверждая, что вы затаили на нее обиду за то, что она часто встречается с вашими политическими противниками. Подшучивала она и над графиней-герцогиней, говоря, что та навсегда останется ее соперницей во всем, что касается покровительства комическим актерам, тореро и поэтам. И вдруг повернулась в мою сторону, наши глаза встретились, и по легчайшему движению ее губ я прочитал – уверен, что прочитал правильно, – обращенные ко мне слова: «А тебе, Фанчо, не нужны даже горящие факелы; чтобы покончить со мной, у тебя есть твои фиолетовые и зеленые краски, но ты это сделаешь только тогда, когда я сама попрошу об этом, правда?» Я растерялся, ведь другие тоже могли догадаться, о чем она говорила, и к тому же сам не мог понять, насколько это было шуткой, а насколько это надо было принимать всерьез. После этого эпизода я замкнулся в себе и до конца ужина больше не вслушивался в разговоры за столом. Я только наблюдал за ней, смотрел, как она поворачивается то в одну, то в другую сторону, как жестикулирует и смеется, и без конца спрашивал себя, откуда взялась эта нелепая идея о яде, которой она явно была одержима.
(Удерживаюсь, чтобы не сказать дону Фанчо, что ядами, как мне кажется, был больше одержим он сам. А фраза Каэтаны – если она ее действительно произнесла, сам я ничего не слышал, – была случайной, сказанной между прочим в весьма сложном разговоре, который Каэтана вела в своей обычной манере, как опасную игру, неожиданно говоря в глаза правду: о политическом противостоянии со мной, о заговорщических встречах с Фернандо, Экойкисом и Корнелем, даже о своем соперничестве с королевой, о чем с присущим ему ехидством не преминул напомнить сам принц, для которого не было большего удовольствия, чем поставить присутствующих в неловкое положение. Но Гойя, уйдя с головой в мысли о ядах, при всей своей восприимчивости не заметил, конечно, этих подспудных столкновений. Хотя, по правде говоря, сейчас я начинаю думать, что случайная фраза Каэтаны, которую я не расслышал, была услышана и взята на заметку кем-то из сидящих за столом, кто в тот момент уже имел причины заинтересоваться смертельными ядами…)
Гостей принимали в нескольких подготовленных комнатах первого этажа и там же ужинали в зале, который впоследствии должен был использоваться как кабинет хозяйки дома, ее секретаря и казначея; кроме этих помещений, во дворце были закончены еще часовня, ризница, кухни, комнаты для слуг и родственников, а также четыре комнаты на верхнем этаже – личные апартаменты Каэтаны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20